Разве люди не склонны верить в истинность предпочтительного и стараться всячески поддерживать и обосновывать то, что они уже однажды приняли, к чему привыкли и в чем заинтересованы? Какова бы ни была значимость и число обстоятельств, свидетельствующих о противном, их или игнорируют, или же превратно истолковывают. Как часто отвергается трудное потому, что нет терпения его исследовать, трезвое — потому, что оно угнетает надежду, простое и ясное — из-за суеверий и преклонения перед непонятным, данные опыта — из-за презрения к частному и преходящему, парадоксы — из-за общепринятого мнения и интеллектуальной инертности! И к этому же типу врожденных Идолов Рода, или Племени, Бэкон причисляет склонность к идеализации — предполагать в вещах больше порядка и единообразия, чем это есть на самом деле, привносить в природу мнимые подобия и соответствия, осуществлять чрезмерные отвлечения и мысленно представлять текучее как постоянное. Совершенные круговые орбиты и сферы античной астрономии, комбинации четырех основных состояний (тепла, холода, влажности, сухости), образующие четвероякий корень элементов мира (огонь, землю, воздух и воду) в философии перипатетиков, аристотелевская абстракция бесконечной делимости — все это примеры проявления Идолов Рода.
И разве каждый человек в силу своих индивидуальных особенностей, порожденных характером его психического склада, привычек, воспитания, атмосферы, в которой он жил, и множеством других обстоятельств, не имеет своего неповторимого, только ему присущего угла зрения на мир, «свою особую пещеру, которая разбивает и искажает свет природы» [22], как выражается Бэкон, используя знаменитый образ из платоновской гносеологии? Так, одни умы более склонны видеть в вещах различия, другие же — сходство; первые схватывают самые тонкие оттенки и частности, вторые улавливают незаметные аналогии и создают неожиданные обобщения. Одни, приверженные к традиции, предпочитают древности, другие же
"
всецело охвачены чувством нового. Одни направляют свое внимание на простейшие элементы и атомы вещей, другие же, наоборот, настолько поражены созерцанием целого, что не способны проникнуть в его составные части. И тех и других эти Идолы Пещеры толкают в крайность, не имеющую ничего общего с действительным постижением истины.
Врожденные идолы искоренить невозможно, но можно, осознав их характер и действие на человеческий ум, предупредить умножение ошибок и методически правильно организовать познание. Вообще каждому исследующему природу рекомендуется как бы взять за правило считать сомнительным все то, что особенно захватило и пленило его разум. Энтузиаст новой науки отнюдь не усматривал в слепой одержимости фактор, способствующий постижению истины, и склонялся к идеалу уравновешенного и ясного критического понимания.
«Плохое и нелепое установление слов удивительным образом осаждает разум» [23], — писал Бэкон о третьем, с его точки зрения самом тягостном, виде идолов, о так называемых Идолах Площади, или Рынка. Эти идолы проникают в сознание исподволь, из естественной связи и общения людей, из стихийно навязываемого этим общением штампов ходячего словоупотребления. К ним относятся и наименования вымышленных, несуществующих вещей, и вербальные носители плохих и невежественных абстракций. Давление этих идолов особенно сказывается тогда, когда новый опыт открывает для слов значение, отличное от того, которое приписывает им традиция, когда старые ценности теряют смысл и старый язык символов уже перестает быть общепонятным. И тогда то, что объединяет людей, является фактором их взаимопонимания, «обращает свою силу против разума» [24].
Эту мысль философа можно проиллюстрировать словами поэта — Вильяма Шекспира, также большого мастера изобличения разного рода идолов на театральных подмостках. Героине его трагедии Джульетте Капулетти с младенчества внушили, что ее родовое имя обладает безусловной реальностью и что в нем содержится ее подлинная и высшая честь. Но вот Джульетта полюбила человека, принадлежащего к враждебной ее семье фамилии Монтекки. И она мучительно задумывается:
Не ты, а имя лишь твое — мой враг,
Ты сам собой, ты вовсе не Монтекки.
Монтекки ли — рука, нога, лицо
Иль что-нибудь еще, что человеку
Принадлежит? Возьми другое имя.
Что имя? Роза бы иначе пахла,
Когда б ее иначе называли?
Она хочет доискаться, в чем же в конце концов реальность имени и, переоценивая ценности, готова утвердить над именем приоритет природы. Джульетта готова ниспровергнуть «Идол Имени» — один из мировоззренческих устоев ее феодальной среды:
Ромео, если б не Ромео стал, —
Свое все совершенство сохранил бы
И безыменный. Сбрось, Ромео, имя,
Отдай то, что не часть тебя, — возьми
Меня ты всю [25].
Но основной удар своей критики Бэкон направляет против Идолов Театра, или Теорий. Да, он не очень-то высокого мнения о существующих философско-теоретических представлениях и считает себя вправе взирать на них как бы с высоты некоего амфитеатра. Сколько есть изобретенных и принятых философских систем, столько поставлено и сыграно комедий, представляющих вымышленные и искусственные миры. Человечество уже видело и еще увидит много таких представлений с Субстанцией, Качеством, Бытием, Отношением и другими отвлеченными категориями и началами в главных ролях. «В пьесах этого философского театра, — писал он, — мы можем наблюдать то же самое, что и в театрах поэтов, где рассказы, придуманные для сцены, более слажены и изысканы и скорее способны удовлетворить желаниям каждого, нежели правдивые рассказы из истории» [26]. Одержимые этого рода идолами стараются заключить многообразие и богатство природы в односторонние схемы отвлеченных конструкций и, вынося решения из меньшего, чем следует, не замечают, как абстрактные штампы, догмы и идолы насилуют и извращают естественный и живой ход их разумения. Так, продукты интеллектуальной деятельности людей отделяются от них и в дальнейшем уже противостоят им как нечто чуждое и господствующее над ними. Кажется, здесь Бэкон вплотную подходит к определению и анализу того, что на современном философском языке именуется отчуждением. При этом он, видимо, не заблуждается относительно механизма образования этого отчуждения. Единогласие в философских мнениях далеко не всегда основывается на свободе суждений и исследований, чаще оно программируется авторитетом, послушанием и подчинением. Именно таким образом, по его мнению, большинство пришло к согласию с философией Аристотеля, этого «счастливого разбойника» и «первейшего софиста».
В многочисленных ссылках на Аристотеля, которыми изобилуют философские сочинения Бэкона, можно обнаружить все градации его критического отношения. Иногда это мимоходом брошенные колкости вроде того, что «Аристотель только указал на эту проблему, но нигде не дал метода ее решения» [27] или же «Аристотель издал по этому вопросу небольшое сочинение, в котором есть кое-какие тонкие наблюдения, однако, как обычно, он считает свою работу исчерпывающей» [28]. Иногда же это тяжкие обвинения, например, в том, что Аристотель «своей логикой испортил естественную философию, построив весь мир из категорий» [29], что он слишком «много приписал Природе по своему произволу», больше заботясь, «чтобы иметь на все ответы и словесные решения, чем о внутренней истине вещей» [30], что он, «произвольно установив свои утверждения, притягивал к ним искаженный опыт» [31]. Стагириту приходилось отвечать не только за собственные промахи и недоработки, но и за дотошных комментаторов и изощренных схоластиков, за суеверных теологов и догматиков всех мастей, подкреплявших свои измышления его авторитетом и рассматривавших весь мир исключительно сквозь призму его трактатов.
Из античных философов Бэкон высоко ценит лишь древнегреческих материалистов и натурфилософов. Ему импонирует, что «все они определяли материю как активную, как имеющую некоторую форму, как наделяющую этой формой образованные из нее предметы и как заключающую в себе принцип движения» [32]. Он приветствует их метод глубоко и тонко проникать в тайны природы и, игнорируя ходячие представления, подчинять свой разум природе вещей, «анализировать природу, а не абстрагировать ее» [33]. Поэтому Анаксагор с его гомеомериями и особенно Демокрит с его атомами часто приводятся им как авторитеты. И Бэкон сетует, что эта глубокая: традиция предана забвению, в то время как философия Платона и Аристотеля шумно пропагандируется в школах и университетах. Время, как поток, выносит на своих волнах то, что легче, тогда как более весомое тонет — прибегает он к одной из тех риторических фигур, которые не раз витиевато украшают стиль его сочинений. Но самое любопытное впереди. Несмотря на непримиримую вражду к перипатетикам и схоластике, свой постоянный протест против них, идущий «от того непокорного элемента жизни, который, улыбаясь, смотрит на все односторонности и идет своей дорогой» [34], сам Бэкон не освобождается вполне от их влияния и в выработке основного понятия своей метафизики едва ли идет дальше преобразования перипатетического учения о формах как вечных и неизменных природных сущностях.
Столь критическое отношение к распространенным в то время философским концепциям многие исследователи сравнивают с методическим сомнением Декарта. Последний считал, что, коль скоро речь идет о познании истины, универсальное сомнение должно служить первым шагом и условием для отыскания несомненных основ знания. Для Бэкона, как и для Декарта, критицизм означал прежде всего высвобождение человеческого ума из всех тех схоластических пут и предрассудков, которыми он обременен. Для Бэкона, как и для Декарта, сомнение не самоцель, а средство выработать плодотворный метод познания. В дальнейшем их пути расходятся. Декарта интересуют прежде всего приемы и способы математического знания, опирающиеся на имманентные уму критерии «ясности и отчетливости», Бэкона—методология естественнонаучного, опытного познания. Но Декарт, конечно, подписался бы под бэконовским осуждением проповедников акаталепсии — жрецов Идола Непознаваемого, как он подписался бы и под его критикой слепого Идола Эмпирической науки, ориентирующего не на теорию, а на случайный и частный эмпирический поиск.
Есть еще один источник появления идолов — это смешение естествознания с суеверием, теологией и мифическими преданиями. В этом прежде всего повинны пифагорейцы и платоники, а из новых философов те, кто пытается строить естественную философию на Священном писании. И если рационалистическая философия и софистика запутывают разум, то эта, полная вымыслов и поэзии, льстит ему, подыгрывает его склонности к воображению и фантазии. Такое «поклонение суетному равносильно чуме разума», и его надо тем более сдерживать, «что из безрассудного смешения божественного и человеческого выводится не только фантастическая философия, но и еретическая религия», между тем как вере следует оставить «лишь то, что ей принадлежит» [35].
Отношение Бэкона к религии типично для передового ученого Возрождения. Человек призван открывать законы природы, которые бог скрыл от него. Руководствуясь знанием, он уподобляется всевышнему, который ведь тоже вначале пролил свет и уже потом создал материальный мир (это одна из любимых бэконовских аллегорий). И Природа, и Писание — дело рук божьих, и поэтому они не противоречат, а согласуются друг с другом. Недопустимо только для объяснения божественного Писания прибегать к тому же способу, что и для объяснения писаний человеческих, но недопустимо и обратное. Признавая истину и того и другого, Бэкон отдавал свои силы пропаганде постижения лишь естественного. У божественного и без него было слишком много служителей и защитников. И так преобладающая часть лучших умов посвящала себя теологии, испытатели же природы насчитывались единицами. Отделяя естественнонаучное от теологического, утверждая его независимый и самостоятельный статус, он, таким образом, вовсе не порывал с религией, в которой видел главную связующую силу общества. Он писал, что только поверхностное знакомство с природой отвращает от религии, более же глубокое и проникновенное возвращает к ней. И все же в знаменательном для того времени компромиссе между научным и религиозным воззрениями прогрессивность позиции определялась тем, в интересах какой из этих братающихся концепций принимались и оценивались утверждения другой. Пройдет некоторое время, и материалистическая философия выдвинет тезис, что вся эта идея согласия науки и религии есть не более чем ложная и вредная иллюзия. «Ярким пламенем вспыхнуло рациональное вольнодумство, не идущее на какой-либо компромисс. Но ошибся бы тот, кто полагал бы, что этим пламенем горел дух Бэкона. Он был в принципе только одним из набожных «поджигателей»»[36].
И еще одна линия бэконовской критики — это «изобличение доказательств». Он считает, что «логика, которая теперь имеется, бесполезна для научных открытий» [37]. Своему основному философскому сочинению он дает название «Новый Органон», как бы противопоставляя его «Органону» Аристотеля—этому компендиуму логических знаний античности, содержащему принципы и схемы дедуктивного рассуждения и построения науки. «Органон» имел огромное значение для всего последующего развития логической мысли, определив направление научных интересов римских, византийских и арабских мыслителей. «Органон» переводили, комментировали, составляли на его основе многочисленные руководства по логике. Его идеями в значительной мере жила средневековая схоластическая наука, их широко использовала и теология для рационализации своих доктрин и доказательств.
Нет, Бэкон не сомневается, что в силлогизме заключена некая математическая достоверность. Но посмотрите, как используются силлогистические доказательства! Достаточно наполнить их путаными, опрометчиво абстрагированными от вещей и плохо определенными понятиями, как все рассуждения рушатся. Это по существу, А по видимости такая логическая организация порочных понятий может служить закреплению и сохранению ошибок, так как создает иллюзию обоснованности и доказательности там, где нет ни того ни другого. Такова мысль Бэкона, и с ней трудно не согласиться. Такова одна из тайн мистификации любой схоластики — и старой, и новой. Такова причина, почему Бэкон считал, что аристотелевская логика «более вредна, чем полезна».
Однако в бэконовской критике силлогистики имеется и другой акцент, отмечающий узость этих схем умозаключения, их недостаточность для выражения логических актов творческого мышления. Бэкон чувствует, что в физике, где задача состоит в анализе природных явлений, а не в созидании родовых абстракций и уже, конечно, не в том, чтобы «опутать противника аргументами», силлогистическая дедукция не способна уловить «тонкости совершенства природы» [38], в результате чего от нас ускользает и истина. Позднее, в своем письме к Баранзану, он выскажет более терпимое отношение к возможностям аристотелевской логики. «Силлогизм — это вещь скорее неприменимая в отдельных случаях, нежели бесполезная в большинстве их» [39]. Он отметит его роль в математике и согласится с мнением своего корреспондента, что, после того как посредством индукции введены хорошо определенные понятия и аксиомы, вполне безопасно применение силлогизма и в физике. Ну а если все же не вполне хорошо определенные, имеет ли тогда дедукция хотя бы эвристическое познавательное значение? Слишком живые для того времени примеры бесплодных спекулятивных дедукций схоластики, кажется, мешали Бэкону не только положительно ответить на этот вопрос, но даже и поставить его.
Эмпирический метод и теория индукции
Своеобразие интеллектуального ига схоластики сказывалось не только в регламентации свободы научной мысли религиозными догматами и предписаниями авторитетов, но и в отсутствии каких-либо строгих критериев для отличения истины от вымысла. Схоластика была «книжной» наукой, т. е. пользовалась сведениями, полученными из книг. Поэтому натренированные в полемике умы, отстаивая тот или иной тезис пли антитезис, чисто умозрительно могли подвергать сомнению любую из общепринятых истин, что порой сопровождалось как отрицанием достоверности самых бесспорных фактов, так и апологией самых фантастических измышлений. Ригоризм и догматизм, таким образом, даже способствовали известной свободе мышления, неспособной, однако, побудить к действительно плодотворным исследованиям. Ощущался недостаток не столько в идеях (некоторые из них в результате бесконечных дискуссий были разработаны даже слишком утонченно), сколько в методе для получения новых открытий, в том твердом основании, на котором только и могло быть воздвигнуто здание критически выверенного и вместе с тем позитивного научного знания, — в организации эффективного экспериментального исследования. Это обстоятельство было в полной мере осознано Бэконом и положено во главу угла как его критики, так и его методов.
Чтобы дать более конкретное и наглядное представление о сложившейся в науке XVII в. ситуации, сошлемся на пример физики, этой, по мнению Бэкона, важнейшей части естествознания. С этой целью предоставим слово Р. Котсу — известному редактору и издателю «Математических начал натуральной философии» И. Ньютона. В своем издательском предисловии к «Началам» Котс рассказывает о трех подходах к физике, существенно отличных друг от друга именно в философско-методологическом отношении.
Схоластические последователи Аристотеля и перипатетиков приписывали разного рода предметам специальные скрытые качества и утверждали, что взаимодействия отдельных тел происходят вследствие особенностей этой их природы. В чем же эти особенности состоят и каким образом осуществляются действия тел, они не учили. «Следовательно, в сущности, они ничему не учили, — заключает Котс. — Таким образом все сводилось к наименованию отдельных предметов, а не к самой сущности дела, и можно сказать, что ими создан философский язык, а не самая философия» [40].
Другие (и здесь Котс имеет в виду сторонников картезианской физики) считали, что вещество Вселенной однородно и все наблюдаемое в телах различие происходит от некоторых простейших и доступных пониманию свойств частиц, из которых состоят эти тела. Восходя от более простого к более сложному, они были бы правы, если бы приписывали этим первичным частицам лишь те свойства, которыми их действительно наделила природа. Между тем они чисто гипотетично и произвольно измышляли различные виды и величины частиц, их расположения, соединения и движения. И далее этот ньютонианец замечает: «Заимствующие основания своих рассуждений из гипотез, даже если бы все дальнейшее было ими развито точнейшим образом на основании законов механики, создали бы весьма изящную и красивую басню, но все же лишь басню» [41].
Третью категорию составляют приверженцы экспериментальной философии, т. е. экспериментального метода исследования явлений природы. Они также стремятся вывести причины всего сущего из возможно простых начал, но они ничего не принимают за начало, кроме того, что подтверждается совершающимися явлениями. Они не измышляют гипотез и вводят их в физику не иначе как в виде предположений, справедливость которых подлежит исследованию. Они пользуются двумя методами — аналитическим и синтетическим. Силы природы и простейшие законы их действия они выводят аналитически из каких-либо избранных явлений и затем синтетически получают законы остальных явлений. «Вот этот-то самый лучший способ исследования природы и принят преимущественно перед прочими нашим знаменитейшим автором» [42], — пишет Котс, имея в виду Исаака Ньютона. А мы можем добавить, что первые кирпичи в фундамент именно такой методологии закладывал Фрэнсис Бэкон — этот «настоящий родоначальник английского материализма и всей современной экспериментирующей науки» [43].
Заслуга Бэкона, в частности, состоит в том, что он со всей определенностью подчеркнул: научное знание проистекает из опыта, не просто из непосредственных чувственных данных, а именно из целенаправленно организованного опыта, эксперимента. Более того, наука не может строиться просто на непосредственных данных чувства. Наивный сенсуалистический реализм столь же несостоятелен, как и абстрактно-спекулятивная метафизика. Одно в сущности стоит другого: «Диалектики, — пишет Бэкон, — преклоняются перед первыми понятиями ума и наконец успокаиваются на непосредственных данных чувства» [44]. Есть множество вещей, которые ускользают от чувств, с другой же стороны, свидетельства чувств субъективны, «всегда соотнесены с человеком, а не с миром» [45]. И если чувства могут отказывать нам в своей помощи пли обманывать нас, то нельзя утверждать, что «чувство есть мера вещей». Наивный сенсуализм оказывается перед лицом гносеологической антиномии, чреватой крайностями скептицизма и солипсизма. Рационалист Декарт, размышляя о том, насколько адекватно чувственные восприятия соответствуют внешней реальности, апеллировал к «правдивости бога», который, не будучи обманщиком, не мог допустить в наших мнениях лжи без того, чтобы не дать и какой-нибудь способности для ее исправления. Бэкон предлагает гораздо более современное и трезвое решение. Компенсацию несостоятельности чувства и исправление его ошибок дает правильно организованный и специально приспособленный для того или иного исследования опыт или эксперимент. Именно его «мы готовим в качестве светоча, который надо возжечь и внести в природу» [46]. И далее он делает крайне важное разъяснение: «поскольку природа вещей лучше обнаруживает себя в состоянии искусственной стесненности, чем в естественной свободе» [47].
При этом для науки важны не всякие опыты, но прежде всего поставленные с целью открытия новых свойств явлений, их причин или, как выражается философ, аксиом, дающие материал для последующего более полного и глубокого теоретического понимания. Отстаивая ценность и значение специализированного научного эксперимента, Бэкон проводит свое знаменитое различие двух родов опытов—«светоносных» и «плодоносных», то почти тривиальное для современного ученого разграничение эксперимента, ориентированного исключительно на получение нового научного результата, от опыта, преследующего ту пли иную непосредственную практическую пользу. Он предупреждает против преждевременной погони за немедленным получением новых практических результатов и утверждает, что открытие и установление правильных теоретических представлений, вооружая нас не поверхностно, а глубоко, в конце концов повлечет за собой многочисленные ряды самых неожиданных приложений. Как видно, этот теоретик эмпирической науки был далек от недооценки теории как в структуре самого научного знания, так и в ее многообещающем значении для практики.
Формируя теоретические аксиомы и понятия о природных явлениях, не следует полагаться на абстрактные обоснования, какими бы заманчивыми и справедливыми они ни казались. Надо расшифровывать тайный язык природы из документов самой же природы, из фактов опыта. Иной альтернативы в научном познании не существует. Самое главное — выработать правильный метод анализа и обобщения опытных данных, позволяющий постепенно проникнуть в сущность исследуемых явлений. По Бэкону, таким методом должна стать индукция, однако не та, которая заключает на основании простого перечисления ограниченного числа благоприятных фактов. Простая перечислительная индукция чаще приводит к ошибочным, чем к истинным, обобщениям и в лучшем случае имеет эвристическое значение наведения на более или менее вероятное предположение. И Бэкон ставит перед собой задачу сформулировать принцип научной индукции, «которая производила бы в опыте разделение и отбор и путем должных исключений и отбрасываний делала бы необходимые выводы» [48].
Это очень важная установка. В случае индукции мы, вообще говоря, имеем незавершенный опыт, и Бэкон понимает необходимость выработки таких эффективных средств, которые позволили бы, говоря современным языком, осуществлять возможно более полный и глубокий анализ информации, заключающейся в посылках индуктивного вывода. Этот пункт станет основным в построении всех последующих логических теорий индукции, и разные теоретические модели индукции, вообще говоря, будут различаться принятием тех или иных средств и методов такого анализа. Основоположники индуктивной логики Фр. Бэкон, Дж. Гершель и Дж. Ст. Милль, также как и некоторые из последующих и современных нам логиков — Дж. Венн, г. Греневский и Н. Решер, стремятся построить индукцию как строгое умозаключение наподобие дедуктивного. Если при этом некоторые из них и допускают неопределенность индуктивного заключения, то не применяют к его оценке функцию «вероятность». Другие же исследователи — П. Лаплас, Дж. М. Кейнс, Р. Карнап и г. Рейхенбах — подходят к построению ее теории с точки зрения вероятностной оценки индуктивного обобщения.
Бэкону не только была чужда идея вероятностного подхода к индукции, но он, кажется, с излишним оптимизмом считал, что предлагаемые им средства индуктивного анализа являются достаточной гарантией необходимости и достоверности получаемого заключения. Вот в кратких словах суть его индуктивного метода, его таблиц Открытия — Присутствия, Отсутствия и Степеней. Собирается достаточное количество разнообразных случаев некоторого «простого свойства» (например, плотности, теплоты, тяжести, цвета и т. п.), природа или «форма» которого ищется. Затем берется множество случаев, как можно более подобных предыдущим, но уже таких, в которых это свойство отсутствует. Затем — множество случаев, в которых наблюдается изменение интенсивности интересующего нас свойства. Сравнение всех этих множеств позволяет исключить факторы, не сопутствующие постоянно исследуемому свойству, т. е. не присутствующие там, где имеется данное свойство, или присутствующие там, где оно отсутствует, или же не усиливающиеся при его усилении (соответственно не ослабевающие, где оно ослабевает). Таким отбрасыванием в конце концов получают определенный остаток, неизменно сопутствующий интересующему нас свойству,—его «форму».
Аналогия и исключение составляют главные приемы этого метода. По аналогии подбираются эмпирические данные для таблиц Открытия. Она лежит как бы в фундаменте индуктивного обобщения, которое достигается посредством отбора, выбраковки ряда обстоятельств из обилия первоначальных возможностей. Этому процессу анализа могут способствовать исключительные ситуации, в которых исследуемая природа по тем или иным причинам обнаруживается более очевидно, чем в других. Бэкон насчитывает и излагает 27 таких преимущественных примеров (прерогативных инстанций). Сюда относятся те случаи, когда исследуемое свойство существует в предметах совершенно различных между собой во всех других отношениях. Или, наоборот, это свойство отсутствует в предметах, совершенно подобных между собой. Или это свойство наблюдается в наиболее явной, максимальной (соответственно минимальной) степени. Или же выявляется очевидная альтернативность двух или нескольких причинных объяснений, и тогда дело остается лишь за experimentlim crucis и т. д.
Но вот особенности бэконовской трактовки индукции, связывающие собственно логическую часть учения Бэкона с его аналитической методологией и философской метафизикой. Во-первых, средства индукции предназначаются для выявления форм «простых свойств», или «природ», как называет их Бэкон, на которые, вообще говоря, разлагаются все конкретные физические тела. Индуктивному исследованию подлежат, например, не золото, вода или воздух, а такие их свойства или качества, как плотность, тяжесть, ковкость, цвет, теплота, летучесть и т. п. Такой аналитический подход в теории познания и методологии науки впоследствии превратится в прочную традицию английского философского эмпиризма. И вместе с тем нельзя игнорировать тот факт, что физика (и не только в XVII столетии) занималась изучением как раз такого рода феноменов, исследуя природы плотности, упругости, тяготения, теплоты, цвета и магнетизма.
Во-вторых, задача бэконовской индукции — выявить «форму» — в перипатетической терминологии «формальную» причину, а отнюдь не «действующую» или «материальную», которые, по мнению философа, частны и преходящи и поэтому не могут быть неизменно и существенно связаны с теми или иными простыми свойствами. Здесь мы вплотную сталкиваемся с бэконовской «метафизикой», так как именно она призвана исследовать формы, «охватывающие единство природы в несходных материях» [49], в то время как собственно физика имеет дело с более частными материальными и действующими причинами — преходящими и как бы внешними носителями этих форм. Вот каким примером поясняет сам Бэкон это различие. «Если будет идти речь о причине белизны снега или пены, то правильным будет определение, что это тонкая смесь воздуха и воды. Но это еще далеко от того чтобы быть формой белизны, так как воздух, смешанный со стеклянным порошком или порошком хрусталя, точно так же создает белизну, не чуть не хуже, чем при соединении с водой. Это лишь действующая причина, которая есть не что иное, как носитель формы. Но если тот же вопрос будет исследовать метафизика, то ответ будет приблизительно следующий: два прозрачных тела, равномерно смешанные между собой в мельчайших частях в простом порядке, создают белый цвет» [50]. Быть может, это рассуждение и покажется современному читателю несколько наивным, тем не менее оно иллюстрирует, что именно Бэкон понимал под «метафизикой». Бэконовское понимание метафизики отличается от перипатетического; его метафизика не совпадает с «матерью всех наук» — первой философией, а является частью самой науки о природе, как бы высшим, более абстрактным и глубоким разделом физики. «Не беспокойся о метафизике, — напишет впоследствии Бэкон в письме к Баранзану. — Не будет никакой метафизики после обретения истинной физики, за пределами которой нет ничего, кроме божественного» [51].
Таким образом, Бэкон рассматривал индукцию не как средство узкоэмпирического исследования, в каковое она фактически превращается уже в представлении Дж. Ст. Милля, а как метод выработки фундаментальных теоретических понятий и аксиом естествознания, или, как он сам выражался, естественной философии. И это обстоятельство может если и не оправдать, то в какой-то мере все же объяснить то удивительное пренебрежение, которое так часто проявлял этот энтузиаст новой науки к открытиям современного ему опытного естествознания, полученным по не предусмотренной им методе.
Но что же все-таки он подразумевал под «формой»? «Вещь отличается от формы не иначе, чем явление отличается от сущности, или внешнее от внутреннего, или вещь по отношению к человеку от вещи по отношению к миру» [52], — читаем мы в «Новом Органоне». Понятие «форма» восходит к Аристотелю, в учении которого она наряду с материей, действующей причиной и целью, один из четырех принципов бытия. Форма — это принцип, делающий вещь тем, что она есть, и в этом смысле — сущность вещи. Будучи сопринадлежной материи и вместе с тем отличной от нее, форма сообщает материи, этой чистой возможности, подлинную действительность, образуя из нее специфичную конкретную вещь. И вместе с тем форма есть принцип общности в вещах, умопостигаемый и определяемый с помощью понятия. Это учение Аристотеля было воспринято средневековой схоластикой. И здесь форма трактовалась как основной принцип, сущность вещи, источник ее действительности, качественной определенности или специфики, выразимой лишь в понятиях и определениях.
В текстах бэконовских сочинений встречается множество различных наименований «формы»: essentia, res ipsissima, natura naturans, fons emanationis, definitio vera, differentia vera, lex actus puri [53]. Все они характеризуют с разных сторон это понятие то как сущность вещи, то как внутреннюю, имманентную причину или природу ее свойств, как их внутренний источник, то как истинное определение или различение вещи, наконец, как закон чистого действия материи. Все они вполне согласуются между собой, если только не игнорировать их связь со схоластическим словоупотреблением и их происхождения из доктрины перипатетиков. И вместе с тем бэконовское понимание формы по крайней мере в двух пунктах существенно отличается от господствовавшего в идеалистической схоластике: во-первых, признанием материальности самих форм, во-вторых, убеждением в их полной познаваемости [54], Форма, по Бэкону, это сама материальная вещь, но взятая в своей подлинно объективной сути, а не так, как она является или представляется субъекту. В связи с этим он писал, что материя скорее, чем формы, должна быть предметом нашего внимания — ее состояния и действие, изменения состояний и закон действия или движения, «ибо формы суть выдумки человеческого ума, если только не называть формами эти законы действия» [55]. И такое понимание позволило Бэкону поставить задачу исследования форм эмпирически, индуктивным методом.
Вообще Бэкон различает двоякого рода формы — формы конкретных вещей, или субстанции, и формы простых свойств, или природ. Так как любая конкретная вещь есть сочетание, сплав простых природ, то и форма субстанции есть нечто сложное, состоящее из множества форм простых природ. Последние называются им формами первого класса. Эти формы вечны и неподвижны, но именно они — разнокачественные, индивидуализирующие природу вещей внутренне присущие им сущности — придают неповторимое своеобразие бэконовской философской онтологии. «У Бэкона, как первого своего творца, материализм таит еще в себе в наивной форме зародыши всестороннего развития. Материя улыбается своим поэтически-чувственным блеском всему человеку» [56], — писал К. Маркс. И вместе с тем, поскольку дело касается исследования конкретных форм, и прежде всего различных форм движения, мы не можем не почувствовать, как концепция Бэкона уже проникается духом механического естествознания.
Собственно простых форм существует конечное число, и они наподобие букв алфавита, из которых составляют всевозможные слова, своим количеством и сочетанием определяют все разнообразие существующих вещей. Возьмем, например, золото. Оно имеет желтый цвет, такой-то вес, ковкость и прочность, имеет определенную текучесть в жидком состоянии, растворяется и выделяется в таких-то реакциях. Исследуем формы этих и других простых свойств золота. Узнав способы получения желтизны, тяжести, ковкости, прочности, текучести, растворимости и т. д. в специфичной для этого металла степени и мере, мы сможем организовать соединение их в каком-либо теле и таким образом получить золото. Не правда ли, задача как будто напоминает ту, которую ставили перед собой алхимики и приверженцы натуральной магии? Да и разве сам Бэкон не писал, что, подобно тому как механические искусства составляют практику физики, магия (правда, понимаемая им в «очищенном смысле слова») призвана стать практикой метафизики. Как ни стремился Бэкон выработать принципиально новую философскую систему понятий и терминологии, над ним все же тяготел груз традиционных представлений, словоупотреблений и даже постановок проблем. Такое положение довольно обычно для состояния культурных феноменов в переходные эпохи. И все же Бэкона отличает от алхимиков и адептов натуральной магии ясное сознание того, что любая практика может быть успешной, если она руководствуется правильной теорией, и связанная с этим ориентация на рациональное и методологически выверенное понимание природных явлений. И, несмотря на подчас наивную непосредственность его воззрений, мы не можем не оценить того чрезвычайно важного обстоятельства, что Бэкон еще на заре современного естествознания, кажется, предвидел, что его задачей станет не только познание природы, но и отыскание новых, не реализованных самой природой возможностей.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 |


