ТРИСТАН
«Ее звали мечтой…»
«Он слышал ее имя,
Он ждал повторенья…»
Борис Гребенщиков
Конец сентября. Небо накинуло сетчатое дождевое покрывало на город, тротуар, пузырясь, уплывал из-под ног. И в такой вот серый и скользкий день появилась Она… моя мечта, новая учительница русского языка и литературы. Ее звали… Елена.
Елена Прекрасная… имя говорит само за себя. Авторы сомнительных изданий вроде «Магия Имени» никогда не замечали в нем ничего особенного, и напрасно. Елена… это имя, словно солнце — бесполезное и прекрасное. Оно всегда напоминало мне о море, «о море, так это же Марина» - скажете вы. Нет Марина – это море-сказка, с его сокровищами, диковинными рыбами, кораблями, пиратами, посейдоновыми русалками… а Елена – это синее море, невероятного райского оттенка, такое бывает только на рекламных плакатах туристических фирм. Вот это и есть Елена… Но лингвисты скажут вам, что все эти ассоциации объясняются довольно прозаично. И что дело тут не в магии, а в законах цветофоники. Но давайте не будем препарировать волшебство, разрушать прекрасный миф, разобрав его на метафоры, оксюмороны, литоты и синегдохи. К чему нам такая аутопсия сказки.
Моя Елена была совершенством… у меня не осталось ее фотографий, но каждый раз, закрывая глаза я вижу перед собой ее лицо, слышу ее голос, чувствую запах ее духов. Она улыбается мне, ее прозрачные русалочьи глаза завораживают, не отпускают.
Елена Прекрасная… Ради таких женщин живут и умирают, разрушают города и строят на их месте новые. Люди воюют за «рынки труда и сбыта», как нас учит история, за золото, нефть и алмазы. В прах обратились глупые Парис и Менелай, вздумавшие воевать из-за женщины.
Прекраснейшая из смертных Елена Троянская, булгаковская «золотая» Елена Турбина … Но все это лишь чьи-то чужие сны, красавицы, оставленные беспокойными мечтателями на бумаге. Впрочем, моя Елена тоже была лишь наваждением, мечтой, казалось, закроешь глаза, и вот она исчезнет, растает, а в класс войдет совсем другая, чужая незнакомая женщина.
Милая моя Елена, ты сон мой, сон, больше похожий на бред больного лихорадкой. Но видит Бог, то был чудеснейший из снов, столь же прекрасный, сколь тяжким было пробуждение.
Ты дала мне счастье и страдания, веру и отчаянье, мучительное ожидание встреч и страх разлуки — все чем живет человек. Ты сделала мне этот бесценный подарок, сама того не подозревая. Вспомни хотя бы наши сказочные каникулы в Петербурге.
Мягкий снег висел в мокром воздухе, а потом оседал бесформенными лепешками на голове и в складках одежды. Пять утра, мы только приехали, город спал, мы шли по пустому гулкому Невскому, асфальт лип к ногам. Мы молчали. Ты взяла меня за руку — это и было мое счастье… И сейчас еще, спустя много лет, стоит вспомнить тебя, возвращается ко мне то странное, неописуемое ощущение. Нежности и печали - словно от прикосновения твоей руки, вдруг протянутой сквозь невидимую стену времени. Я и сейчас слышу твой голос: «Нам пора, пойдем в гостиницу»
Потом были звонкий шпиль Адмиралтейства и купол Казанского собора, Дворцовая дуга и силуэт Петропавловки, похожий на кардиограмму больного аритмией, Чижик на Фонтанке и кони на Аничковом мосту, уже мертвый рок-н-ролл и вечно живой Цой. А еще усталое небо, крики чаек, соленый ветер с залива, и снег с дождем, и грязные закоулки Апрашки, и увлекающие в безумие дворы-колодцы, и осыпающаяся штукатурка парадных, где еще пахнет великой русской литературой, и мусор, современный, рукотворный, пластмассовый, который кажется природным, оседающим на землю прямо из атмосферы, из влажного липкого тумана. Был и бездонный Эрмитаж с его рыцарями, часами с павлином и Малахитовой комнатой – с тем, что больше всего нравится детям и что, в конце концов, и лучше всего, ведь дети свободны от понятий хорошего и плохого вкуса, наверное, поэтому их вкус безошибочен. Ты улыбалась нашей глупой возне и беготне от «Девочки на Шаре» к залу итальянского маньеризма, от египетских сокровищ к «Мадонне Бенуа» Леонардо. Когда мы вошли в зал античной скульптуры ты сказала: « Когда-то все эти статуи были богами или людьми, а теперь превратились в соляные столпы, и их привезли сюда.» Ты стала их оживлять: давать каждому какую-то историю. «Вот этот, смотри, был суеверным и надевал сначала сандалии на левую ногу, а потом на правую. Врач назначил ему от грудной болезни лечение отваром ромашки — и он пил по большому стакану в шесть утра». И так мы с тобой придумывали что-нибудь про каждого: « Вот эта, римская копия с утерянного греческого оригинала, любила петь, брала ля второй октавы. А вот этот воин, снова римская копия, вернулся невредимым с войны домой. И каждый вечер он рассказывал детям о своих странствиях».
Я помню все наши бесконечные экскурсии, каждую секунду той недели: твое отражение в витрине французской кондитерской на Садовой и редкое северное солнце, кляксами лежащее на полу дворца Монплезир, задумчивую Ахматову на стене Русского музея и запах жареной картошки в МакДоналдсе, серое, как поношенная шинель, питерское небо и твои рыжие, старинным золотом отливающие волосы. Я все время смотрел лишь на тебя, такую привычную, каждодневную и незнакомую одновременно, и думал, что вот это и есть счастье: слышать, как стучат твои зубы о стакан, когда ты пьешь, видеть, как ты поправляешь волосы, чувствовать твой запах. Помню, как меня тогда охватила какая-то детская досада, бессилие, невозможность объяснить всю неповторимую пронзительность собственных чувств. Так хотелось прокричать Тебе, всему миру о том, как я люблю этот дождливый город бледных невротиков, люблю Тебя, когда ты, еще сонная, приходишь будить нас и собирать на очередную экскурсию, люблю это дождем стекающее с крыш небо, люблю намокшие паутинки волос у тебя на щеке, люблю эти лужи, на воде которых я палочкой вывожу Е Л Е Н А…
Мы вернемся домой. Пройдут годы: седьмой класс, восьмой, девятый… мы вырастем. Вот ты уже читаешь нам вслух Бунина и Мандельштама, Пастернака и Ахматову, Маяковского и Хлебникова: ты подносишь книгу к близоруким глазам, улыбаешься, смеешься. Я смотрю на тебя — ты идешь по коридору, и солнце, играя, перебегает вслед за тобой в другое окно…
Но сон закончен, пора просыпаться. Круглые, неуклюжие, словно кофейные зерна, рассыпались буквы по прощальной открытке «Вы очень много для меня значите. С благодарностью и признательностью…». Зачем я пишу эти глупые нескладные слова без запаха, без чувства, без невысказанной нежности, вместо того, чтобы просто написать «Я люблю Вас». Но я боюсь… чего?
Прощай школа, прощай милая Елена, но я не хочу уходить, ведь мы еще увидимся, я еще приду. У тебя остались мои нелепые детские подарки, так помни обо мне, жди.
Мы встретились через год, в твой день рожденья. Падали листья, пыль танцевала в солнечном луче, ты улыбалась: «Мне очень приятно, что сейчас, когда нас больше ничего не связывает, ты все-таки помнишь обо мне…» я буду помнить, мне не убежать от тебя, не забыть… А к тебе придут новые ученики, будут писать сочинения и болтать на уроках, получать двойки и дарить тебе цветы… И я затеряюсь среди сотен других мальчиков и девочек. Время отнимет у тебя мое имя, мое лицо, что ж, ему видней. Прощай, моя мечта.
Пройдет много лет. Я еще не раз вернусь в Петербург, вернусь в надежде найти то потерянное утреннее счастье… Я буду приезжать в этот безумный город летом и зимой, в дождь и в снег (другой погоды там просто не бывает), но не для того, чтобы сходить на балет в Мариинку и не ради диковинного аттракциона белых ночей. Я не поеду в Петергоф, смотреть янтарную комнату, и не пойду в Эрмитаж в пестрой многоголосой толпе туристов. Я встану рано утром, в пять часов, и пройду по Невскому, чтобы снова услышать ее голос: «Нам пора…»
А вечером я пойду в кондитерскую на Садовой, буду есть эклеры, пить эспрессо из крошечных чашечек, будто из яичной скорлупы, слушать шум ливня и веселую болтовню итальянца за соседним столиком, зажавшего свой телефон между ухом и плечом, потому что так легче объясняться руками. Жизнь проходит, и мы прячем свои мечты все дальше, в самые маленькие потайные ящички и карманы. Пройдет пара лет, и мы уже другие, и все потеряно, и ничего не вернуть, и Питер — другой, хотя, казалось бы, все на месте, и статуи не разбежались. Те же облупленные дворцы с щербинами отвалившейся штукатурки. А статуи на них издалека — как огромные насекомые, вставшие на дыбы, — все, как тогда. И такая же уличная грязь, те же набережные, покрытые слоем пересохшего потрескавшегося ила и те же ржавые решетки в темных квадратах слепых окон. Но все — другое. От того первого Петербурга осталось лишь смутное ощущение дождя и безбрежного счастья. Меняется все, но только не наши мечты, мы храним их, словно ботаник свой гербарий, бережно вытаскивая из шкафа по праздникам. Мы лелеем их и боимся их осуществления
Где Елена сейчас, и что с ней - я не знаю. Я не стану ее искать, что я буду делать, если не найду ее… а если найду? Ведь все, что я знаю о ней сейчас - не больше, чем мои же воспоминания.
Она так никогда и не узнает ни о чем. «Ну и пусть, так даже лучше» - успокаиваю я себя. Но я буду вечно жалеть, о той Елене, уходящей в сонное питерское утро. Еще мелькнет вдали ее силуэт, еще слышен ее голос… Она зовет меня, я смотрю на нее сквозь линзы слез… Постойте, Елена Владимировна, послушайте, я люблю Вас… Но поздно, она ушла, растворилась, будто и не было ее вовсе, а может и правда, не было?


