ПУСТОБРЕХ

Такая это была странная стройка в Кустанайской степи. Вокруг, на сколько видит глаз,— хлеба, а посреди хлебов — корпуса строящегося гигантского элеватора, огоро­женные деревянным плетнем.

— Посидишь под плетнем в тенечке — будто дома побывал,— не раз размягчено говаривал обычно молчаливый, даже замкну­тый бригадир каменщиков Семен Шелуха, приехавший на целину из кубанской станицы.

— Что-то дом у тебя без крыши, материа­ла, что ли, не хватило? — тут же встревал Егорша — семнадцатилетний, весь какой-то острый, ни секунды не сидящий на месте па­ренек. Он и ходил, как-то странно подпрыги­вая и размахивая руками, и частенько каза­лось, что Егорша вот-вот взмахнет крыльями, подпрыгнет и улетит куда-то в неведомые края.

Бригадир, который был ненамного старше Егорши (а казалось, что между ними про­пасть), обычно шутливого тона не восприни­мал. Мрачно поджав губы, он выдавливал:

— Для мастерового человека, для умель­ца — везде дом. А для таких, как ты... Одно слово — пустобрех.— И Семен пренебрежи­тельно махал рукой.

Никто не знал, а если знал, то уже за­был, как появился на стройке Егорша. Знали только, что он сирота. К нему привыкли, как привыкают футболисты к подножкам, матро­сы к качке: неприятно, но куда денешься?

Егорша слонялся по стройке без дела и всем мешал: то непомерно хвастал, то безбожно врал, а когда его гнали, начинал загадочно угрожать.

Семен огорченно выговаривал:

— Пустобрех ты Егорша. Пустая натура. Ну вроде как отработанная бочка — грому много, а в середине вакуум...

Бригадир упорно учился. В этом году он заканчивал восьмой класс.

Егорша взмахивал руками-крыльями, под­прыгивал и начинал болтать:

— Между прочим, я изобрел летающий экскаватор. Чертежи уже отослал куда надо. Вот получу лауреата, тогда, небось, придете, в ножки поклонитесь: иди, мол, Егор, к нам в бригаду. А я на самолет — и фьють! А кроме всего, у меня припадки. Мне самый лучший профессор в Москве другое сердце вставил. От собаки. Так что я могу кусаться, и мне ничего не будет. У меня бумага есть.

Бригадир морщился, как от зубной боли и просил:

— Уйди ты за бога ради. А то стукну ра­зок—отвечать придется. Учился бы лучше, чем людей отвлекать. Пустобрех...

Ходил Егорша в свитере непонятного цве­та, растянутом у шеи так, что видна была за­стиранная до синевы тельняшка. Приехал он на стройку из маленького молдавского го­родка Оргеева. Но говорил — из Одессы: «Море, океанские лайнеры и обезьяны моро­женым торгуют. Сплошь в белых халатах». Вначале работал подсобником. Выгнали. Ни­когда на месте его не застанешь, болтается где-то по стройке, языком чешет. Поставили к баллону отпускать газировку рабочим — сам сбежал через неделю: для того он на це­лину приехал? Затирают! Не берут в бригаду! Но он этого так не оставит.

Отправили его к малярам, и он в воскре­сенье так разрисовал стену подсобки, столько краски извел на свои художества, что сам управляющий личным письменным приказом уволил его со строительства, устно добавив:

— И чтоб ноги твоей завтра здесь не было!

Вечером в вагончике-общежитии Егорша распалено кричал, размахивая руками:

— А может, я — абстракционист? Может, меня скоро в академию вызовут? Тогда при­дете ко мне, иди, Егорша, в бригаду. А я вас так разрисую — мама не узнает!

Целые две недели он вообще не работал. Ходил за Семеном, болтал, пугал, а заканчи­вал одним: «возьми, Семен, в бригаду твоим помощником».

Бригадир ошалело мотал головой, будто от­махивался от тучи оводов, бешено сплевывал в пыль и стонал:

— Уйди, Христом богом прошу, пустобрех.

У нас ведь — один за всех и все за одного, понял? А ты хочешь, чтобы все за тебя рабо­тали? Изыди, протоплазма!

Раз в день Егорша приходил к председате­лю постройкома Клавдии Михайловне. Садил­ся у окна и ждал, когда все разойдутся. Со­средоточенно рисовал пальцем на подоконни­ке. Что-то задумчиво бормотал, искоса по-птичьи поглядывая на Клавдию Михайловну. Та не выдерживала.

— Ну чего тебе? Чего? Приказ видел? С нашего согласия. Ты же не работник, ты...

— А вы меня к Семену. В передовую бри­гаду. Чтоб газеты обо мне писали: сгорел на работе, был чутким товарищем, умножил сла­ву родины трудом!

— Такую честь заслужить надо...— устало говорила Клавдия Михайловна.

Этих слов Егор не мог выносить. Худень­кие острые плечи взлетали к ушам, и он в этот момент поразительно напоминал кузне­чика.

— Заслужить? — кричал он. — А где за­служить? У газировки?.. Чем Юрка и Генка лучше меня? Никуда я со стройки не уйду. Никуда! Запомните!

Однажды на него наткнулся управляю­щий, который сопровождал по стройке какое-то начальство. Он отвел Егоршу за штабель досок и свистяще прошептал:

— Если завтра застану тебя на стройке, клоун ты несчастный, сдам в милицию, понял?

— Ну и сдавайте, — побелевшими губами так же свистяще прошептал Егорша.— Сдавайте сколько угодно... Я и до Целинограда дойду. Сдавайте хоть в тюрьму. Пожалуй­ста...

Вечером в вагончике он собирал вещи, необычайно молчаливый, весь какой-то про­зрачный и будто усохший. Острые его плечи нервно вздрагивали, белесый вихор на ма­кушке торчал вызывающе и беспомощно. Бригада Семена молча наблюдала, как укла­дывал он в неожиданно щегольской чемодан с молниями книги: сказки Пушкина, политэкономический словарь, избранные стихи Твар­довского и толстенное исследование о рим­ском праве. Стояла такая тишина, что было отчетливо слышно, как на стройке жужжит одинокий сварочный аппарат. Вот уже улег­лись повер книг единственная выходная ру­башка, шаровары и кеды. Егорша достал из-под кровати гантели. Сунул их в чемодан, по­думал, вытащил назад. Подержал, как будто взвешивая на руке. Плечи его вздрогнули.

— А, берите, пользуйтесь! Чего таскать железяки... Что я — Жаботинский? Мы умст­венно...

Поперхнулся, бросил гантели на кровать и пошел к дверям. Остановился, нелепый, дер­гающийся, улыбнулся подрагивающей щекой и срывающимся голосом прокричал:

— Ну, будьте здоровы, живите богато, а мы уезжаем до дому, до хаты! — Плечи его плясали странный, мучительный танец: — Пи­шите письма мелким почерком...

Выходя, он осторожно прикрыл дверь. Вскрикнула ступенька — и густая августов­ская ночь мгновенно проглотила его шаги.

Несколько минут все молчали. Что-то непонятное навалилось на всех, и каждый хотел осмыслить это непонятное. Ну откуда взялось это чувство невозвратимой потери? И что; собственно, за потеря? Болтун, пустой чело­век, лодырь... О чем жалеть?

Но с каждой секундой росло в вагончике ощущение, что недавно вот здесь, на глазах у всех, произошла большая несправедливость, и каждый к ней причастен.

— Последнюю неделю я даже не видел, когда он ел,— сказал вдруг Семен Шелуха, удивленно поводя пшеничной головой.

И так неожиданно он это сказал, так остро пронзил этими нелепыми сейчас слова­ми всем души, что мгновенно прорвалась пло­тина сдержанности. Каждый вдруг понял, по­чему его давило это чувство несправедли­вости, и все разом заговорили, перебивая друг друга, взахлеб, радостно, чувствуя, как поднимается в них очищающее чувство вино­ватости, а главнее всего, ощущение того, что вину можно искупить, и это искупление ока­зывается так светло и так приятно.

— Пацан, что с него взять...

— А мы-то куда смотрели? Кто ему заместо отца должен быть?

— Воспитывать в коллективе...

— Ведь брешет он от беззащитности, си­рота...

— В бригаду его сразу надобно бы... При­смотреть...

— Да и сейчас...

Пока бушевал этот бурный поток облегче­ния, сладостного самобичевания, Семен машинально одевался. Одевался тщательно, как на работу, продолжая тяжело думать.

...Сразу же свернув за стройку, он увидел в ярком свете луны на ровной проселочной дороге, рассекшей пшеничное поле надвое, одинокую подпрыгивающую фигурку Егорши. Несколько минут Семен не спеша шел следом, не окликая парнишку, встревоженно и ра­достно прислушиваясь к тому, что творится у него в душе. «Ишь ты, пигалица, с гонором!»

Егорша оглянулся и увидел Семена. С ми­нуту он стоял, странно размахивая руками, потом пошел бригадиру навстречу, все быст­рее и быстрее, потом бросил чемодан и побе­жал, полетел, слабо шевеля своими острыми крыльями, рассекая радостной бессмысленной улыбкой пелену слез.

Он с размаху прижался к твердой груди Семена и, захлебнувшись от счастья, замер, содрогаясь от слез. А Семен никак не мог проглотить три слова, которые все стояли в его горле и наконец прорвались, хриплые и ликующие:

— Ах ты, пустобрех... Ах ты, пустобрех...

И когда наконец выговорил бригадир эти слова, только тогда застонал он от нестерпи­мого отцовского чувства к этому нелепому че­ловечку, чьи острые лопатки впились ему в ладони.

И вот тут, посреди этого поля, Семен вдруг внезапно, озаренно понял, что он не расстанется с этим человеком никогда, до конца своей жизни.

И на душе его стало радостно и тревож­но...