Рассуждения по поводу
имперско-региональных понятий
В силу своей сложности и вариативности Российская империя требует регионального измерения. Отдельные регионы в силу их специфики (времени вхождения в состав империи, географических и природно-климатических факторов, удаленности от имперского центра, этнического и конфессионального состава населения, уровня социально-экономического развития, влияния внешнеполитического окружения) представляли разные варианты протекания имперских процессов. Междисциплинарный подход в изучении территориальной организации общества, предполагает взаимодействие исторического (временного) и географического (пространственного) аспектов темы с позиций комплексного исследования временной динамики эволюции и трансформации империи.
В основу избранного мною варианта изучения имперской тематики положены два главных исследовательских подхода: региональный и управленческий, позволяющие охватить важные сферы имперской региональной политики: имперская идеология и имперская практика в региональном прочтении; установление как внешних (в том числе и государственных), так и внутренних (административных) границ региона; динамика управленческой организации внутрирегионального пространства (властная административно-территориальная и иерархическая структура регионального пространства, административные центры и их миграция.
Применительно к этому казалось бы достаточно дать определение империи, как большой геополитической общности («мир-империя» в определении Ф. Броделя и И. Валлерстайна), исторического способа преодоления мировой локальности, установления внутреннего мира и межрегиональных экономических и культурных связей, хотя бы и силой. Согласно определению Ф. Броделя, "мир-империя" подразумевает наличие "центра" и "периферии". Внутреннее пространство "мир-империи" имеет свою иерархию, что подразумевает наличие различных видов неравенства периферийных регионов по отношению к центру. Так, современный культуролог определяет место Сибири в Российском государстве как "провинция третьей ступени"[1]. В центре же "мир-империи" располагалась сильная государственная власть, привилегированная, динамичная, внушающая одновременно страх и уважение[2].
Перспективность регионального подхода особо подчеркивает автор известной книги о Российской империи Андреас Каппелер: «В будущем, как мне кажется, региональный подход к истории империи станет особенно инновационным. Преодолевая этноцентризм национально-государственных традиций, он позволяет изучать характер полиэтнической империи на различных пространственных плоскостях. В отличие от национальной истории, этнические и национальные истории факторы здесь не абсолютизируются, и наряду с этническими конфликтами рассматривается более или менее мирное сосуществование различных религиозных и этнических групп»[3].
Региональный подход к изучению имперской тематики неизбежно ставит в основу исследования концепцию «центр - периферия», теоретически разработанную Э. Шилзом и Ш. Эйзенштадтом. Значительная часть имперских конфликтов разворачивалась именно вокруг главной оси отношений между центром и периферией. Центр являлся особым символическим и организационным образованием, который стремился не только извлекать ресурсы из периферии, но проникнуть в нее, перенести туда свои духовно-символические принципы, организационно мобилизовать ее для своих целей[4]. Российская империя демонстрировала в этой системе отношений относительно высокую степень проникновения центра в периферию, как отмечает Ш. Эйзенштадт, «для того, чтобы мобилизовать ресурсы, упрочить ее приверженность к центру и идентификацию с ним, чтобы контролировать те виды деятельности, которые охватывали все общество»[5]. Огромное пространство Российской империи, слабость коммуникаций и фрагментарное хозяйственное и демографическое присвоение новых территорий на востоке требовало образования на линии центр – периферия центров второго порядка, транслировавших функции главного имперского центра на удаленные регионы, имевших потенциально важное политическое значение.
Имперская управленческая тематика имеет давнюю традицию и определенную научную устойчивость. Как заметил еще в 1899 г. профессор русского государственного права : "Вопросы централизации и децентрализации правительственной деятельности настолько же стары, насколько стара сама государственная жизнь; в то же время это и вечно юные, неисчерпаемые вопросы, на которые, по-видимому, вовсе не может быть дано одного определенного ответа, одинаково пригодного для всех эпох и народов"[6]. Более того, актуальность проблем взаимоотношений центра и регионов сохраняется, имея тенденцию к обострению в условиях модернизации. В полемике с марксистами, стоявшими на принципах пролетарского интернационализма и заявлявшими об общности интересов всех рабочих России, один из идеологов сибирского областничества заявлял: "Рассматривая отношение колонии к метрополии, нельзя не признать существования особых сибирских интересов. Предположим, что в метрополии класс заводовладельцев уничтожен, хозяевами заводов и фабрик стали артели рабочих; что же, с этим падением заводовладельцев исчезнут те претензии на Москву, которые теперь предъявляются Сибирью?"[7]. Майкл Хечтер, предложивший концепцию «внутреннего колониализма», обрек эти проблемы на вечность, заметив, что условия частичной интеграции периферии и государственного ядра «все больше воспринимаются периферийной группой как несправедливые и нелегитимные»[8].
Можно с уверенностью утверждать, что единого подхода к формированию административно-территориальной организации не существовало как по отношению ко всей Российской империи в целом, так и по отношению к ее азиатским регионам. Но в результате повседневной практики имперского строительства самодержавие усвоило некоторые приемы, которые позволяли не только поддерживать территориальную целостность страны, но и не допускать серьезных осложнений в региональном управлении. Неудачи и просчеты в административной организации западных областей империи, а также на Кавказе и в Закавказье, учет западного административного и колониального опыта заставляли самодержавие более осторожно подходить к вопросам децентрализации в региональном управлении и на востоке страны.
Мой исследовательский акцент сфокусирован на выяснении функционального смысла империи, что дает хорошие возможности для решения целого ряда задач имперского вектора исследований. С управленческо-правовой точки зрения Российская империя представляла собой сложно организованное государственное пространство. Длительная устойчивость Российской империи объяснима именно с позиции поливариантности властных структур, многообразия правовых, государственных, институциональных управленческих форм, асимметричности и разнопорядковости связей различных народов и территориальных образований. И чем больше правительство добивалось успехов на путях централизации и унификации управления (к чему оно, несомненно, стремилось), тем более оно теряло гибкость и становилось неповоротливым, неспособным эффективно и адекватно реагировать на быстро меняющуюся политическую и социально-экономическую конъюнктуру, отвечать на национальные и модернизационные вызовы[9]. Известный российский правовед вынужден был признать, что русское право "никогда само не разбиралось систематически в том, что оно здесь (на окраинах. - А. Р.) творило..., наше право знало лишь отдельные земли и индивидуально характеризовало их отношение к целому русского государства". Путь отыскать "осуществление одной и той же государственно-правовой мысли", полагал , "лежит через изучение каждой из автономных земель, взятой в отдельности"[10]. Это касалось еобходимости учета особенностей окраин при организации их управления при ясном понимании того, что административной политике самодержавия на окраинах были присущи некоторые общие принципы, характерные в целом для российского государственного управления. "Кость от кости и плоть от плоти общерусского управления, - подчеркивал он, - система сибирского управления находилась в непосредственной зависимости от того, в какой мере представлялись разрешенными в коренных областях государства те трудности, которые неразлучны с постановкой управления слагающегося государства"[11].
Власть, как всякий реальный объект и процесс имеет свои временные и пространственные характеристики, испытывает воздействие природно-климатических и социокультурных факторов[12]. Для их описания мной было предложено понятие география власти (пространственное размещение, институциональная структура и управленческая иерархия в дихотомии «центр-периферия», территориальная динамика власти). Россия как империя постоянно расширялась, включая в свое государственное пространство все новые территории и народы, отличающиеся по многим социально-экономическим и социокультурным параметрам. За решением первоначальных военно-политических задач имперской политики неизбежно следовали задачи административного обустройства и последовательной интеграции региона в имперское пространство.
Наряду с рационализацией, модернизацией и ведомственной дифференциацией государственной власти в центре и на местах шел процесс ее экстенсивного развития, подпитываемый включением в состав империи новых территорий, что обусловило управленческие региональные различия, а "география власти" имела сложный политико-административный ландшафт, с повторяемостью (иногда трансплантацией уже апробированных на других окраинах) властных архаических институтов («инородческое», «военно-народное управление») и моделей управленческого поведения.
Понятие "центр" имело свое конкретно-историческое понимание. Так, известный статистик и географ первой половины XIX в. под центром России понимал "пространство - сердце империи, настоящее отечество Русского народа, центр всей Европейской России, вместилище всех сокровищ, доставляемых образованностью, распространенной промышленностью и обширною внутреннею торговлею"[13]. Центральное или внутреннее пространство, по классификации Арсеньева, означало общность нравов его жителей, единство языка, единую правовую и управленческую системе, одну религию и почти одинаковый уровень образования народа, что и определяло его как «истинное отечество Русских, твердейшая или главная основа державы Российской; это есть великий круг, к коему все прочие части Империи примыкают, как радиусы в разных направлениях, ближе или дальше, и содействуют более или менее к нерасторгаемости оного»[14].
Схожее определение "центра" дается и современными авторами, которые, отмечая неравномерность и неповсеместность появления инноваций, формулируют его так: "Понятием "центр" как раз и фиксируется место их генерирования, тогда как "периферия" служит средой их распространения, ход которого зависит от контактов с центром". При этом констатируется: "Контрасты между центрами и периферией - самый элементарный и в то же время мощный импульс возникновения и воспроизводства территориального неравенства". [15] Центр, как его определяет современный французский социолог Пьер Бурдье, предстает «местом в физическом пространстве, где сконцентрированы высшие позиции всех полей (политических, экономических, социальных, культурных. – А. Р.) и большая часть агентов, занимающих эти доминирующие позиции»[16].
Центр и регион - это термины описывающие прежде всего географию власти. С управленческой точки зрения "центром" выступает столица - месторасположение высших и центральных учреждений государства, где принимаются стратегические управленческие решения. В таком случае, перспективным направлением изучения имперского управления становится пространственное структурирование власти.
В ходе исторического развития Российской империи на ее огромном и многообразном географическом пространстве сложились большие территориальные общности (регионы), заметно выделяющиеся своей индивидуальностью, имевшие существенные отличия в социально-экономическом, социокультурном и этноконфессиональном облике, что закреплялось определенной региональной идентификацией. Под регионом в данном случае автор понимает не политико-административное, а историко-географическое пространство. Аналогом современного понятия "регион" в дореволюционной терминологии можно считать "область" (отсюда название сибирского общественно-политического движения - "областничество"). отмечает, что “историко-географическое пространство, в отличие от географического пространства, структурируется главным образом за счет четкой пространственной локализации, репрезентаций и интерпретаций соответствующих исторических событий, происходящих (происходивших) в определенном географическом ареале (регионе)[17]. В этой связи важен процесс генезиса нового ментально-географического пространственного объекта, выделения его в особый предмет общественного геополитического сознания и сегментирования правительственной политики.
География власти имеет свою историческую динамику. Обозревая физическое пространство Сибири и российского Дальнего Востока, не сложно заметить, как исторически менялась их административная конфигурация, как постепенно заполнялись управленческие лакуны, как исчезали первоначальный государственный вакуум и территориальная разреженность государственной власти. Власть административно структурирует новое имперское пространство, демаркируя его внешние и внутренние границы. При этом административно-территориальная сетка неизбежно налагается на географический ландшафт, стремится учесть исторические контуры расселения этносов, совместить их с имперскими потребностями эффективного политического управления и экономического районирования. Административно-территориальное деление государства подчинено, по преимуществу, реализации двух главных функций: обеспечению контроля центральных властей на местными и сбору налогов. Региональное размещение органов власти должно оптимально способствовать этому[18]. Но в пограничных регионах, к этим обычным функциям присоединяются особые потребности, связанные с решением внешнеполитических задач, местным военно-политическим и экономическим контролем за региональным сегментом государственной границы.
Государственная территория в XIX столетии рассматривалась, прежде всего, с точки зрения обладания ее властью (подданства), что придавало первостепенное значение ее пространственным пределам. Расширение государственных границ и включение в состав империи новых территорий приводило к смене задач властного присвоения задачами властного освоения. Империя, включая в свой состав ту или иную территорию на востоке, начинала, прежде всего, его властное освоение, интеграцию в имперское политико-административное пространство, последовательно используя окраины как военно-экономический плацдарм для дальнейшего имперского расширения (Охотско-Камчатский край – для Северной Америки; Забайкалье – для Приамурья; Приамурский край – для Маньчжурии; Западная Сибирь и Оренбургский край – для Казахстана и Средней Азии).
Процесс имперской интеграции имел значительную временную протяженность и определенную последовательность.
· Во-первых, это процесс первоначального освоения («перовооткрыватели» обеспечивающие «историческое» право на данную территорию), создания опорных военно-промышленных пунктов и установления периметра (зоны, рубежа) внешней границы, обеспечения государственной безопасности и формирования имперского тыла (в том числе за счет естественых преград, слабой доступности и бедности природных и трудовых ресурсов, низкой привлекательности окраинной территории), создания оборонительных рубежей, государственной границы, размещения вдоль границы вооруженной силы (регулярных и иррегулярных войск, казачьих линий, военно-морских баз). На этом этапе высока степень частной инициативы, лишь координируемая и направляемая государством, характерен симбиоз военно-хозяйственных функций и создание квазиадминистративных институтов (частные компании, экспедиции).
· Во-вторых, стремление "оцентровать" новую территорию, путем установления региональных центров государственной власти (на первых порах превалировали военно-административные и фискальные интересы, а затем уже собственно экономические). Начало хозяйственной колонизации регионального тыла (часто это процесс идет от границ региона вглубь территории). Изменение внешнеполитических и внутриполитических задач, экономическое освоение региона, демографические процессы приводили к частой миграции региональных центров.
· В-третьих, определение административно-политического статуса региона (наместничество, генерал-губернаторство, губерния, область), поиск оптимальной модели взаимоотношений региональной власти и центра (сочетание принципов централизации, деконцентрации и децентрализации). Организация имперской инфраструктуры региона (пути сообщения, почта, телеграф) и культурное закрепление (церкви, школы, медицина, научные учреждения). Создание смешанных органов местного управления и суда («инородческое», «военно-народное» управление.
· В-четвертых, имперское «поглощение» региона путем создания унифицированных управленческих структур: административно-территориальное деление (включая специальные ведомственные административно-территориальные образования: военные, судебные, горные и т. п. округа), специализированная институциональная организация различных уровней управления и суда, сокращение сферы действия традиционных институтов, усовершенствование системы управленческой коммуникации. «Обрусение» территории путем ее интенсивной земледельческой и промышленной колонизации, распространения на окраины реформ апробированных в центре страны, экономическая и социокультурная модернизация.
Таким образом, региональная политика империи преследовала в конечном итоге цели политической и экономической интеграции страны, установления ее социальной, правовой, административной и даже народонаселенческой однородности. Но конкретные потребности управления заставляли правительство продолжать учитывать региональное своеобразие территорий, что придавало административной политике на окраинах известную противоречивость. Это отражалось, в свою очередь, на взаимоотношениях центральных и местных властей, приводило к серьезным управленческим коллизиям. Переход от поливариантности в административном устройстве (как это было на ранних этапах истории империи) к внутренне усложненной моновариантной модели неизбежно приводил к росту централизации и бюрократизации управления, допускающих лишь некоторую деконцентрацию власти на окраинах. Административная централизация представлялась мощным орудием не только управления, но и политического реформирования.
Структура местного управления на окраинах была более динамичной, чем во внутренних губерниях. Проводя политику, направленную на политико-административную и экономическую интеграцию азиатских окраин в единое имперское пространство, самодержавие придерживалось определенной последовательности при переходе от военно-административного надзора за традиционными институтами власти к замене их общероссийской бюрократической системой государственных учреждений. Этот процесс довольно точно обозначил в начале 1880-х гг. восточно-сибирский генерал-губернатор : "При всяком увеличении нашей территории, путем ли завоеваний новых земель или путем частной инициативы, вновь присоединенные области не включались тотчас же в общий состав государства с общими управлениями, действовавшими в остальной России, а связывались с Империей чрез посредства Наместников или Генерал-губернаторов, как представителей верховной власти, причем на окраинных наших областях вводились только самые необходимые русские учреждения в самой простой форме, сообразно с потребностями населения и страны и не редко с сохранением многих из прежних органов управления. Так было на Кавказе, в Сибири и во всей Средней Азии…"[19].
Административное устройство Азиатской России в XIX в. рассматривалось как "переходная форма", которая с официальной позиции должна иметь конечной целью, как официально считалось, "путем последовательных преобразований введение окраин в тот устойчивый административный строй, приданный европейским губерниям, который, представляя свободу и развитие в пределах областных интересов, поддерживает объединение действий в руках центральных учреждений"[20].
Региональная административная политика выглядела, как совокупность (зачастую, не система и даже не комплекс) правительственных мероприятий, направленных на сохранение государственной целостности империи, хозяйственное освоение регионов, ответ на этнические, конфессиональные и социокультурные запросы, а также учет управленческих и правовых традиций, при элиминировании политических претензий. Управленческая проблема центра и региона, включала в себя диалог двух сторон (центральных и местных государственных деятелей), позиции которых могли зачастую не совпадать. Обилие указаний из центра могло с успехом демпфироваться неисполнением их на периферии. Значительный интерес может представить разница во взглядах на окраинные проблемы центральных и местных властей. Как известно, последние, особенно на азиатских окраинах империи, стремились проводить в значительной степени автономную политику, которая могла в известной степени не совпадать с намерениями центра.
Управленческий аспект региональной политики включает в себя: организацию административных и судебных институтов власти в регионе; административно-территориальное устройство региона; технология окраинного управления; формирование бюрократического аппарата. Административная политика была нацелена не только на создание эффективного и по возможности недорогого управленческого механизма, но и на поиски оптимального соотношения властных полномочий между центральными ведомствами и высшей территориальной администрацией в лице генерал-губернаторов и губернаторов, преодоление на региональном уровне проблем, порожденных отсутствием в центре и на местах единства власти, противоречиями территориального и отраслевого принципов управления, процессом инкорпорации в единую управленческую структуру традиционных институтов самоуправления и суда. На высшем и центральном уровнях могли создаваться специальные территориальные органы (Сибирский, Западный, Кавказский, Царства Польского комитеты, Комитета Сибирской железной дороги, Комитета Дальнего Востока, Комитета по заселению Дальнего Востока)[21]. Однако, как отмечали уже современники: "Территориальный характер центральных учреждений до некоторой степени маскировал полное отсутствие чего-либо похожего на областное устройство"[22].
Существенно значимым для имперской политике являлся вопрос о административно-территориальном устройстве, определении внутренних административных границ, поиск эффективных центров регионального управления. Задачи административного устройства Азиатской России оказывались тесно связанными с общими проблемами децентрализации управления имперскими окраинами, что вызывалось потребностями рационализации и оптимизации управленческой деятельности, попытками наряду с отраслевой властной вертикалью выстроить территориальную властную горизонталь исполнительных органов. По мнению многих генерал-губернаторов, в региональном управлении должен главенствовать принцип: "Возможная децентрализация, сильная местная власть"[23].
Уже дореволюционное русское государственное право различало такие понятия, как централизация, деконцентрация и децентрализация, понимая под первым - полное сосредоточение управленческой власти в центре, под вторым - делегацию части властных полномочий от центральных органов государственного управления местным, под третьим - передачу некоторых государственных функций выборным органам самоуправления[24]. Усложнение структуры местного управления за счет увеличения числа ведомственных учреждений вело к рассредоточению власти и порождало дополнительные конфликты на горизонтальном уровне. Появление новых каналов управленческих связей местных и центральных ведомственных учреждений, при отсутствии четкого разделения компетенции между ними, как по горизонтали, так и по вертикали, тормозило процесс принятия решений, затрудняло координацию действий местной администрации.
Самодержавие в организации регионального управления лавировало между Сциллой централизации и Харибдой федерализма. По этому поводу российская государственноведческая мысль утверждала: "Если мы в провинции дадим власть лишь представителям центрального правительства, без какого-либо участия местного общества, то настанет время страшнейшего деспотизма несмотря на самую либеральную форму правления государства. Если же мы устраним представителей центрального правительства, которые служат связью провинции с центром и предоставим все местному обществу, то государство перестанет быть единым целым и в лучшем случае обратится в федерацию провинций»[25]. Деспотизм близко стоящей власти казался еще более тягостным, чем деспотизм центра. Необходимо было не только освободить центральные органы от непосильного бремени управления, передав часть функций на места, но и найти разумное сочетание централизации, деконцентрации и децентрализации власти. Только так, отмечал , можно решить многие управленческие проблемы. Лишь благодаря децентрализации возможна польза от деконцентрации. Для этого же необходимо развивать общественную самодеятельность, что, в свою очередь, сможет не только повысить эффективность управления, но и устранит в значительной степени почву для массового недовольства руководством из центра[26]. Однако движение по пути децентрализации, как это хорошо понимали в царском правительстве, таило опасность сепаратизма. Власть оказалась не готова начать торг о полномочиях между центром и окраинами, хотя бы в области экономики. Спасением от реальных, а еще больше кажущихся, центробежных устремлений казалась унификация в управлении и русификация в культурной сфере. Это неизбежно толкало самодержавие на создание единой и жестко организованной имперской модели.
Передача властных полномочий из центра в регион являлась своего рода уступкой требованиям местной высшей администрации, настаивавшей на необходимости создания в регионе сильной и самостоятельной власти. Последнее должно было повысить оперативность регионального управления. В условиях, когда интерес центральных властей к азиатским регионам продолжал носить импульсивный характер, подогреваемый прежде всего внешнеполитическими амбициями или угрозами, местная администрация была больше заинтересована в стабильности, в четких ориентирах и приоритетах (и даже планомерности) их освоения. Наличие генерал-губернаторства открывало возможности для выхода за жесткие рамки централизованного администрирования, для некоторой управленческой автономии. Более осведомленная в нуждах региона местная высшая власть могла подойти к вопросам управления комплексно, снизить ведомственную разобщенность путем координации на региональном уровне деятельности отраслевых и территориальных учреждений. Так, несмотря на положительное значение деконцентрации регионального управления в конце XIX в., административное обособление Дальнего Востока и северных территорий Казахстана от Сибири повлекло за собой разрыв прежних связей. На азиатских окраинах сохранялась разобщенность областных и окружных центров, экономика региона существовала в виде плохо связанных между собой анклавов.
Существование генерал-губернаторства как бы подкрепляло мысль о том, что эта часть империи изымается из-под действия общего законодательства[27]. По словам известного российского правоведа , генерал-губернатору было трудно отрешиться от предвзятой идеи, “что край этот есть нечто особое от остального государства”[28]. Правовая обособленность, за которой мерещилась обособленность политическая, угрожала столь желаемой управленческой унификации империи. Низкий уровень контроля (как центрального, так и местного) придавали генерал-губернаторской власти во многом неправовой характер. Личностная природа генерал-губернаторской власти, при довольно частой смене генерал-губернаторов, неизбежно придавала дискретный характер правительственному курсу в отношении той или иной окраины. Смена персонажей на генерал-губернаторском посту имела нередко определяющий характер на направление и успех правительственных мероприятий. В условиях конфликта отраслевого и территориального принципов управления, губернаторы представлялись министрам менее опасными и более зависимыми от центральных властей.
Значительную роль в региональных процессах играл город, который выступал в качестве регионообразующего фактора, стягивая территорияю не только административно (как это было преимущественно в ранние периоды), но и экономически[29]. Для интеграции азиатских регионов в состав Российской империи чрезвычайно важным явился процесс "оцентровывания территории", создание локальных эпицентров имперского влияния. Именно города становились центрами модернизационных влияний и инициатив. Через город шел процесс включения центруемой им территории в процесс имперской коммуникации. Но вместе с тем, это, как выразился , были какие-то странные города, «которые по большей части были выдуманы м существовали для администрации и чиновников-победителей»[30]. Периферийный город был прежде всего центром имперской власти второго или третьего порядка, соединенный с главным имперским центром. Отсюда понятно, почему так много внимания уделяли выбору административного центра, объяснима с этой точки зрения и его частая миграция, особенно на окраинах. Это также отражало внутрирегиональные процессы, смену в административных, военно-колонизационных, хозяйственных, а на окраинах и стратегических геополитических приоритетов. Однако административные центры не столько экономически «оцентровывают» подведомственную территорию, сколько обеспечивают связь с центром более высокого порядка и являются средоточием военной силы и бюрократии. Самодержавие в Сибири и на Дальнем Востоке испытывало известные тpудности в опpеделении местоположения администpативных центpов, что объяснялось незавершенностью процесса освоения азиатских регионов, неясностью пеpспектив их экономического pазвития.
Особое место в системе административно-территориального устройства Азиатской России занимали пограничные области, в которых существовала не только упрощенная система управления при сохранении традиционных институтов самоуправления и суда, но сохранялся длительное время явный приоритет военной власти над гражданской, внешние границы имели аморфные очертания и обладали большой подвижностью, явление, которое можно определить американским термином "фронтир", или более привычным русским - "рубеж". В этом положении местная администрация становилась ответственной не только за внутреннее устройство области, но и за определение ее границ, в том числе и государственных, за проведение внешней политики.
Одной из важнейших особенностей функционирования региональной власти в Азиатской России XIX - начала XX вв. было отсутствие четкой грани между внешней и внутренней политикой, незавершенность процесса оформления государственных границ. Государственная граница еще не определилась окончательно, а в условиях Азии она носила специфические фронтирные черты подвижной зоны закрепления и освоения. Долгое время (как в случае между Российской и Китайской империями, например) межимперская территория имела характер буферной полудикой территории, населенной редким кочевым населением. Это была своего рода «ничейная земля», несмотря на ее формальную принадлежность к той или иной империи. «Азиатская граница», как особый тип границы, представляла собой, с точки зрения европейского наблюдателя, аморфную «геополитическую чересполосицу», большую барьерную территорию между империями, на которой продолжали существовать осколочные местные властные структуры[31]. Но всякая административная, а тем более государственная граница, будучи однажды проведена, имеет тенденцию сохраняться, увековечиваться»[32]. «Таким образом, - отмечает Ф. Бродель, - история тяготеет к закреплению границ, которые словно превращаются в природные складки местности, неотъемлемо принадлежащие ландшафту и нелегко поддающиеся перемещению»[33].
«География власти» означает и сложный процесс адаптации российской бюрократии к региональным условиям, создание собственной управленческой среды, на которую влияли как общие имперские установки и методы властвования, так и специфические условия региона. Центр, заинтересованный в эффективном и по возможности дешевом бюрократическом аппарате, в условиях низкой привлекательности региона, вынужден идти на дополнительные меры по привлечению на службу чиновников, создавая региональную систему льгот и привилегий.
На азиатских окраинах проявил себя особый тип российского чиновника, носителя иных цивилизационных для окраины ценностей, имперских порядков и имперских технологий, управленческое поведение которого могло деформироваться под воздействием окружающей социокультурной среды. Феномен подмеченный еще -Щедриным. Но важно подчеркнуть и другое, формировался специалист-управленец, прошедший службу, зачастую, на разных окраинах, переносивший управленческие приемы и имперские технологии с одной окраины на другую, способный адаптировать свой опыт к местным реалиям. Практика регионального управления на азиатских окраинах требовала от российского чиновника способности взаимодействия с верхушкой местной элиты (не только национальной, но и, скажем, влиятельным купечеством, как это было в Сибири в первой половине XIX в.), умение лавировать между различными группировками в ней. Это объяснимо отчасти потребностью привлечения к управлению местной элиты, которая должна была сохранить временно свое влияние, но под контролем российской администрации. На первых порах российские власти ограничивали свое присутствие только надзором (нередко уменьшая налоговое бремя или даже откладывая податное обложение в пользу российской казны на будущее), вмешиваясь в жизнь местного общества только в случае нарушения безопасности в регионе. Главным аргументом для такого вмешательства декларировалось стремление установить порядок и обезопасить ее жителей от внутренних усобиц и внешней агрессии. Одним из немаловажных факторов являлась эффективность и дешевизна использования традиционных институтов самоуправления и суда. Однако самодержавие строго ограничивало политическую самостоятельность и политические претензии традиционной верхушки. Активно использовались на азиатских окраинах империи в качестве так называемой "мобилизованной диаспоры" немцы, поляки, татары. Осторожное отношение к мусульманскому фактору, иногда доходило до заигрывания с исламским духовенством. Не случайны были также обвинения в адрес местной власти и в потворстве ламаистам.
Российский чиновник не только переносил с окраины на окраину империи петербургский чиновничий стиль, но и управленческие методы и технологии, приобретенные в разных окраинных условиях. Именно он осуществлял так называемый имперский управленческий транзит. Так, в Сибири было много чиновников, особенно высоко ранга, прошедших бюрократическую выучку на Кавказе или в Польше. В имперской практике важное значение имели частые перемещения глав областей (и даже генерал-губернаторов) с одной окраины на другую: например, Дальний Восток – Туркестан (, , ). Важно отметить и то, что окраинные чиновники и военные имели гораздо больше возможностей для карьеры (окраинные льготы, возможность получения наград и повышений по службе за особые заслуги), что позволяло им впоследствии занимать видные места в столичной иерархии и влиять на формирование как общей российской бюрократической культуры управления, так и на выработку в целом правительственной политики.
Регион - это не только физико-географическая или политико-административная реальность, но и ментальная конструкция, с трудно определимыми и динамичными границами. отмечает, что “историко-географическое пространство, в отличие от географического пространства, структурируется главным образом за счет четкой пространственной локализации, репрезентаций и интерпретаций соответствующих исторических событий, происходящих (происходивших) в определенном географическом ареале (регионе)[34]. В этой связи важен процесс генезиса нового ментально-географического пространственного образа, выделения его в особый предмет общественного геополитического сознания и сегментирования правительственной политики. Образование нового региона сопровождалось встраиванием его в иерархию политически референтных имперских вопросов (польский, кавказский, финляндский, остзейский, сибирский, дальневосточный и т. п.). Вместе с тем, историко-географические регионы обладают длительной устойчивостью, способностью к регенерации (например: Приамурское генерал-губернаторство, Дальневосточное наместничество, Дальневосточная республика, Дальневосточный экономический район, Дальневосточный федеральный округ).
Территория власти нуждается в своих маркерах, включающие идеологически и политически окрашенные топонимы, знаковых фигурах исторических региональных деятелей. Параллельно властному процессу имперской интеграции шел процесс символического присоединения новой территории, осмысления ее в привычных имперских терминах и образах. На формирование управленческих задач влияли не только политические и экономические установки, исходившие из центра империи, но и «географическое видение» региона, трансформация его образов в правительственном и общественном сознании. Географические образы могут рассматриваться «как культурные артефакты и как таковые они непреднамеренно выдают предрасположения и предрассудки, страхи и надежды их авторов. Другими словами, изучение того, как общество осознает, обдумывает и оценивает незнакомое место, является плодотворным путем исследования того, как общество или его части осознают, осмысливают и оценивают самих себя»[35].
Образное восприятие региона не было только «горизонтальным» (удаленность от центра, пространственная протяженность, коммуникативная доступность), но выстраивался своего рода «вертикальный» контекст (природа, экономические условия, население и образы его жизни, социокультурная и этноконфессиональная характеристики). Все это формировало правительственные взгляды на место и роль региона в империи. Эти взгляды не были однозначными и статичными, зависели не только от степени информированности петербургских властей и их агентов на местах, но трансформировались под воздействием политических установок и теоретических предпосылок. Однако существовали довольно устойчивые региональные стереотипы, сохранявшиеся длительное время в общественном сознании.
Регион имеет свою историческую пространственно-временную протяженность, может распадаться на новые регионы. Так, шел процесс регионального дробления "большой" Сибири от Урала до Тихого океана, и к концу XIX столетия на геоэкономической и административной карте Азиатской России появляются Дальний Восток и Степной край. Выделение Дальнего Востока из Сибири, начавшееся на рубеже XVIII-XIX в., испытало новый политический импульс в 1850-х гг. и завершилось административным обособлением в Приамурское генерал-губернаторство в 1884 г. «Строительство Транссиба и КВЖД фактически структурировало Дальний Востока, а дальнейшие таможенные и тарифные меры правительства фактически выделили этот район, - заключает , - как самостоятельное геоэкономическое пространство. «Геополитическое происхождение Дальнего Востока способствовало быстрому формированию достаточно простого геоэкономического образа и устойчивого дальневосточного территориального паттерна РПиГУ (региональная политика и государственное управление. – А. Р.) уже к 1910-м гг.»[36]. В официальном издании, предпринятом в 1914 г. Переселенческим управлением Главного управления землеустройства и земледелия «Азиатская Россия» отмечалось, что помимо административного деления Азиатской России существует еще и деление историческое: Сибирь (Тобольская, Томская, Енисейская и Иркутская губернии и области Якутская и Забайкальская) и Дальний Восток, куда включают помимо Амурской, Приморской, Камчатскую областей и Сахалина, иногда и Забайкалье, как связующее звено между ними[37].
За этими изменениями на административной карте империи стоял процесс внутреннего строения империи, когда от Сибири, которая к концу XIX в. превратилась в своеобразную внутреннюю окраину, выделились новые периферийные территории, имевшие заметно большую внешнеполитическую и внешнеэкономическую направленность (Дальний Восток, Степной край). С созданием Приамурского генерал-губернаторства произошло не только административное отделение Дальнего Востока России от Сибири, но ускорились процессы внутренней экономической консолидации региона, имевшей преимущественно морскую ориентацию, начался процесс формирования отличной от сибирской дальневосточной идентичности («амурцы», «дальневосточники»). Писателю и инженеру-путейцу -Михайловскому, путешествовавшему по Дальнему Востоку в самом конце XIX в., бросилось в глаза отличие Владивостока от всех ранее виденных им российских городов. Своеобразие заключалось в близости моря, особенностях городской архитектуры, прохожих на улицах, среди которых было много китайцев, корейцев, российских и иностранных моряков, стоящих на рейде броненосцах и миноносцах. И житель Владивостока с гордостью ему говорил: «Это уже не Сибирь»[38].
В течение XIX в. название «Сибирь» постепенно исчезало с административной карты России. В 1822 г. Сибирское генерал-губернаторство разделено на два; с упразднением генерал-губернаторства в 1882 г. в Западной Сибири остались Тобольская и Томская губернии; в 1884 г. от Сибири отделился Дальний Восток, породив затянувшийся спор о границах между ними; в 1887 г. Восточно-Сибирское генерал-губернаторство было переименовано в Иркутское. В обращение все чаще вводится понятие «Азиатская Россия». Известный pусский пpавовед H. М. Коpкунов утвеpждал, что «и самое слово Сибиpь не имеет уже более значения опpеделенного администpативного теpмина»[39]. Иpкутский гоpодской голова с наpочитостью писал об утpате Иpкутском в конце XIX в. «администpативной гегемонии» в pегионе и пpевpащении в обычный pусский губеpнский гоpод. «Hикакой столицей ему быть не следует: столица Сибиpи - Петеpбуpг», - заключал он.
Это породило даже опасение исчезновения Сибири. Не случайно главный идеолог сибирского областничества не поддержал в 1870-х гг. идею упразднения сибирских генерал-губернаторств, видя в этом угрозу разрушения экономического, политического и культурного единства Сибири[40]. Другой видный областник не только разделял этот взгляд, но даже высказывал пожелание о расширении генерал-губернаторской власти «до власти наместника». Областников не могла не пугать тенденция административного дробления Сибири. Борясь против всеобъемлющей централизации из Петербурга, в качестве одного из направлений своей деятельности они определяли потребность «централизовать Сибирь, раздвоенную <…> административным делением»[41]. С другой стороны в центре сознавали опасность длительного существования административного единства большого периферийного региона империи, который не должен оспаривать прерогативы центра.
Реальное содержание имперской региональной политики определялось сложным сочетанием не только ведомственных и территориальных интересов, но и соотношением сил "централистов" и "регионалистов" в центральном и местном аппарате управления. Заметное влияние на региональную политику и региональные общественные настроения оказывали западные теоретические конструкции и западный опыт управления[42]. Признание за регионами особого статуса в составе империи вело к законодательному закреплению их отдельности. На протяжении всего XIX в. сохранялась правовая обособленность многих из них. Во взаимоотношениях центра и регионов накапливался целый ряд проблем, вызываемых отсутствием в правительственной политике сбалансированного сочетания общегосударственных и региональных интересов. Определение принципов управления напрямую зависело от стратегических выводов о перспективах и приоритетах развития региона, осознания его роли и места в составе Российского государства. При разработке окраинной политики самодержавие постоянно сталкивалось с решением целого комплекса теоретических и практических задач политического, социально-экономического и административного свойства. Во-первых, это было вызвано социально-экономическим своеобразием азиатских регионов, их непохожестью на европейскую часть России; во-вторых, определялось социально-психологическими особенностями не только коренного, но и русского населения, которое азиатизировалось, адаптируясь к хозяйственным, социокультурным и этноконфессиональным условиях окраин; в-третьих, наличием сепаратистских, автономистских и децентрализаторских настроений не только среди местной интеллигенции и предпринимателей, но даже и у части региональной администрации.
Важным направлением имперской географии власти являлось «научное завоевание» новых территорий и народов: «землеведение», картографирование, статистические описания, этнография. Научные экспедиции, специальные исследовательские программы, составленные по инициативе или под контролем центральной или местной администрации, должны были выяснить экономический потенциал региона (его орографию, гидрографию, геологию, климат, почвы, флору и фауну), наметить направления хозяйственного освоения, перспективы сельскохозяйственной и промышленной колонизации, выстроить стратегию управленческого поведения в отношении коренных народов, с учетом их социокультурной специфики. XIX век в значительной мере был веком географов и географической науки, которая вторгалась во многие области знания и политической практики. Строитель Закаспийской железной дороги в 1890 г. на Международном географическом конгрессе в Берне сравнивал географические события XIX века с великими географическими открытиями конца XV - начала XVI в., когда было начато, а теперь заканчивается, "великое дело покорения мира Европой". В его выступлении содержался призыв изучить "законы природы", по которым совершаются исторические события: "Какую великую услугу могли бы оказать географические общества всему человечеству, обратив внимание на страны, которые из недосягаемых стали для нас доступны, и в которые могла бы направиться эмиграция и колонизация"[43]. По поводу открытия Сибирского отдела РГО в Иркутске один из соратников -Амурского вспоминал: "…открытие Сибирского отдела Императорского Географического общества еще раз доказало, как оно должно быть не только географическим, но именно русским Обществом, не просто лишь ученое Общество, а Общество учено-патриотическое"[44]. Имперским интересам, по мнению одного из сподвижников -Амурского, должно быть подчинено все, в том числе и наука: "...нам надобны не жуки и кукушки, а указали бы г. г. ученые, где железо на Амуре, где каменный уголь, где корабельный лес, где плодородная почва для земледелия, где какие приличнее разводить растения и в каких частях Амура какая приличнейшая система хозяйства"[45].
Географическое общество объединило самых разных людей, охваченных стремлением изучать новые земли и народы на востоке. Это были не только профессиональные ученые, но офицеры, чиновники, священники и даже политические ссыльные. Их исследовательское внимание концентрируется на стратегически важных внутренних районах и сопредельных территориях других государств, которые могут попадать в зону имперских интересов. Чисто научные занятия, таким образом, тесно переплетались с военными задачами[46]. Между военными ведомствами империи и Императорским Русским географическим обществом существовала несомненная связь.
Важную роль в формировании нового политического мировоззрения сыграли российские путешественники (они же многие – офицеры Генштаба), преследовавшие наряду с научными целями и чисто разведывательные (-Тян-Шанский, , ), а также теоретики-"восточники" (, ). Отчетливо это проявилось на рубеже XIX-XX вв. в дальневосточной политике, идеологическое обоснование которой включило наряду с традиционными утверждениями о стихийном движении русских на восток, "к морю-океану", собирание земель, или выполнение православной христианской миссии, и новые геополитические мотивы. Во внутриправительственной полемике или рассуждениях идеологов российского империализма появляются теории о естественных границах, о морском или континентальном характере Российской империи, колониальной политике, стремлении нести европейскую цивилизацию азиатам, пророчества о "желтой опасности" или грядущем монгольском иге. Наряду с демонстративным акцентом на отличие российской азиатской политики от колониальной политики других мировых держав, российские имперские идеологи старательно иммитируют их идеологический и управленческий опыт. Плодотворным направлением изучения имперского дискурса может стать наблюдение за эволюцией имперской лексики, появлением новых имперских понятий и терминов, наполнением их новым содержанием, заимствованиями из колониальной или управленческой зарубежной мысли и практики. Важно понять, кто и как осуществлял эту интервенцию новых понятий и идей в политическую практику империи.
Российский имперский проект предусматривал постепенное поглощение имперским ядром (прежде всего путем крестьянской колонизации и развития коммуникаций) окраин. Томас Барретт отмечает, что тема расширяющегося «фронтира» на нерусской окраине помимо военных действий и организации управления включала «конструктивные» аспекты российской колонизации: «рождение новой социальной идентичности, этнических отношений, новых ландшафтов, регионального хозяйства и материальной культуры»[47]. В имперской политике господствовал стереотип, что только та земля может считаться истинно русской, где прошел плуг русского пахаря. Строительство империи считалось тождественным процессу поглощения Россией восточных окраин. Россия как бы росла и расширялась за счет новых земель. писал в начале XIX в., что Сибирь будет полезна России как огромный запас земли для быстро растущего русского населения, и по мере заселения Сибирь будет укорачиваться, а Россия расти[48]. И в этом виделось кардинальное отличие Российской империи от колониальных империй Запада. в «Обзоре истории русской колонизации» определял прочность вхождения той или иной территории в состав Российского государствах в соответствии с успехами русской колонизации, и, прежде, всего крестьянской[49]. Существовала своего рода народная санкция имперской экспансии, которая оправдывалась приращением пахотной земли с последующим заселением ее русскими[50].
Оторванные от привычной социокультурной среды, оказавшись в неведомом краю, в иных природно-климатических условиях, вынужденные существенно скорректировать свои хозяйственные занятия, непосредственно соприкоснувшись с культурой Востока (непривычной и привлекательной), переселенцы обостренно ощутили свою русскость, очищенную от местных особенностей, столь стойко сохраняемых на их бывшей родине. Все это создавало более благоприятные, чем в Европейской России, на Украине и в Белоруссии, условия для успеха проекта «большой русской нации»[51], в котором бы превалировали не этнические черты, а идея общеимперской гражданственности.
видит в этом перспективу «двойного расширения» Российской империи: за счет внешнего территориального роста империи в целом, который дополнялся параллельным ростом «имперского ядра» за счет примыкающих к нему окраин[52]. Российский имперский проект, предусматривая постепенное поглощение имперским ядром (прежде всего за счет крестьянской колонизации и развития коммуникаций) Сибири, Дальнего Востока, а также части Степного края. Это был сложный и длительный процесс, в котором сочетались тенденции империостроительства и нациостроительства, волевое соединение нации с династической империей. Это должно было придать империи большую стабильность, придать российскому имперскому строительству важный внутренний импульс и обеспечить империи национальную перспективу.
Таким образом, важнейшую роль в российском империостроительстве должны были сыграть не столько военные и чиновники, сколько мирные крестьяне-переселенцы. Это была сознательная политическая установка. Председатель Комитета министров в своем политическом завещании в 1895 г. указывал на русскую колонизацию как на способ, по примеру США и Германии, стереть племенные различия: «Ослабление расовых особенностей окраин может быть достигнуто только привлечением в окраину коренного русского населения, но и это средство может быть надежным только в том случае, если это привлеченное коренное население не усвоит себе языка, обычаев окраин, место того, чтобы туда принести свое»[53]. Не случайно в Комитете Сибирской железной дороги, где был вице-председателем, с таким вниманием отнеслись к опыту германизации польских провинций.
Военная наука, в рамках которой в основном и формируется российская геополитика, выделяла как один из важнейших имперских компонентов «политику населения»[54], предусматривавшую активное вмешательство государства в этнодемографические процессы, регулирование миграционных потоков, манипулирование этноконфессиональным составом населения на имперских окраинах для решения военно-мобилизационных задач. Прежде всего, это было связано с насаждением русско-православного элемента на окраинах с неоднородным составом населения, или, как в случае с Приамурьем и Приморьем, с территориями которым угрожала демографическая и экономическая экспансия извне. Существовало осознанное беспокойство по поводу культурного воздействия на российское население в Азии со стороны китайцев, корейцев, японцев, монголов, и даже якутов и бурят, которые воспринимались в качестве конкурентов российскому имперскому колонизационному проекту. Внимание имперских политиков и идеологов в условиях изменившего характера войн, которые перестали быть династическими или колониальными, превратившись в национальные, устремляется на географию «племенного состава» империи. Народы империи начинают разделяться по степени благонадежности, принцип имперской верноподданности этнических элит стремились дополнить чувством национального долга и общероссийского патриотизма. Считалось необходимым разредить население национальных окраин «русским элементом», минимизировать превентивными мерами инонациональную угрозу как внутри, так и извне империи.
Вместе с тем, существовала ивестная толерантность на азиатских окраинах в отношении иноэтничного и иноконфессионального населения, при расширительном толковании желаемого «русского» колонизационного элемента в стремлении «сделать край русским». Местные власти на окраинах нередко оказывались в ситуации, когда общегосударственная установка на распространение православной веры, как важного имперского фактора, входила в противоречие с колонизационными задачами. Пытались использовать и американский иммиграционный опыт, привлекая в Азиатскую Россиию немцев-меннонитов, финнов, чехов, черногорцев[55]. -Амурский считал особо важным привлечь на свою сторону бурят, сделать их верноподданными империи. С православным миссионерством, как культурообразующим компонентом русского нациостроительства в Азиатской России успешно конкурировала установка расширительного толкования русскости. Самодержавие не могло не учитывать высокую степень устойчивости русских крестьян старообрядцев и духоборов к ассимиляции в иноэтнической среде, сохранению ими русскости при отдаленности от русских культурных центров.
«Русское дело» в Сибири и на Дальнем Востоке в течение всего имперского времени продолжало быть вполне толерантным к этническим и конфессиональным характеристикам, а осознание «желтой» или мусульманской опасности пришло лишь к концу XIX в. указывал на изменение геополитического пространства внутри самой империи, отмечая значение «великой колонизаторской способности русского народа, благодаря которой народ этот прошел всю Сибирь от Урала до Тихого океана, подчиняя все народности, но не возбуждая в них вражды, а собирая в одну общую семью народов России». Именно русский крестьянин-переселенец, по его мнению, изменит цивилизационные границы империи: «Для русских людей пограничный столб, отделяющий их, как европейскую расу, от народов Азии, давно уже перенесен за Байкал – в степи Монголии. Со временем место его будет на конечном пункте Китайской Восточной железной дороги»[56]. С колонизацией Сибири он связывал не только экономические, но и политические задачи. Русское население Сибири и Дальнего Востока должно стать оплотом в "неминуемой борьбе с желтой расой". Именно это население даст силы и средства для защиты "интересов империи". Политический смысл крестьянской колонизации Витте разъяснял так: «Для того, чтобы в предстоящей в будущем (подчеркнуто Витте. – А. Р.) борьбе с желтой расой выйти победителями, нам надо создать на границах наших с Китаем оплот из русского населения, которое само в состоянии было бы выставить достаточную силу для защиты, как своего достояния, так и интересов Империи. В противном случае вновь придется посылать войска из Европейской России, опять на оскудевший центр ляжет необходимость принять на себя всю тяжесть борьбы за окраины, вынести на своих плечах разрешение назревающих на Дальнем Востоке вопросов, а крестьянину черноземной полосы или западных губерний придется идти сражаться за чуждые, непонятные ему интересы отстоящих от него на тысячи верст областей»[57].
Новой имперской скрепой и новым имперским инструментом становилась железнодорожная политика, которая виделась своего рода альтернативой западным морским строительства колониальных империй. Железная дорога должна была стальной полосой приковать "наши великие азиатские владения с их различными неисчерпаемыми ресурсами к центру Империи"[58]. Эмигрантский историк последнего российского царствования не без основания полагал, что основной внешнеполитической мыслью Николая II мог бы стать лозунг "будущее России - в Азии"[59]. Самодержавие приняло новый внешнеполитический курс, который, казалось бы, укладывался в русло традиционной исторической миссии движения России на Восток. Эта политика выглядела продолжением дела сибирских первопроходцев, когда Россия создавала для себя нечто более основательное, чем колонии, "сама врастала в Азию, раздвигая свои пределы"[60]. Прибыв в 1895 г. в Иркутск, министр путей сообщения в местном общественном собрании заговорил о цивилизационном значении железнодорожной магистрали: "Железная дорога объединит две культуры - культуру Запада и культуру Востока"[61]. «Санкт-Петербургские ведомости» кн. рисовали поэтический образ «железного моста» между Европой и Азией, и если Петр прорубил «окно» в Европу, то Николай II «открыл нам ворота в Великий океан», выведя нас через Маньчжурию на «новое поприще всемирной жизни»[62]. Во всеподданнейшем отчете о поездке в 1902 г. на Дальний Восток указал на "многоразличные выгоды", которые даст Сибирская железнодорожная магистраль: "Для русской промышленности создается новый обширный внутренний рынок, избытки населения Европейской России найдут себе выход на новые обширные пространства Сибири, возрастание ее населения и развитие промышленности увеличат производительные силы нашей родины, а сама Сибирь станет активной участницей культурной жизни"[63]. Сибирская железная дорога, КВЖД, Порт-Артур и Дальний призваны облегчить выполнение исторической задачи, станут последними шагами «в поступательном движении России на Дальний Восток, в ее стремлении найти выход к открытому морю, к незамерзающим берегам Тихого океана»[64]. «чувствовал целостность – военную и живую – всего того огромного и пестрого материка, которым была Россия. <…> Но надо было крепче стянуть – и рельсами! – державное могущество великой России»[65]. , человек, который был идеологом и практиком столыпинской переселенческой политики, «министр Азиатской России», как его называли, целенаправленно стремился превратить Сибирь «из придатка исторической России в органическую часть становящейся евразийской географически, но русской по культуре Великой России»[66].
Однако в Сибири и на Дальнем Востоке для имперской политики вставала новая угроза (реальная или призрачная) – формирование у местного населения чувства территориальной обособленности и осознания своей непохожести и экономической ущемленности в отношениях между центром и окраинами. Процесс формирования «большой русской нации» осложнялся не только сохранением этнической и локальной (по месту выхода в Сибирь и на Дальний Восток) идентичностей, но и выстраиванием иной, конкурирующей, сибирской идентичности.
Несмотря на динамичность административных и экономических границ, региональное сообщество имеет достаточно прочную устойчивость и долгую историческую инерцию в осознании своего единства. Важным представляется то, что население, проживающее в данном регионе, осознает себя принадлежащим к особой территориальной общности, имеющей свою хозяйственную и социокультурную специфику, регионально идентифицирующих себя, противопоставляя жителям других регионов[67]. Региональная самоидентификация имеет не столько этнический, сколько территориальной характер, определяемая особыми территориальными интересами, социальным качеством занимаемого пространства, сообщающими в собственных глазах и глазах окружающих особенные социально значимые психологические и даже антропологические черты.
Политический аспект регионализма проявляется прежде всего в осознании своего административного, политического или социально-экономического неравноправия или превосходства, а в потенции и в стремлении к автономии или даже к государственной обособленности. Для выявлении направленности региональной динамики, в известной мере, может оказаться продуктивным определение фаз национального движения, предложенных Мирославом Хрохом[68]. От стихийно формируемого регионального самосознания и местного патриотизма, через политическую актуализацию и теоретическое конструирование местными интеллектуалами (политиками, общественными деятелями, учеными) региональной идентичности, к выдвижению идей административно-хозяйственной автономии и даже государственного сепаратизма.
Помимо признания существенных отличий положения окраин Российской империи от заморских колониальных территорий европейских держав в российских правительственных кругах существовала определенная настороженность против самого употребления термина колония. Очевидно, на неприятие взгляда на Сибирь как на колонию повлиял американский синдром, посеявший в головах российских политиков и интеллектуалов убеждение в том, что все колонии в будущем отделятся от метрополии. Об этом твердила и европейская колониальная наука, устами одного из авторитетнейших исследователей А. Леруа-Болье, заявлявшего: «Метрополии должны привыкнуть <…> к мысли, что некогда колонии достигнут зрелости и что тогда они начнут требовать все большей и большей, а, наконец, и абсолютной независимости»[69]. Сыграл свою роль и польский национальный фактор, транслировавшийся в Сибири не только на уровне слухов или скупой официальной информацию, но через непосредственный контакт с многочисленными польскими ссыльными, появившимися в крае еще с конца XVIII столетия. На востоке опасались не только "врага внешнего", но и «врага внутреннего». Уже в первой половине XIX в. появляются в правительственных кругах опасения в благонадежности сибиряков, предчувствие, что Сибирь последует примеру северо-американских колоний Англии. Наука и колониальная практика твердили, что со временем колонии неизбежно стремятся к независимости. Опасались как происков разного рода недоброжелателей России, так и распространения на Сибирь через политических ссыльных революционного духа. Фобия сибирского сепаратизма появилась раньше, чем в самой Сибири начали формироваться автономистские настроения и появилось сибирское областничество[70]. Питаясь чувствами нарождающегося сибирского патриотизма, областники творчески восприняли современные им федералистские и колониалистские теории, заложив основы регионализма не только как влиятельного общественного течения, но и особого научного направления. Признавая важность национального фактора в государственном строительстве, они в качестве приоритетного для Сибири считали фактор территориальный, как постоянно действующий, и даже стоящий выше социального.
Особенно отчетливо расхождение экономических интересов центра и региона проявлялось в вопросах колонизации, свободы торговли, как внутренней, так и внешней (КВЖД, porto-franco дальневосточных портов и устьев сибирских рек, "Челябинский тариф" и т. д.), а также при распределении бюджетных средств в пользу окраин. Серьезные разногласия возникали и в вопросе об определении характера развития промышленности, направленности транспортных артерий. Сибирская общественность, к примеру, активно сопротивлялась превращению региона в сырьевой придаток центра, призывала освободиться от "московского мануфактурного ига". Вызывало недовольство и то, что ряд реформ (прежде всего, судебная и земская), осуществленных в Европейской России, не были распространены на азиатские окраины. Сибирь и Дальний Восток долгие годы оставались местом уголовной и политической ссылки, отягощявшей местные финансы и развращающе действующей на местных жителей. Высказывались обвинения, что метрополия высасывает не только материальные, но и духовные силы периферии, централизовав всю научную деятельность и систему высшего образования. Существовали серьезные расхождения во взглядах на цели и задачи крестьянского переселения («расселение» или «заселение»). Собственно сибирские или дальневосточные нужды чаще всего отодвигались на второй план и приносились в жертву интересам имперской политики.
Психологическое и культурное своеобразие сибиряков поражало и пугало современников. О закономерности такого явления утверждала и наука о колониях, за достижениями которой следили как в правительстве, так и в сибирском обществе. Сибирские областники создали целое учение об образовании под влиянием ряда факторов в Сибири особого культурно-антропологического типа ("сибиро-русской народности"), по образцу того, как это происходило в Америке. Мало было заселить край желательными для русской государственности колонистами, важно было укрепить имперское единство культурными скрепами. Выталкиваемый из Европейской России за Урал земельной теснотой и нищетой переселенец уносил с собой сложные чувства грусти по покинутым местам и откровенную неприязнь к царившим на утраченной родине порядкам. Многим наблюдателям, посещавшим Сибирь и Дальний Восток, бросалась в глаза непохожесть местного русского населения на то, которое они привыкли видеть в европейской части страны. Существовало опасение, что, попав под влияние иностранцев и инородцев, переселяющиеся в край русские люди утратят привычные национальные черты, отдалятся от своей родины и потеряют чувства верноподданности. Китайцы, корейцы, монголы, и даже якуты и буряты воспринимались в качестве конкурентов российскому имперскому колонизационному проекту. Чтобы остановить процесс отчуждения переселенцев от «старой» России и восстановить в «новой» России знакомые и понятные властям черты русского человека, необходимо было заняться целенаправленной культуртрегерской политикой в отношении них. В специальной записке, подготовленной канцелярией Комитета министров, о состоянии церковного дела в Сибири указывалось на необходимость объединения духовной жизни Сибири и центра империи «путем укрепления в этом крае православия, русской народности и гражданственности». Поэтому не следует жалеть денег на школы и православные церкви, чтобы не дать переселяющимся в Сибирь русским людям, - доказывал управляющий делами Комитета Сибирской железной дороги , - «дичать»[71]. Куломзина не мог не беспокоить вопрос: представит ли переселяемое за Урал население «мощную силу, способную отстоять славу России?», серьезно опасаясь при этом, «что в более или менее отдаленном будущем, вся страна по ту сторону Енисея неизбежно образует особое отдельное от России государство». И эта пугающая перспектива постоянно стояла «каким то кошмаром» перед его мысленным взором. Впрочем, другой наблюдатель, Фритьоф Нансен, рассуждая о сибирском сепаратизме, скептически оценивал возможности его реализации. Напротив, утверждал он, сибиряки - это не ирландцы, добивающиеся гомруля, они никогда не забудут того, что они русские и будут всегда противопоставлять себя азиатским народностям. Отвергал Нансен и опасение, что азиатские владения Российской империи вытягивают лучшие силы из центра страны, понижая тем самым ее экономический и культурный уровень. В отличие от испанских, португальских и британских колоний, Сибирь представляет, по его мнению, «в сущности естественное продолжение России и ее надо рассматривать не как колонию, а как часть той же родины, которая может дать в своих необозримых степях приют многим миллионам славян»[72].
Осознание экономического и культурного своеобразия Сибири, раздражение сибиряков, вызванное несправедливым отношением к ним столичной власти, создавало в сибирском обществе атмосферу отчуждения от Европейской России и всеобщего недовольства, на которой как на питательной почве и произрастал сибирский сепаратизм. Несмотря на многочисленные факты и свидетельства сепаратистских настроений, правительственных страхов и настойчивых поисков борцов за сибирскую независимость (или автономию), это неприятие существовавшего приниженного положения так и не переросло в реальную опасность утраты Россией Сибири. Однако проблема сибирского регионализма оказалась живучей, продолжая оставаться заметным фактором современной политики взаимоотношений центра и зауральских регионов России.
Хотя Российская империя, а затем и СССР рухнули, однако, отмечает Д. Ливен, новой России удалось вобрать в себя и поглотить в своем «материнском лоне» жемчужину своей имперской короны – Сибирь, и, благодаря этому, остаться великой державой (чего не удалось ни Турции, ни Австрии, ни даже Англии и Франции). Хотя, добавляет он, получи сибиряки свободу и местные представительные институты, вокруг которых бы фокусировался региональный патриотизм, они могли бы выработать самостоятельную идентичность, имевшую возможность подобно Австралии или Канаде перерасти в независимое государство-нацию[73].
[1] Об особенностях культурного развития Сибири // Регионология. 1996. № 1. С. 208.
[2] Время мира. М., 1992. С. 18, 48-49.
[3] «Россия – многонациональная империя»: некоторые размышления восемь лет спустя после публикации книги // Ab Imperio. 2000. № 1. С. 21. См. также вгляд К. Матсузато на исследовательские возможности регионализма и «географического подхода». - Regions: A Prism to View the Slavic-Eurasian World. Towards a Discipline of «Reginology». Sapporo, 2000. P. IX-X.
[4] Революция и преобразование обществ. Сравнительное изучение цивилизаций. М., 1999. С. 135, 147.
[5] Революция и преобразование обществ. Сравнительное изучение цивилизаций. М., 1999. С. 177.
[6] Ивановский государствоведения, социологии и политики. Казань, 1899. С. 244.
[7] Потанин // Литературное наследство Сибири. Новосибирск, 1983. Т. 6. С. 211.
[8] Внутренний колониализм // Этнос и политика. М., 2000. С. 210.
[9] Каспэ и модернизация. Общая модель и российская специфика. М., 2001.
[10] Нольде русского государственного права. СПб., 1911. С. 280-281.
[11] Прутченко окраины. СПб., 1899. Т. 1. С. 5-6.
[12] См.: , , Носонов . Региональные исследования и региональная наука (некоторые исходные положения) // Регионология. 2000. № 3-4.
[13] Цит. по: и его работы по районированию России. М., 1960. С. 99.
[14] Арсеньев очерки России. СПб., 1848. С. 26.
[15] , , Трейвиш и периферия в региональном развитии. М., 1991. С. 5.
[16] Социология политики. М., 1993. С. 42.
[17] Замятин в Центральной Азии во второй половине XIX века: стратегии репрезентации и интерпретации историко-географических образов границ // Восток. 2002. № 1. С. 44.
[18] , Мироненко и политическая география. М. 2001. С. 412-413.
[19] Сборник главнейших официальных документов по управлению Восточной Сибирью. Иркутск, 1884. Т. 1. Вып. 1. С. 66.
[20] РГИА. Ф. 1284. Оп. г. Д. 47. Л. 166.
[21] Подробнее см.: Ремнев министров и высшие территориальные комитеты в 60-80-е гг. XIX в.: (Российский вариант организации регионального управления) // Общественное движение и культурная жизнь Сибири (XVIII-XX вв.). Омск, 1996. С. 55-66.
[22] Россия и окраины. СПб., 1906. С. 6.
[23] Перечень вопросов по управлению областями Дальнего Востока // Библиотека РГИА. Коллекция печатных записок. № 000. С. 1.
[24] Блинов . Историко-юридический очерк. СПб., 1905. С. 3.
[25] Там же. С. 3.
[26] Там же. С. 16-18.
[27] Подробнее см.: Ремнев -губернаторская власть в XIX столетии. К проблеме организации регионального управления Российской империи // Имперский строй России в региональном измерении (XIX - начало XX в.). М., 1997; , Трифонов -губернаторство в российской системе территориального управления. Опыт исторической реминисценции // Политические исследования. 2000. № 2.
[28] Градовский очерк учреждения генерал-губернаторств в России // Собр. соч. СПб.,1899. Т.1. С. 299-338.
[29] , , Шиловский в истории Сибири и Северной Америке в XVII-XX вв.: общее и особенное. Новосибирск, 2001.
[30] Герцен в 9-ми томах. Т. 8. М., 1958. С. 135.
[31] Замятин географических образов. Смоленск, 19
[32] Что такое Франция? Кн. 1. Пространство и история. М., 1994. С. 273.
[33] Что такое Франция? Кн. 1. Пространство и история. М., 1994. С. 274.
[34] Замятин в Центральной Азии во второй половине XIX века: стратегии репрезентации и интерпретации историко-географических образов границ // Восток. 2002. № 1. С. 44.
[35] Bassin M. Visions of empire: nationalist imagination and geographical expansion in the Russian Far East, . Cambridge, 1999. P. 274.
[36] Замятин географических образов. Смоленск, 1999. С. 97.
[37] Азиатская Россия. СПб., 1914. Т. 1. С. 44.
[38] Через Сибирь на Океан // Русский разлив. М., 1996. Т. 1. С. 418.
[39] Коркунов государственное право. СПб., 1909. Т. II. С. 480.
[40] См.: . Взгляды H. М. Ядринцева и Г. H. Потанина на административное устройство Сибири в начале 1870-х гг. // 280 лет Омску: история и современность. Омск, 1996. С. 55-59
[41] Письма . Иркутск, 1987. Т. 1. С. 49, 145-146.
[42] См.: Ремнев истоки сибирского областничества // Русская эмиграция до 1917 года - лаборатория либеральной и революционной мысли. СПб., 1997.
[43] О значении в XIX столетии географического образования, как основы эмиграции и колонизации // Известия Русского географического общества. 1892. Т. 28. Вып. I. С. 88.
[44] Воспоминания о Сибири // Русский вестник. 1888. № 6. С. 119.
[45] Письма об Амурском крае // Русский архив. 1895. Кн. 1. С. 390.
[46] О постановке проблемы связи российской науки и империализма см.: Александров и империализм // Империи нового времени: Типология и эволюция (XV-XX вв.). Вторые Петербургские Кареевские чтения по новистике. СПб., 1999; Rich D. Imperialism, reform and strategy: Russian military statistics, // Slavonic and East European rev. L., 1996. Vol. 74. № 4; Knight N. Science, Empire, and Nationality: Ethnography in the Russian Geographical Society, // Imperial Russia. New Histories for the Empire. Bloomington & Indianapolis: Indiana Univ. Press, 1998; Есаков истории географии в России. XVIII – начало XX в. М., 1999.
[47] Барретт неопределенности» северокавказский «фронтир» России // Американская русистика: Вехи историографии последних лет. Императорский период: Антология. Самара, 2000.С. 168.
[48] Записки . М., 1892. Ч. II. С. 196-197.
[49] Любавский истории русской колонизации с древнейших времен и до XX века. М., 1996. С. 539.
[50] Яковенко государство: национальные интересы, границы, перспективы. Новосибирск, 1999. С. 103.
[51] О проекте «большой русской нации» см.: «Украинский вопрос» в политике властей и русском общественном мнении (вторая половина XIX в.). СПб., 2000. С. 31-41
[52] «Большая русская нация» в имперской и региональной стратегии самодержавия // Пространство власти: исторический опыт России и вызовы современности. М., 2001. С. 130.
[53] Х Загробные заметки // Река времен (Книга истории и культуры). М., 1995. Кн. 1. С. 211.
[54] Российская катастрофа ( г.) в европейском контексте: тотальная мобилизация и «политика населения» // Россия XXI. 1998. № 11/12. С. 30-42.
[55] Хлебникова на русском Дальнем Востоке и Китае // Исторический опыт открытия, заселения и освоения Приамурья и Приморья в XVII – XX вв. Владивосток, 1993. С.80-82.
[56] РГИА. Ф. 1622. Оп. 1. Д. 711. Л. 41.
[57] Всеподданнейший доклад министра финансов // РГИА. Ф. 560. Оп. 22. Д. 267. Л. 8-9.
[58] Московские ведомости. 1891. 5 апр.
[59] Ольденбург императора Николая II. СПб., 1991. С. 109.
[60] Там же. С. 110.
[61] Романов города Иркутска за гг. Иркутск, 1993. С. 337.
[62] Санкт-Петербургские ведомости. 19янв.
[63] Всеподданнейший доклад министра финансов // РГИА. Ф. 560. Оп. 22. Д. 267. Л. 1-2. Французская пресса писала в 1900 г., что Сибирская железная дорога создает условия для грандиозного экономического завоевания Россией Китая. – Отдел Комитета Сибирской железной дороги на Всемирной выставке 1900 г. в Париже. СПб., 1901. С. 20.
[64] РГИА. Ф. 1622. Оп. 1. Д. 711. Л. 41.
[65] Тхоржевский Петербург // Нева. 1991. № 9. С. 190.
[66] Кривошеин Васильевич Кривошеин. Судьба российского реформатора. М., 1993. С. 131.
[67] Сверкунова региональной идентичности: исторический аспект // Социология и социальная антропология. СПб., 1997. С. 321-328.
[68] Ориентация в типологии // Ab Imperio. 2000. № 2. С. 15.
[69] Леруа- Колонизация у новейших народов. Спб., 1877. С. 512.
[70] Подробнее см.: Ремнев сепаратизма // Родина. М., 2000. № 5. С. 10-17.
[71] Куломзин // РГИА. Ф. 1642. Оп. 1 Д. 204. Л. 107; Д. 202. Л. 37.
[72] Страна будущего // Дальний Восток. 1994. № 4/5 С. 185.
[73] Россия как империя: сравнительная перспектива // Европейский опыт и преподавание истории в постсоветской России. М., 1999. С. 273.


