Партнерка на США и Канаду по недвижимости, выплаты в крипто

  • 30% recurring commission
  • Выплаты в USDT
  • Вывод каждую неделю
  • Комиссия до 5 лет за каждого referral

Возможное и вынужденное.

«Представления» и «призраки» вызываются в нас внешним объектом, но при этом они лишены однозначности и могут различаться сколь угодно сильно, вплоть до утраты какой-либо соотнесённости с внеположной им реальностью. Причиной этому Гоббс считает воображение, «ослабленное ощущение», которое позволяет «после того как объект удален или глаза закрыты», всё ещё удерживать «образ виденной вещи, хотя и более смутно, чем когда мы ее видим»[1]. Фантастические образы, плод ошибочного (но кто сообщил нам об ошибке?) разделения фантазма и вещей, способствовали возникновению «в прошлом большинства религий язычников, поклонявшихся сатирам, фавнам, нимфам и т. п.»[2]. Ложь берёт своё начало в непостоянстве значений, благодаря которому возникло описанное выше расхождение, и откуда следует, что единственно верный для всех слов смысл либо отсутствует вовсе, либо ещё не найден. «Ибо истина и ложь суть атрибуты речи, а не вещей. Там, где нет речи, нет ни истины, ни лжи. Ошибка может быть тогда, когда мы ждем того, чего не будет, или предполагаем то, чего не было, но в этом случае человек никак не может быть виновен во лжи»[3]. Истина, не существующая вне выражения, отсылает к субъективному акту обозначения, связывающего слова с действительностью, собирая их в некий формализованный «порядок». Этот последний содержит критерии, с помощью которых достигается, а также постигается, некое «на самом деле», иными словами, то, что обеспечивает доступ к реальности и опосредует её организацию. Раз «истина и ложь» есть атрибуты речи, а сами «вещи» таковых не имеют, то природа упомянутого «на самом деле» является дискурсивной и, будучи таковой, она ретроактивно представляет себя в качестве природы «вещей». Данное представление открывает мир, делая его мыслимым, но на определённых условиях, которые ставят перед нами необходимость принимать конституирующую «речь» такой, какая она есть, разделяя все её положения, в своей совокупности составляющие символический порядок. Мир оказывается схвачен сетью означающего во всех своих проявлениях, проявлениях, поделённых на «ошибочные» и верные, где первые суть то, что не предполагается «речью» - отступление от заданного пути, порой с последствиями, порой без («в этом случае человек никак не может быть виновен во лжи»), а вторые - сам закон, отражающий в своих положениях именно такую, идеальную последовательность. Последовательность эта не просто календарная смена дней, она представляет собой совокупность правил, которая проецируется на те или иные аспекты реальности, структурируя их и тем самым обеспечивая повторяемость («в этом месте всегда ведут себя так», если поведение тоже рассматривать как своего рода «явление»). Закон обращён в будущее, но такое, которое уже «было», которое следует повторять вновь и вновь, обращён в совсем необычное будущее, скорее в вечное, вневременное «должное», поскольку норма не имеет начала и конца и всюду действует одним и тем же образом. Поэтому следует хранить верность этому «предположенному», ждать того, что «будет», совмещать собственные ожидания с установками системы, иными словами, поступать сообразно тем постулатам, благодаря которым оно может наступить. Незаметно совершившийся переход от вечного к ожидаемому единичному (возвести мост к такому-то числу) не влечёт за собой существенного разрыва, так как, чтобы нечто запланированное исполнилось нужно исполнять правила того образования, где это запланировано (различие сглаживается по мере увеличения масштаба и вовсе теряется, возьми мы столь же вечные проекты социального преобразования, например, «коммунизм построим через двадцать лет»). Система, чьё существование держится на вере в неё, условна и заменяема, и потому, ей следует скрыть этот опасный релятивизм, натурализируя свою позицию. Причина, по которой знание об относительности наличного порядка становится общедоступным, кроется в «непостоянных именах»: «Таковы, например, имена добродетелей и пороков, ибо то, что один человек называет мудростью, другой называет страхом, что один называет жестокостью, а другой — справедливостью, один — мотовством, а другой — великодушием, один — серьезностью, а другой — тупостью и т. п. Вот почему такие имена никогда не могут быть истинными основаниями для какого-нибудь умозаключения. Не в большей степени такими основаниями могут служить метафоры и тропы речи, но эти менее опасны, ибо в них в отличие от других имен открыто выражено собственное непостоянство»[4]. В чем причина их непостоянства? «… все имена даются, чтобы обозначить наши представления, и что все наши аффекты суть тоже лишь представления, то, различно воспринимая одни и те же вещи, мы едва ли можем избежать различного их названия»[5]. Вещь рассматривается как совокупность представлений, подведённых под одно имя, которое, как считается, неразрывно с ними связано, но, когда данная совокупность изменяется, то, в данном случае, имя остаётся прежнем. Оно теряет свой референт, отрываясь от фиксированного набора свойств, присущих предмету, становится пустым, продолжая, впрочем, носить своё «название», всё также вызывающее «в нас известные эмоции». Значит, означающее не является действительно пустым, оно располагает неким означаемым, но таким, у которого нельзя непосредственно выявить все его характеристики, ибо таковое не материально, оно является абстракцией, некой чистой величиной, провоцирующей наши чувства. Значение как таковое составляет здесь фиксированная комбинация ощущений, которая хоть и вызывается неким внешним предметом, но этот предмет в себя не включает. Сама вещь есть абстракция, попытка её артикулировать оборачивается её искажением, иначе, если не прибегать к обвиняющей терминологии, (ведь правильного толкования здесь быть не может), получается множество конфликтующих друг с другом выражений, каждое из которых правильно по-своему[6]. Суверен вторгается в данную ситуацию как высшая инстанция, полагающая закон, и потому способная остановить рассеивание смысла своим решением: «Природа закона состоит не в его букве, а в его значении, или смысле, т. е. в его достоверном толковании (долженствующем выявить мысль законодателя). Поэтому толкование всех законов зависит от верховной власти, и толковать закон могут только те, кого назначит для этого суверен (которому одному подданный обязан повиновением). Ибо иначе ловкий толкователь мог бы придать закону смысл, противоположный вложенному в закон сувереном, и, таким образом, законодателем оказался бы толкователь»[7]. Буква вторична, она не несёт в себе ничего, упорядочивающей силой обладает лишь интерпретация абстракции, законченная и целостная символическая структура, налагающаяся на всё общество, которое после этого оказывается продолжением мысли законодателя. Знак, через ассоциирование с собой не только отстранённого материального объекта, но и возбуждаемых им «эмоций», сливается с мыслью каждого отдельного члена прото-общества, вводимых так в учреждаемую законодателем тотальность. Говорить о части как о чём-то самостоятельном, том, что вступает с другими частями во взаимоотношения, и в этих взаимоотношениях конструирует свой частный мир, нельзя, поскольку всякая единичность есть, таким образом, актуализация созданной сувереном системы, властного образования, существование которого (в котором) полностью подконтрольна произведенному им закону (мы ещё вернёмся к этому тезису). Власть можно мыслить только в её терминах, так, как она сама себя мыслит («толковать закон могут только те, кого назначит для этого суверен»), но если таковая тотальна – «социальное» обязано ей жизнью – то не является ли условием мысли подчинение системе? Внешнее пробуждает в нас различные ощущения, варьируемые даже касательно одного и того же предмета, и раз знак формируется именно ощущениями, вещью как их компиляцией, значит для возведения социального целого нужно либо постоянное репрессивное воздействие, заставляющее воспринимать так и никак иначе, либо субъективное решение, продиктованное желанием объяснимого и предсказуемого мира. Соглашение, где каждый субъект волевым актом утверждает свою включенность в коллективное тело, есть также акт, в котором все разночтения отбрасываются в пользу положенной в нём магистральной линии смысла, на которую как бы нанизываются последующие слова и фразы. Здесь создаётся нечто всеобъемлющее - оно не исходит из центра, но пронизывает собой всякую единичность, так, что последняя, являясь его истоком, является также и его творением. Это напоминает «парадокс основания» Сиейеса, следствие отказа от одного предположения, согласно которому учредительная власть предшествует учреждённой, тогда как первая не мыслима без последней: нация, которая устанавливает конституцию, где она конституирует себя как нацию, не существует до этой конституции, она творит, не будучи ещё сама сотворённой – те «кто собираются вместе чтобы учредить конституционное правление сами не имеют конституционных полномочий, то есть они не обладают авторитетом для того, что намереваются осуществить». Абсолютное господство, основанное на произвольном, не из чего не выводимом решении, соседствует со столь же абсолютным повиновением, поскольку даже господствовать начинают по принуждению. Верховная инстанция есть результат объединения разрозненных индивидов, совершенного в виду желания ими регулярной, предсказуемой жизни, и post factum выступающая унифицирующим выражением этого единства, замыкая этих индивидов и себя на собственном имени. Все они актуализации одного и того же - появившегося ex nihilo союза, который не мог не возникнуть. Натурализация данной общности осуществляется сразу с двух сторон: с одной, процессу способствует естественное происхождение общности - следствие «животных» страстей человека, что представляет её в качестве осознанной необходимости; с другой, за счёт толкования имён, их привязки к чувственному содержанию, а не нейтральному объекту, язык полностью сливается как с реальностью, так и с сознанием. «Значение почти всех слов самих по себе или благодаря метафорическому их употреблению двояко, и они могут быть использованы в различных смыслах (senses), закон же имеет лишь один смысл. Однако если под буквой закона подразумевать его буквальный смысл, тогда буква есть то же самое, что смысл (sentence) или намерение закона, ибо буквальный смысл есть тот, который законодатель хотел вложить в букву закона. Намерение же законодателя всегда предполагается совпадающим с принципом справедливости, ибо думать иначе о суверене было бы большим оскорблением его со стороны судьи»[8]. Высказывания суверена, превращённые им в закон, благодаря совпадению буквальности и справедливости не проходят, прежде чем подтвердиться как истинный закон, через фильтр некоего внеположного принципа, но сразу, будучи высказанными, становятся справедливыми, только потому, что отправляются сувереном. «Что такое суверен и подданный? Тот, кто является носителем этого лица, называется сувереном, и о нем говорят, что он обладает верховной властью, а всякий другой является подданным»[9]. Носить чьё-либо лицо не то же самое, что заключать кого-либо в отношения «хозяин – раб», которые здесь хоть отчасти и воплощаются, но в форме, вывернутой наизнанку, так как они опускаются за счёт наличия «чего-то большего», в отношении чего все выступают подчинёнными. Гоббс уточняет: «Что касается искусственных лиц, то слова и действия некоторых из них принадлежат тем, кого они представляют. И тогда личность является актером, а тот, кому принадлежат его слова и действия, — это автор. В этом случае актер действует по полномочию…»[10]. Суверен выражает голоса всех своих подданных, но последние для своего выражения используют язык, установленный правителем, что образует круг – единоголосие, опосредующее мысль, мысль возможную настолько, насколько она в нём соучаствует, ему подчиняется и его озвучивает. Действительно важна только эта принадлежность, формальные различия в статусе уходят на второй план, они не существенны при условии нераздельности частей. Единство хоть и представляет собой результат договора, заключенного между некоторым числом партикулярных элементов, но расторгнуто по их желанию быть не может, поскольку касается основ, обуславливающих бытиё-вместе («те, кто уже установил государство и таким образом обязался соглашением признавать как свои действия и суждения одного, неправомерны без его разрешения заключать между собой новое соглашение»[11]). Здесь происходит своеобразная инверсия первоначального положения, элементы становятся проявлениями образованного ими единства, превращенного в абсолютного третьего. Последняя не является инстанцией, находящейся за пределами частной сферы, с которой единичности вступают в индивидуальные соглашения, напротив, единичности суть актуализации абсолютного третьего, имманентные сей целостности. Поэтому партикулярное, пребывающее в индивидуальных связях и отношениях с другим партикулярным оказывается невозможным, ведь оба они есть «продолжения» одного и того же, в котором все допустимые комбинации уже известны и какое-либо стороннее их прочтение, применение, или отличная от предписанной конфигурация (реконфигурация) представляются не нужными, а при появлении репрессируются. «Появление» чуждого системе координат в самой этой системе является нонсенсом, ведь выход за её границы тождественен выходу за границы мыслимого. Причём, говорить стоит не о выходе, а скорее о входе, вторжении чего-то неартикулируемого в структуру языка, в жизненный мир, что и провоцирует репрессивную реакцию. Как такое возможно? Чтобы ответить необходимо возвратиться к вышеупомянутому кругу и понять его предназначение, роль, играемую им в познании. Здесь мы оперируем не со знанием, как чем-то эмпирически установленным, но скорее с верованием, убеждением в таком (и никаком ином) положении вещей, к которому мы приходим, чтобы положить конец постоянно возобновляемому на каждом уровне требованию стороннего подтверждения. Всякий фактор, положенный в основу знания, как и критерий, маркирующий истинность, нуждаются в каузальном объяснении, которое никогда не бывает достаточным, и в свою очередь вновь требует для себя обоснования, чем вызывает эпистемологический регресс. Как считает Куайн[12], изъян прежнего эмпиризма заключается в поиске им очевидности для каждого отдельного предложения, что приводит к рассогласованности фактов, преодолеть которое можно через переориентацию принципа верификации на холическое понимание совокупности теорий. В таком случае, высказывание будет считаться верным, если у всех членов сообщества есть согласие, на то, чтобы обозначать данную констатацию факта как верную. Но что обеспечивает целостность сообщества? Согласие признать факт действительным отсылает к принципу, позволяющему из всей недифференцированной совокупности суждений выделить те, что ему соответствуют. Выделенная (дифференцированная) часть состоит из множества элементов, совмещение которых происходит благодаря методу, подводящему под соединение таковых единое основание. Собранные вместе элементы объединяются композиционно, где определённый набор правил задаёт их допустимые сочетания, как друг с другом, так и с тем, что они обозначают. Без этого набора было бы невозможно совместное существование единичностей в виде целостной структуры – всё так и осталось бы в изначальном хаосе. Принцип не выводится из первичного положения, напротив, вторгается в него как нечто внешнее, но такое, которое после этого вторжения становится «внутренним» занятого им пространства. Проводя границы и фиксируя комбинации, он полагает порядок, противостоящий беспорядочному «внешнему», где последнее является своеобразным остатком, не затронутым операцией по тем или иным причинам. Противостояние носит особый характер – «область не-включенного» негативна в отношении «области включённого» и на первый взгляд нейтральна, но от неё исходит постоянная угроза, как пришествия чего-то нового, так и развоплощения существующего (нельзя отбросить слишком многое), против чего и ведётся борьба. Борьба эта не выливается в активные действия, метод уже оформлен, а его способности к изменениям ограничены, она скорее представляет собой пассивное противостояние – стороны стоят напротив друг друга, точнее, одна[13] стоит перед пустотой. Положения как бы висят над бездной - пока они просто предположения, ожидающие своего воплощения. Организация, в виде ряда установок, предшествует «организуемому», и могла бы существовать и без своего практического применения, как сумма отстранённых от реальности постулатов, а значит, она обладает понятием об истине, даже если подтверждения таковой нет. Реализация метода, таким образом, есть формирование сообщества, некое производство согласия, осуществляемое через учреждение консенсуса на принятие таких критериев «правильного». Следовательно, не высказывание проходит проверку, подтверждаясь социально, но «социальное» подтверждает себя, соглашаясь признать высказывание истинным. «Социальное» есть единство материала и метода. Причина существования общества не может мыслиться встроенной в порядок каузальных связей, причин всегда множество, это нечто неисчислимое, где от взмаха крыла бабочки на одном конце света, может произойти цунами на другом, но, устанавливая систему, мы разрываем этот круг, тем, что ретроактивно обозначаем одну или несколько причин, которые и привели к такому состоянию. Система это нечто беспричинное, нельзя точно сказать, почему она появилась именно сейчас, а не тогда, в прошлом или будущем, объяснение всегда будет даваться в её же терминах, оно как бы уже имеется заранее, до момента её воплощения, представая в некой глобальной трактовке мира. Трактовка предстаёт перед нами как призрак, бестелесный, но от этого ещё более сильный, сообщая о некой необходимости, происходящей над и под наличным порядком (порой и помимо), в которой мы должны соучаствовать. В это абстрактное движение встраиваются все перипетии борьбы, все обстоятельства, сопровождающие таковую, и факты теряют в данной, идеальной последовательности свой разовый характер. Назовём необходимостью метод в становлении[14]. Вопрос «что предшествует?» замыкается в сфере, откуда нет выхода на что-либо иное, кроме неё самой, то есть, кроме её собственного иного - того, что вписывается в становление, но системе ещё не присуще. Общество, мыслящее метод, само оказывается помысленным в методе, оно ничего не изобретает, но изобретается в «предшествующей» ему организации, которая предоставляет условия для мысли. Система существует до тех пор, пока мыслят её метод, и, таким образом, становится зависимой от «материала». Единство утрачивается, если не фактически, то концептуально, так как найдено то звено, которое позволяет разорвать «структуру» на две самостоятельные части. С учётом вышесказанного можно предположить, что «самостоятельность» здесь знаменует скорее вторжение новых конститутивных постулатов, отменяющих старые (что и влечёт раскол). Но откуда приходит изменение? Раз «социальное» образует собой своеобразную тотальность, значит, изменение должно осуществляться средствами всё того же «социального», правда, обращенными против него самого и в этом «против» из себя порождающими нечто ранее неизвестное. Вопрос не снимается, а только переходит на более высокий уровень, где он является ещё более проблематичным. Мы вновь входим в оставленный нами ранее круг учреждённой и учреждающей власти, их взаимообратимости, постоянной перемены мест, доходящей до пребывания на двух местах сразу, в котором нечто неоформленное обретает свой голос, отделяется от формы ради другой формы.

[1] Сочинения в 2-х томах. Том 2. Сост., ред., авт. примеч. ; Пер. с лат. и англ.— М.: Мысль, 1991 - с. 11

[2] Гоббс, Т.2, с. 15

[3] Гоббс, Т. 2, с. 25

[4] Гоббс, Т. 2, с. 30

[5] Гоббс, Т. 2, с. 29

[6] Воспринимая объект мы (применительно к данному случаю) будем иметь дело с его представлением в виде определённой комбинации ощущений, а не с самим объектом в его чистом «состоянии».

[7] Гоббс, Т. 2, с. 213

[8] Гоббс, Т. 2, с. 217

[9] Гоббс, Т. 2, с. 133

[10] Hobbs, Thomas. Leviathan: Or the Matter, Form and Power of a Commonwealth Ecclesiastical and Civil. New York; London: Collier Macmillan, 1962. P. 135

[11] Гоббс, Т. 2, с. 134

[12] Quine W. Epistemology naturalized// Empirical Knowledge. Readings in Contemporary Epistemology – p. 357, 358, 361

[13] Нельзя сказать, что стоит одна «сторона» из двух, или из многих, где все другие представляются ею как пустота, напротив, этот способ стояния особый, он не подразумевает обращенности «стороны» во вне, но скорее во внутрь, где пустота оказывается своеобразным основанием порядка, внесистемным инвариантом всех системных инвариантов («аксиом», если хотите).

[14] Под системой мы подразумеваем воплощенный метод, а именно – воплощенный в коллективном теле, в остальном понятия практически идентичны. Границу можно провести между методом, как набором положений, и системой, как реализацией этих положений.