Эрос в системе мотивов повести «Красное дерево» (1929)

// // «Эрос и Танатос как универсумы бытия»: Межвуз. сб. научн. трудов / Сост. . - Саратов: Издательство «ИП Баженов», 2009. С. 60-65.

в своих произведениях 1920-х годов порой «надевал» маску юродивого-пророка, пророчествующего грядущие собы­тия отечественной политической истории на кодифицированном языке скрытых смыслов, - языке мотивов: мотиве юродства, луны, мотивов петербургского текста русской литературы и др., причем в текстах присутствует элемент иронии над чи­тателем, которому предлагаются на первыйвзгляд готовые (в официозном духе) сентенции, под­лежащие однако читательской перепроверке. Порой намеренно автором создавалась ситуация, при которой невозможно было понять, действительно автор изумляется успехам новой власти или издевается. Этот прием в некоторой степени близок отмеченной М. Бахтиным "синтетической форме шутовского (пародийного) разоблачения" под маской непонимания су­ществующей конвенциональности (гл. "Функции плута, шута, дурака в романе" в работе "Формы времени и хронотопа в романе").

Заявленный некоторыми исследователями вывод о том, что "в "Красном дереве" противопоставление "стихия – цивилизация", характерное для предыдущих вещей Пильняка, окон­чательно пересматривается в пользу цивилизации [Толстая-Сегал 1994: 96; Скороспелова 2003: 131], не подкрепляется позицией концепи­рованного автора повести: стихия народной жизни ("юродство" в различных его ипостасях) и цивилизация (в ее советской модификации 1928 года) по преж­нему оказываются в оппозиции и в прозе Пильняка конца 1920-х годов. Тра­гизм этой антиномии снимается идеей любви как онтологически значимой, а также утверждением идеи саморегуляции и доверия к естественной биологиче­ской жизни, связанной с образами сестер Скудриных – Риммы и Капитолины.

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

Христианские мотивы в повести травестируются в сцене распития водки музееведом с "голым Христом" - деревянной скульптурой Христа в местном музее старины, где хра­нятся религиозные атрибуты: "Посреди комнаты сидели двое: музеевед налил из четверти водки и поднес рюмку к губам голого человека, тот не двинулся ни одним мускулом. На голове голого человека был венец. И Аким тогда разгля­дел, что музеевед пьет водку в одиночестве, с деревянной статуей сидящего Христа… Голый Христос в терновом венце показался Акиму живым челове­ком" [IV: 136]. Указанием на литературный характер содержащихся в этом от­рывке (пародийной "тайной вечери") аллюзий и реминисценций является сходство музееведа с Пушкиным, вернее, намеренная имитация сход­ства: "Заведующий музеем старины здесь ходит в цилиндре, размахайке, в клетчатых брюках и отпустил себе бакенбарды, как Пушкин" [IV: 105], приводя которую, Пильняк заявляет тему "литература и религия, христианство в усло­виях народного бунта, революции". "Терновый венец" грядущей революции В. Маяковского ("В терновом венце революций / грядет шестнадцатый год», - по­эма "Облако в штанах") соединяется с терновым венцом Иисуса Христа. Образ, созданный Пильняком, насквозь литературный по происхожде­нию и возможно его рассмотрение в нескольких аспектах. Это прежде всего невостребованность в послереволюционную эпоху гу­манистической "живой" стороны учения Христа (Иисус "показался живым че­ловеком", сакральная сторона учения не актуализировалась Пильняком ни­когда), непричастность Христа к тому "поезду времени", к которому опоздал троцкист Аким Скудрин. И эта невостребованность является, в оценке автора, трагической, является еще одним средством характеристики советской дейст­вительности - "советской уездной ночи", лишенной света любви, дружества, напряженного сочувствия к человеку. Этот свет, огонь существует лишь в печи кирпичного завода, где поддерживается охламонами Ивана Ожогова.

Интертекстуальный в прозе Б. Пильняка мотив дороги – московского тракта, по которому инженер Аким Скудрин отправляется в Москву, завершает повесть "Красное дерево". Давний тракт вновь, как и в романе "Машины и волки", является символическим изо­бражением пути России, вариацией на тему блоковской "расхлябанной колеи". Однако никогда еще этот мотив у Пильняка не пред­ставал в таком трагическом варианте: "Дорога шла по московскому тракту. Грязи развезло по втулки колес и по колена лошадям. Ехали дремучими лесами, леса стоят пасмурны, мокры, безмолвны… За мостом была лужа, которая ока­залась непроезжей… Кругом была непролазная грязь, тарантас увязал посреди лужи… Старик [возница] … завяз.., сапоги остались в грязи.., потерял равнове­сие и сел в лужу. И старик заплакал, - заплакал горькими, истерическими, бес­сильными слезами злобы и отчаяния…" [IV: 137-139]. "К поезду, как и к поезду времени, троцкист Аким опоздал" [IV: 139].

Дорога, по мнению Е. Толстой-Сегал, символизирует "косную стихию", "наследие "мольцов, побируш и лазарей", которое отягощает Акима, опоздав­шего к "поезду истории"; это наследие приравнивается к провинциальной грязи" [Толстая-Сегал 1994: 96]. Мотив дороги может быть интерпретирован в контексте повести в зависимости от других, более значимых мотивов, прежде всего мотива юродства. Анализ повести свидетельствует, что мотив "юроди­вых" Советской Руси на уровне концепированного автора обладает скорее не отрицательной, "косной", а положительной нравственно-этической и полити­ческой коннотацией. Соответственно мотив дороги – московский тракт – анти­номичен идеям Акима и Ивана Ожогова: непроезжим для Акима становится именно московский тракт, каким он предстает в пореволюционную эпоху, но это уже характеристика вектора движения, по которому движется современ­ность, это - предсказание тупиковости "московского тракта".

Эрос в повести "Красное дерево". С гораздо большей художественой впечатлительностью и самобытностью выписаны женские образы Пильняка, в которых преобладает не социальный план, а чисто биологический, физиологический. Это прежде всего образ Марины из рассказа "Год их жизни" (1916), двадцатилетней молодой женщины, которой пришла пора любить и рожать. Пильняк творит в рассказе поэзию физиологии, описывая томление молодого женского тела: "Сжималось зыбко сердце, будто немело, а от него, по крови, шла эта немота в руки, в голени, обессиливая их, и туманила голову. И Марина вытягивалась страстно, немела вся… и вздрагивала лишь при возбужденных, всгогатывающих голосах парней" [I: 314]. В персонажах с преобладанием социальной характеристки (по Пильняку, видимо, испытавших негативное влияние цивилизации) первичное женское начало сглажено, а потому они писателю менее интересны и их образы менее убедительны, утрачивают "первичность".

К идее бытийственного предназначения женщины (мотив доверия к жизни) Б. Пильняк возвращается в "Красном дереве", повествуя о судьбах сестер Скудриных, и тут к писателю возвращается пафос и способность убеждать читателя. Мотив доверия к жизни, возникнув в четвертой главе повести о сестрах Капитолине и Римме, вновь по­является в финальном фрагменте повести и развивается параллельно драмати­ческому мотиву дороги и противостоит ему. Доверие к жизни существует на уровне инстинкта: в концепции Якова Карповича Скудрина "цивилизацией движет память" [IV: 121], однако Скудрин не отвергает и инстинктов: по его мнению, "они тоже вроде памяти" [IV: 121].

Постоянный мотив в прозе Б. Пильняка, сопутствующий женским персо­нажам – мотив материнства, часто внебрачного, с травестийной апелляцией к евангельскому образу Богоматери, как в повести "Красное дерево", где автор замечает о Римме Карповне, прижившей двоих детей без мужа: "навсегда оста­лось в паспорте, как было бы написано и в паспорте Богоматери Марии, если бы она жила на Руси до революции, - "девица" - "имеет двоих детей" [IV: 138].

Сфера семьи, рода, "святого пола" ("Почему отдаваться - не морально? – вопрошает Клавдия, одна из героинь повести. - Клавдия была покойна, красива, сильна, очень здоровая и очень красивая… Мораль Клавдии была для него [Акима] - и необыкновенна, и нова, - и не правильна ли она, если так воспри­нимает Клавдия?" [IV: 133]) остается для Пильняка незыблемой, и потому есть в повести безусловный просвет и утешение, не окрашенные авторской иронией и авторским сомнением. В повести приводятся судьбы двух незамужних сестер Скудриных. Одна из них прожила жизнь, по понятиям провинциального го­родка, примерно и достойно, но к старости познала неустроенность и беспри­ютность. Другая же родила и растила детей без мужа, что по уездным "всего­родским" представлениям было позором и горем, но впоследствии обернулось счастьем - счастливой старостью среди детей и внуков.

В произведениях Б. Пильняка постоянно акцентируется животворящее природное, биологическое, естественное начало жизни. Инстинкт доверия к жизни, инстинкт продолжения рода вербализуется и рационализируется в кон­цептуальном монологе Клавдии, дочери Риммы Карповны, учительницы: "А жизнь - она большая, она кругом, я не разбираюсь в ней, я не разбираюсь в ре­волюции, - но я верю им, и жизни, и солнышку, и революции, и я спокойна. Я понимаю только то, что касается меня" [IV: 134]. В философии Н. Бердяева род и родовой инстинкт лишен "личного, индивидуального, даже человеческого, это природная стихия, одинаковая у всех людей и общая у мира человеческого с миром животным" [Бердяев 1999: 219]. Однако именно эта стихия, "общая у мира человеческого с миром животных", способна у Пильняка противостоять цивилизации в ее современном варианте. "Пафос делания" ("все делаемое, даже горькое бывает счастьем, - а ничто – ничем и остается" [IV: 138]), утверждае­мый в повести Пильняка, Е. Толстая-Сегал воспринимает как "историософское оправдание 30-х годов" [Толстая-Сегал 1994: 98]. Но история сестер Скудри­ных с общественно-политической трагедией 1930-х годов не связана: они из разных сфер действительности, по Пильняку, - полярных. Природное, биологи­ческое занимает у Пильняка приоритетное положение, в повести "Красное де­рево" оно не примиряется с революцией, цивилизацией (1930 годами), а скорее противостоит им или точнее - игнорирует их.

Б. Пильняк – "физиологический" писатель, физиологический аспект взаимоотношений полов неизменно привлекает его внимание, "озвучивается" в репликах персонажей: "Я очень физиологична,… Я люблю есть, люблю мыться.., люблю, когда Шарик, наша собака, лижет мне руки и ноги…", - [IV: 134], - говорит одна из героинь "Красного дерева". Часто любовь женщины у Пиль­няка становится предметом рефлексии, начинается не с романтического томле­ния, не с "чудного мгновения", а с рационализованной физиологии, и лишь впоследствии просыпается материнский инстинкт: "В центре моего внимания, - утверждает Клавдия Скудрина в "Красном дерве", - лежала не любовь к дру­гому, а сама я и мои переживания. Я выбирала себе мужчин, разных, чтобы все познать. Я не хотела беременеть, пол - это радость, я не думала о ребенке. Но я забеременела, и я решила не делать аборта" [IV: 133].

Пильняк бестактно физиологичен, причем в первую очередь это проявляется в изображении женских персонажей, их физиологии, например, во внешнем портрете двадцатилетней дочери Якова Карповича Скудрина Кате­рины: "У дочери Катерины были желтые маленькие глазки, которые казались неподвижными от бесконечного сна. Около разбухших ее век, круглый год плодились веснушки. Руки и ноги ее были, как бревна, грудь была велика, как вымя у швейцарских коров. … Город - русский Брюгге и русская Камакура" [IV: 112]. Аналогичные описания см. в повести "Штосс в жизнь" (1927).

Таким образом, семантика названия "Красное дерево" включает в себя эмпирический мотив мебели красного дерева (краснодеревщики братья Безде­товых), латентный концептуальный смысл которого заключается в утвержде­нии онтологических творческих и нравственных сил русского человека (исто­рия создания русского фарфора и линия Ивана Ожогова – Акима Скудрина), служащих залогом возрождения России, выхода ее из трагических испытаний, традиционно сопровождающих "русский путь", "московский тракт"; мотив до­верия к жизни, инстинкт продолжения жизни, противостоящий цивилизации и неизменно торжествующий над ней.

Литература

1.  А. Собр. соч.: В 6 т. / Состав., вступит. ст., коммент. К. Андроника­швили-Пильняк. Т. 4. - М., . Сноски на это издание приводятся в тексте статьи с указанием номера тома и страниц.

2.  Новое религиозное сознание и общественность / Состав. и коммент. . - М., 19с.

3.  Русская проза ХХ века: от А. Белого ("Петербург") до Б. Пастернака ("Доктор Живаго"). - М., 20с.

4.  Толстая- "Стихийные силы": Платонов и Пильняк () // Андрей Платонов: Мир творчества. - М., 1994. С. 84-104.