Партнерка на США и Канаду по недвижимости, выплаты в крипто

  • 30% recurring commission
  • Выплаты в USDT
  • Вывод каждую неделю
  • Комиссия до 5 лет за каждого referral

Судьба.

Мой отец, , родился 1896 году в селе Летнее
Беломорского района. Мама, Капитолина Григорьевна, родилась в 1902 году в карельском
селе Выгостров.

В моей памяти сохранились сведения о папином отце. Отец его был совершенно слепой. В церковные праздники те, кто побогаче, весело ехали на тройках с колокольчиками, а по бокам дороги стояли нищие и убогие.. Так богатые-веселые бросали на дорогу монеты, и мой дед Максим, слепой, поднимал эти монеты (золотые и серебряные). А когда свершилась революция, дед подарил отцу, Василию Максимовичу, несколько монет, которые он использовал на укрепление своего хозяйства.

До Ежовщины у папы было пять домов: в Вовтоканде (теперешней Африканде Мурманской обл.), в Беломорске, селе Лехта, на станции Сосновец, и еще на одном из островов Белого моря папа выстроил что-то вроде постоялого двора для рыбаков, застигнутых непогодой. Там, по северному обычаю, всегда можно было найти дрова, хлеб, соль. За этот домик папе никто не платил, но все, кто попадал туда, знали, кем он построен. Самый большой дом был в Сосновце, при нем была и чайная, где можно было проезжим согреться чаем с бубликом «за пятачок».

Дед также подарил золотую монету семье моей мамы Капитолины, когда она выходила замуж за папу. Мама спрашивала тестя, как же он мог разбираться в монетах, будучи слепым. «Я и тебя, Капа, вижу, когда солнце светит — ты красивая невестка. А серебро и золото я зубами проверял — на зуб. У меня Василий первый сын, а всего их трое, да дочь Акулина, вот я и собирал»...

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

Началась Ежовщина. Папа в то время был пушным агентом. Он плавал в Норвегию продавать пушнину. Боясь преследований, он продает четыре дома, а наша семья переезжает в Кемь. Нас, детей, тогда было четверо: Женя — 1926 г. р., Шурик — 1929, Вова — 1934, и я — 1932 г. р.

Купили в Кеми двухэтажный дом. У прежнего хозяина этого дома, раскулаченного, было свое судно. Вместе с домом нам досталась домработница, а хозяина мы не видели. Дом находился на улице Ленина, напротив церкви. Когда мы заселились в дом, церковь еще работала, и по утрам раздавался колокольный звон.

Жили мы хорошо. Во дворе дома был двухэтажный сарай и хлев. У нас было две коровы и две лошади. Второй этаж сарая отвели под сеновал. Часть нижнего этажа служила амбаром, где хранились продукты и хозяйственная снедь.

Мои родители разошлись в 1937 году. От скарлатины умер брат Вова. Папа продал второй этаж организации здравоохранения, помещения заняла семья хирурга Макавеева.

Поделили родители скот и нас, детей. Мы с мамой остались жить на первом этаже. Большую комнату с теплым коридором мама сдала организации ОСОАВИАХИМ. Папа с сыновьями выстроил новый дом у воды и новый двухэтажный сарай, где на первом этаже «шил» - строил лодки для продажи.

Мама работала комендантом рынка, который был напротив дома.

Пока церковь рядом с домом работала, я любила туда забегать. Там горели свечи, все сверкало, на служителях были шитые золотом рясы. Мне это очень нравилось. Но скоро церковь закрыли и огородили забором.

Соседей в эти годы забирали направо и налево. Я запомнила, что в одном из соседних домов мы с братом Шуриком были у хозяев, Зариных, на елке. Потом их всех забрали. На втором этаже их дома часто собиралась интеллигентно одетые люди, танцевали, слышались звуки скрипки. Тогда строился Беломорканал, так что в доме бывали и специалисты из-за границы, из Америки.

В Кеми тогда было очень много репрессированных. Ими же рядом с церковью была построена гостиница и большое трехэтажное здание, где были парикмахерская, большой торговый зал, ресторан, а на третьем этаже было управление треста «Севкареллес».

Заключенными же был вымощен булыжником центр города, площадь.

Второй раз мама вышла замуж за ссыльного по фамилии Скоробогатько. Яков Давыдовым был родом из Сумской области. В 1938 году у меня появилась сестра Клара. Дядя Яша, так я звала отчима, был великим трезвенником; он был весовым мастером и считался очень хорошим специалистом. Семьянин он был прекрасный.

За год до войны мои родители скопили 8 тыс. рублей, большие в то время деньги. На 30 рублей, которые мне подарил дедушка, , например, мама купила несколько платьев и обувь. Дедушка дал мне эту красивую оранжевую бумажку, чтоб мама купила мне платье семужного цвета.

Наши дедушка и бабушка жили на хуторе Пух-наволок, где была небольшая мастерская по изготовлению лодок. Летом туда добирались водой, а зимой - на олене. У деда Григория Ильича была олениха по имени Дуня. Зимой частенько, взяв подряд на лодки, он возвращался по реке на санях. Завалится в сани и говорит: «Ну, Дунюшка, домой!» И несет его Дунюшка на родной огонек керосиновой лампы, выставленной бабушкой на окошке. Мама тогда работала в ресторане.

Когда началась война, дядю Яшу взяли в армию в первый же день войны. Станцию Кемь начали бомбить с первых дней войны. В одну из бомбежек потерялся брат Шурик, его завалило в столовой во время бомбежки. Откопали живым.

Особенно много бомбили мост через реку Кемь, не он уцелел, зато новый пешеходный мост уничтожен.

В первый же месяц войны начали эвакуировать население в Сибирь. Ежедневно отходили эшелоны с детьми. Прибывали в Кемь все новые воинские подразделения.

Нас у мамы было трое. Женя вынужден был оставить школу, хотя учился он очень прилично, за что перед самой войной был награжден бюстом Ворошилова. Женя ушел рыбачить в Баренцево море еще подростком. Так как мама работала в военной части, нас не эвакуировали, а увезли к бабушке на хутор у самого Белого моря — Пух-наволок. Там же был и сын сестры мамы, тети Насти, маленький Витя, родившийся перед самой войной. Доставалось нашей бабушке с четырьмя внуками!

Под окнами, у скал, бабушка ставила мережу. Мы с братом во время отлива вынимали улов: мелкую камбалу, корюшку. Вся добыча сушилась, из сущика варили суп. Собирали морошку и чернику, словом, не голодовали очень. Хлеба по карточкам выдавали детям по 300 г, а бабушке — 200 г.

Все, что бабушка говорила, я впитывала как губка. Она была староверкой, молилась утром и вечером, и я сзади нее — крещусь. Она скажет: «Дай мне с Богом поговорить, уйди» «Я тоже с Богом хочу говорить!» - отвечаю я. Бабушка Анна — удивительный человек! Родилась в одном году со Сталиным в большой многодетной семье, где было девять детей. Сама вырастила девятерых. Сколько примет, присказок, поговорок знала она.

Она была истово верующей. В праздники зажигала лампадку перед иконами и молилась долго-долго.

-  Что ты там шепчешь, бабушка? - спрашивала я.

-  Вот умру, и пошевелить мои кости некому - отвечает она.

-  Зачем мертвому нужно кости шевелить?

- Чтобы покойникам и на том свете жилось хорошо, их надо поминать, - говорила моя бабуся. Я это приняла как наказ не всю жизнь — непременно поминать ушедших родных и знакомых.

Идем мы с бабушкой в лес, она мне говорит:

-  Одень платье на левую сторону.

-  Зачем?

-  А чтоб бес не попутал, не заблудились бы.

В город, за 7 км, бабушка ездила на лодке, за хлебом. Часто под парусом. А когда ветра не было, она посвистит, как получится, ветерок и набежит. Парус надуется, и сидит моя бабушка на корме, рулит веслом.

Бывало, бабушка пропажу найти не может — очки, ножницы... Вслух скажет:

- Леший, отдай, попользовался и хватит. И удивительно, потеряшка находилась. Бабушка мудро поясняла: «С Богом надо наладить, а и с бесом не остудиться».

Бывало, что и задерживалась бабушка в городе: хотелось и знакомых повидать, узнать новости о делах на фронте. Один раз, когда она задержалась, Шурик посадил себе на спину в березовый кошель двухгодовалого Витю, я взяла Клару за руку, и мы пошли в город лесной тропой, вкруговую, а это около 10 км. Пошли босиком. Сколько шли — не помню, но искать нас начала с милицией. Лето тогда было жаркое.

Во время отливов мы любили бегать по волнистому песку на берегу. Можно было потрогать руками морские звезды, медуз — они живые...

Как-то в очередной раз бабушка уехала в город за хлебом; по карточкам ей отпускали хлеб за несколько дней, знали, что с хутора, - и в городе заболела. Мы ночевали без нее: а утром, в самый отлив: посадил нас Шурик в лодку, и двинулись на Баб-губу. Отпихиваясь длинными шестами, поплыли мы к другому берегу. Высадились благополучно, на поезд сели... Нас тогда тоже с милицией разыскивали.

Когда бабушка с нами, жили исправно, гуляли на скалах босиком по мху. Как-то вражеский самолет листовки сбросил, а там: «Доедайте бобы и готовьте гробы».

Скоро начали приходить первые извещения с гибели близких. Бабушка была безграмотной и всех погибших отмечала под иконой вертикальными черточками. После войны этих «палочек» мы насчитали 28, 27 погибло только из нашей семьи, из рода Фролова.

Бывало, бабушка моя говорила: «Господи, как мы при Миколке-то жили! Всего в амбарах-то было. А теперь, при хваленом Сталине — пайка хлеба». Мне, слышавшей в школе другое, эти слова не нравились: «Нельзя так говорить, бабушка». Она соглашалась: «Ну, разве что говорить нельзя». А когда бывала в хорошем настроении, шутила: «Да грамотна я была бы, так не тут бы с вами сидела, а рядом со Сталиным...»

Вот так мы и прожили два военных года, два незабываемых лета, у нашей бабушки на хуторе.

Мама работала в столовых воинских частей. Мама, и ее сестра Настя Титова, мне — тетенька, в военные части были приняты с присягой, военнообязанными.

Маме сначала предложили отдать сына в Суворовское училище, но там набирали детей с 10-ти лет, строго, а Шурику было уже 12. Тогда мама отправила его в ФЗУ в Рабочеостровск. Раньше это был Попов остров, потом его назвали Рабочеостровск; туда ходил пригородный поезд. По окончании училища брат Шурик был направлен в Депо железнодорожной станции ремонтником (в 15 лет). Ростом был мал, чтобы на станке работать, ставили металлический ящик под ноги. Жили тогда очень многие трудно.

А в Кемь стали прибывать эшелоны с ранеными, которых размещали в новой школе, занятой под военный госпиталь.

Нас, школьников, разместили по маленьким деревянным домам. Одеты мы были пестро и бедно: кители, фуфайки, но — дисциплина была. Директора, Ларису Александровну, уважительно приветствовали, ждали, снимая головной убор. Военное дело велось со второго класса. В конце дня учительница обычно говорила: «Дети, кто может, принесите утром 1-2 полена». Утром у печки лежала охапка дров, чтобы истопить печь в классе.

На уроках труда вышивали кисеты и носовые платки фронтовикам, писали письма на фронт своим родным. Мое письмо, помню, как лучшее изложение, было прочитано в классе. В каждом классе готовили номера художественной самодеятельности, чтобы раз в неделю выступить в госпитале с концертом. Вот моя подруга Люба Лангуева поет тоненьким голоском:

Рано-раненько на зорьке; в ледоход,

Провожала я хорошего в поход.

На кисете, на добро аль на беду,

Алым шелком шила-вышила звезду.

Проводила свою радость до ворот,

Если надо жизнь за свой народ!

И уехал он, кручинушка моя,

Биться с немцами в далекие края.

Один год был такой наплыв раненых, что даже наши классы в деревянных домах они заняли — мы зиму эту не учились. Мы перед ними часто выступали, писали письма их родным, читали им. Бойцы угощали нас сахаром и сухарями. Один раз закручивали стираные бинты, что исполняли очень старательно.

В школе получали ордера на одежду и обувь. Из дырявых (часто прострелянных) шинелей шили детские пальто, а обувь была парусиновой на деревянной подошве.

Каждое утро начиналось с многоголосого деревянного стука по мостовой, который будил лучше любого будильника. Мама говорила: «Вставайте, уже заключенные каландают». Иногда из-за маскировки в городе отключали свет, тогда в школу шли с рассветом.

Школьное меню было такое:

Завтрак: каша, чай.

Обед: суп из крапивы или рыбы (пинегор, колюхосорные рыбы), желе из водорослей, каша из чечевицы или овсянки...

Поедалось все мгновенно. Когда разживались жмыхом у военных лошадей — это ценилось как шоколад.

И все-таки мы, всегда голодные, уже тогда понимали, что в Ленинграде происходит еще более страшное. Об этом говорила военные: поели всех животных, много случаев людоедства.

Впоследствии я разговаривала с блокадниками. Они утверждали, что сытого человека очень легко было отличить от умирающих от голода. Мария Андреевна, пережившая блокаду, рассказывала: «Один у нас на заводе хорошо выглядел. Заподозрили неладное. Проверили и увидели, что он крыс развел, кормил их мертвечиной. Крысами питался сам. Здорово его тогда срамили на собрании. У меня тоже был соблазн сварить кусок мяса, который нашла на дороге с работы. Когда разглядела, что это человечье мясо — не смогла»...

Весной 1944г. Вернулся с фронта муж мамы, дядя Яша. Он был комиссован из армии по болезни, очень продрог однажды на посту, сильно болел (гнойный плеврит). Он и дома все время кашлял.

Меня отправили тогда в пионерский лагерь, который был в д. Поггоме. Везли нас баржами под бомбами. Приказано было из трюмов не высовываться. Не погибли — доплыли. В лагере кормили хорошо. Я для дяди Яши кусочки шоколада собирала в мешочек. Когда вернулась, протянула ему мешочек: «Чтоб ты поправился»... Он все равно умер. Умер на моих глазах, в судорогах.

Много случилось нам с мамой тогда захоронить: родственников, квартирантов. Восемь человек только на моей памяти. Из воинской части нам всегда выделяли лошадь для этого.

Осенью погиб под Псковом мой брат Женя, погиб в первом бою, ему еще не исполнилось и 18-ти лет.

Отчаяния мамы не передать. Она ушла на фронт. Формировался 2-й Украинский фронт, они наступали на Берлин.

Так мы с сестрой остались одни: с квартирантами, с военным пайком на 2 месяца, со всеми недетскими заботами и обязанностями. Паек с сестрой подъели быстро. У Клары был рахит, ходить она не могла, ив6лет почти не говорила, но ела хорошо. Посоветовали мне ее отдать в детдом, не прокормить, мол, ее... Доходы с квартирантов были мизерные: 100 рублей за комнату; буханка хлеба, к примеру, стоила 500-600 рублей на рынке. Никто к нам тогда не приходил, даже Шурик не приезжал. Уходила я в школу, а Клару оставляла в кроватке с высоким бортиком.

Один раз обокрали. В школу прибежала Ляля Маковеева, дочка профессора — хирурга Дмитрия Максимовича Маковеева, которые жили на 2-м этаже. Учительница, Ольга Владимировна Дружинина, подошла от двери ко мне, положила руку на плечо и сказала: «Иди». Мы тогда делали контрольную по арифметике. Для черновиков использовали грязно-голубые газеты военного времени — очень плохого качества с вкраплениями мелкой щепы. Я уже собиралась переписывать, но учительница прямо на газете, на мое удивление, поставила мне «пять» и отпустила меня.

Прибежала я домой, Клара в кровати обкакалась, вся перемазалась, видно, что и поела тут же... Спрашиваю: «Кто был?» Ничего она не может сказать. Побила я ее, что ничего не говорит. Нина Семеновна, сверху, видела, как шли через двор два мальчика с большими тюками. Я и сама видела, что не хватает многих вещей в комоде. Пошла в милицию, но, конечно, перечислить украденных вещей не смогла. Назвала пустяки, дорогие мне: чулки, туфли с пуговичкой, чемоданчик с нитками мулине... Осмотрел милиционер входную дверь, которая никак не запиралась, так — висел для вида замок, который и на ключ не запирался. Посчитал он кражу незначительной и посоветовал сходить на рынок — посмотреть, не увижу ли краденых вещей. Та же Нина Семеновна отсоветовала ходить на рынок, чтоб не набили.

Украли, как оказалось, много: часы с восьмисуточным заводом, тюленьи шкурки на мужское меховое пальто, обувь, скатерти, дорогую шаль с кистями...

Пришла к нам как-то чужая бабушка, , взяла нас к себе, накормила зеленым супом. Клара съела две тарелки, а я одну. Поговорила мы. Она посоветовала с жильцов моих брать не деньгами, а продуктами — хлебом, сахаром. И еще надоумила предложить начальству военной части сарай для лошадей, которые были по-соседству под открытым небом. Дадут что-нибудь из еды: хоть тарелку супа.

По совету Варвары Васильевны пошла я в РОНО, рассказала, что родители у меня на фронте. Показала в окно кабинета, где наш дом. Пришли трое взрослых, Клару мою забрали в инфекционную больницу, а не в детдом, как сначала мне сказали в РОНО.

Без сестры стало полегче. От мамы я стала получать письма из-за границы и даже посылки. В одной из посылок был голубой будильник и еще очень красивая немецкая кукла, еще мама присылала кое-что из одежды и обуви. Куклу я отнесла Кларе в больницу. Санитарка не советовала оставлять ее сестре (обратно не отдадут), но я оставила. Клара потом в окно всегда мне ее показывала. Она в больнице долго лежала, но по всему было видно, что она окрепла: стояла на ногах, стала много говорить.

Одна квартирантка, жена офицера, любила печь пироги, а русская печка была в моей комнате. Попросит она разрешения истопить печку, а я рада — теплее будет. Испечет она, и меня угостит пирожком или ватрушкой. Раз увидела, что угощенье-то я половиню, поинтересовалась: «Для кого?» Я сказала, что для сестры, она в больнице лежит. Тогда она и на Клару стала давать.

И в военную часть я сходила, предложила свой пустующий сарай для лошадей. Похвалил меня офицер за догадливость, спросил, что я за это хочу. «Тарелку супа», - ответила я. Пошли смотреть сарай. С моего разрешения сарай немножко переоборудовали: поставили перегородка для лошадей, теплую сторожку для конюха соорудили, помост сделали на соседний двор, соорудили туалет. Мигом все сделали. Сарай преобразился: приятно пахло лошадьми и свежим тесом. Так потом и остались клички лошадей над стойлами: Зуб, Свисток, Шалун...

Ежедневно ходила я с маленькой кастрюлькой к усатому повару этой части за супом. Он меня жалел, говорил, что у него тоже дома, в Сибири, такая дочка осталась. «Приноси посуду и дам второе», - ласково говорил он.

Зажила я.

Но вскоре приехала с Дальнего Востока мамина сестра, тетя Дуся Лантух, с семьей, двумя детыми, Залей и Виталиком, и ожидаемым третьим, Борисом, с мужем Романом Афанасьевичем. Освободила от квартирантов я им две комнаты. «Суп с кашей» вскоре уехали, город от военных постепенно пустел.

Тетя Дуся была донором: сдавала не только кровь, но и грудное молоко. Она получала специальный паек, и мамочки-офицерши кое-что подбрасывали.

Грех не вспомнить добром тетю Дусю, Такое трудное военное время, трое маленьких детей на руках, а она оставалась доброй, веселой, приветливой ко всем. Цыгане ли забрели, нищие, почтальон ли зашел, соседка ли заскочила — для всех, про всех кипел самовар на столе. Сахар и чай были дороги, но еще дороже была эта доброта.

Вспоминаю я и школьных подружек своих того военного времени. Ида Ильпе — полячка. С ней мы дружили очень серьезно. В памяти осталась и Валя Курочкина, которая была грозой всего класса: беспощадно "лупила она мальчишек. Стасик Овсянкин часто от нее плакал. Именно она организовала раз весь класс против меня, Ида меня об этом предупредила, она предупредила о готовящемся на меня нападении и учительницу, а то бы беда.

Оглядываясь назад, я больше жалею Вальку Курочкину, Вальку Куру, - так мы ее звали. Жила она, как мы, тоже одна. Мать вечно работала на лесоповале. Бедная Валька, вечно грязная, голодная, во вшах. С ней никто не хотел сидеть. Она не отнимала рук от головы, «посеребренной» гнидами. Еще при моей маме вздумали мы (моя мама) вычесать ей голову, вычесывали на белый поднос. Было что посмотреть и ужаснуться... У Вали даже цвет волос изменился.

О Победе мы узнали 9 мая рано по радио. Я сразу прикрепила флаг к своему дому, о чем на следующий день услышала по местному радио: «Молодая хозяйка Емельянова Муза в числе первых в День Победы украсила свей дом флагом». Потом я узнала, что диктор нашего радио — моя учительница Ольга Владимировна.

В начале этой зимы в семье врача Маковеева случилось горе. Утонул в полынье, катаясь на коньках, их сын Володя. Его мать, Нина Семеновна, в слезах пропадала на берегу. Весной принесет с реки воду, зайдет за калитку, заходится в слезах: «Не могу воду пить с реки, Вовочка там лежит». С концом войны они покинули Кемь.

Мы уже учились в большой школе, освобожденной из-под госпиталя. На торжественной линейке, посвященной Дню Победы классный руководитель моего погибшего брата Евгения, Ольга Абрамовна, сказала, что из этого класса остались в живых только два мальчика, остальные погибли в боях под Ленинградом.

В августе 1945 года вернулась из Германии мама. Несмотря на основательную дезинфекцию на границе по возвращении она заболела брюшным тифом. Клара уже была дома, но время для семьи наступило тяжелое. Оформили уборщицей в райком ВЛКСМ маму, но работать пришлось мне. Наколоть и натаскать дров, успеть истопить до школы печи — тяжело это было мне, тринадцатилетней, да еще полы помыть, протереть все, воды в графины кипяченой налить. Раз у меня райкомовцы угорели, да и выговор я получила. «Ты рано сегодня, девочка, печные задвижки закрыла, мы угорели. Надо раньше топать».

Только через полгода выписали маму из больницы. Работать, такая ослабевшая, она не могла. Опять пришлось мне кое-где прирабатывать. В детстве я, в отличие от Клары и братьев, почти не болела, под все прививки в школе первой спину подставляла, а в эти годы меня мучил жесточайший фурункулез. Нарывы были по всему телу оставлявшие после себя глубокие незарастающие отметины.

Ходила я чистить железнодорожные пути от снега, работа сдельная, платили хорошо. В работе взрослым я не уступала. Часто пропускала теперь уроки.

Мама опять тяжело заболела. На этот раз ее положили в военный госпиталь. Хирург Митин, что ее оперировал, пригласил меня в свой кабинет и сказал: «Девочка, твоя мама много потеряла крови», - а чтоб мне наглядно было, образно добавил: «Ведро крови». Еще он мне сказал, что ей нужны свежие продукты, чтобы поправиться — масло, сметана, яйца. Коровы и кур у нас не было, но были трофеи из Германии, привезенные мамой. Об этом я и сказала врачу. «Хочешь, чтоб мама жила, продавай трофеи и приноси, что я сказал», - закончил врач. Стала я ходить за два километра на станцию, где был рынок, и продавать трофеи. Ориентиром в цене были для меня требующиеся маме продукты, поэтому со мной не торговались, платили сразу. Очевидно, продаваемые вещи стоили много дороже.

Мама стала потихоньку выздоравливать. Раз она спросила, откуда у меня такие продукты. Сказала, что дает бабушка. Придя домой, мама все поняла и не удивилась, хотя вещей ей, наверное, было жалко. Пообобрали меня за полгода спекулянты, много я продала, спасая маму.

Мама устроилась на работу поваром в тот госпиталь, где она лечилась. Мне туда ходить не разрешалось, как прежде, но теперь мама дома была чаще. Так получилось, что большую сумму в банке за работу за границей мама так и не получила.

От квартирантов я научилась рукоделию: штопке, разнообразной вышивке. Вышивала так хорошо, что портреты, вышитые крестом, шли на продажу.

Маме приходилось в госпитале работать очень много, не успевала отсыпаться. Ложилась спать, а за ней присылали машину. Добудиться маму было невозможно, а порядки и разговор были еще военные: надо - и все.

9 ноября, в день своего рождения, она заработала один раз даже выговор, за что
полковник, разобравшись, просил у мамы извинения: «Вы что, товарищ Скоробогатько, не могли сказать, что много дней без смены работаете?»

Когда в 1946 году военный госпиталь расформировали, маме выдали на руки ее личное дело. Я его всего пролистала. Много потрудилась моя мама в годы Великой Отечественной войны, много получила наград и благодарностей, а выговор этот несправедливый был снят, маму даже, в порядке извинения, поощрили денежной премией.

Сверхнагрузки были не только у взрослых, но и у нас, детей. Мой брат Шурик в свои 15 лет уже имея рабочую хлебную карточку, 800 граммов. Как-то раз я выкупила по карточкам хлеб. Мы с Кларой, конечно, свой хлеб моментально съели и от Шуриковой пайки немного откромсали. Он пришел с работы уставший, весь в мазуте, глаза да зубы только чистые. Мальчишка еще совсем, разозлился на нас с Кларой, что мы его пайку обкромсали, бросил хлеб в горящую печку. Мы с сестрой аж взвыли и обе полезли в топку. Хлеб, конечно, не сгорел, только дымом обхватило его. Мы с Кларой тянемся за ним в топку, а он не велит трогать. Потом достал сам хлеб, стал есть, а мы, голодные, плачем.

Огородишке наш скудный ничего почти не давал. Сажали в гнезда очистки от картошки за неимением семян. Осенью в гнезде вырастали завязи картофелин, очень мелкие, и ботва. Так что голодали после победы порядком.

Маму мы снова почти что не видели. Работала она в солдатской столовой, и в офицерской, и на военном аэродроме, в Подужемье. Изредка я пешком проведывала ее.

Осенью Клара пошла в первый класс. Ей было семь лет, а у нее еще окончательно не заросло темечко. Без врачей было видно, что она отстает в физическом развитии, но в школу ее взяли — надо было получить школьный завтрак. В первом классе Клара просидела на последней парте с куклой четыре года, не принимая никакого участия в уроках, никому не мешая, и только на пятый год ее перевели во второй класс.

Недалеко от нашего дома был молокозавод. Заведующая, Жмако Клавдия, пригласила меня на лето подработать. Я чистила песком, и мыла бидоны на берегу и мыла полы на молокопункте. Иногда мне попадало молоко, и даже масло. Лишнее говорить, как я была счастлива, когда приносила это в дом. И на следующее лето я подрабатывала на молокопункте, вернее, в ларечке при молокопункте, продавала мороженое.

Выглядела в свои пятнадцать лет я уже девушкой, хотя, не имея за плечами настоящего детства, в общем-то, не осознавала этого до одного случая, памятного болью, обидой, неожиданностью. Иду я как-то по мостовой, что называется, «с прискоком», подпрыгивая по-детски то на правой, то на левой ноге, а навстречу мне женщина, которая хмуро-осуждающе проронила: «Распрыгалась, корова, трясешь телесами»... Она сказала грубее. Школу я оставила.

Из-под Сумпосада приехала в Кемь мамина тетя Анисья с мужем и дочерью Шурой. Они купили дом рядом со школой, я очень была рада родственникам, а с Шурой, моей ровесницей, мы подружились. У них была корова, и пару раз они меня брали на покос.

Мама моя теперь работала поваром в городской тюрьме, часто болела, но теперь видели ее почаще. В хорошем настроении она рассказывала о войне, о своей работе. В Польше помощницей ей назначили полячку, с которой они прекрасно понимали друг друга. Полячка этому удивлялась, «красными русскими» за границей пугали, чуть ли не что они с рогами, а тут такие же люди.

В Венгрии, Румынии, Чехословакии мама кормила высший командный состав, используя местные продукты. При ней была целая свора собак, которым прежде давали еду. Мама говорила, что чаще сама пробу снимала, некогда было ждать. «Сколько раз, - вспоминает мама, - могло меня убить в эшелоне, под обстрелом, но не убило»...

В Чехословакии из замка солдаты ей принесли платье баронессы, длинное, красивое. Долго мы потом показывали этот трофей знакомым.

Я брала у людей белье в стирку. Потом стала брать белье из ресторана: скатерти, куртки. Отстирывалось мылом, которого было в обрез, плохо. Я вспомнила, как бабушка щелочь для белья делала из золы, замачивала в растворе белье, потом отстирывала на доске. За тюки белья платили 40-60 рублей, тогда столько стоили капроновые чулки.

Как-то раз полоскала я белье в проруби, вижу — подвода подошла. Возница вывалил кучу рыбы на лед и уехал. Подошла, вижу — треска. Белье оставила у проруби, схватила две трещины и бросилась домой. Мама глянула и говорит: «С душком, но есть можно. Возьми саночки и привези еще». Когда я вернулась на реку с саночками, рыбы уже не было, зато белье мое смерзлось, еле отодрала.

Голодно было, поэтому ничем не брезговали. Просили из ресторана объедка, якобы для собаки. Выберем окурки, тонкие рюмочные осколки и едим.

Наш родной с Шуриком папа дошел до Берлина и вернулся домой живой и невредимый. Раз я увидела, как он несет под мышкой большой рулон ковровой дорожки. Взяла меня досада: у многих отцы погибли, а мой вернулся, а живет не с нами, хорошо живет, иначе бы не нес столько ковровой дорожки. Мама нас против отца не настраивала, советовала бывать с Шуриком у него. Нарядимся мы с Шуриком, а Клара за нами увязывается...

Папин дом — полная чаща. Нас накормит и гостинцев с собой еще даст. Он тогда был бригадиром рыболовов. В январе я раз полоскала белье и вижу: много повозок едет, папина бригада везет беломорскую сельдь. Папа увидел меня, говорит: «Давай таз». Я скоренько белье на снег вытряхнула, подставила таз и помчалась с добычей домой, а белье снова смерзлось.

Сколько я его в ледяной проруби переполоскала в ту пору! Женщины качали головами: «Ой, девка, достанется тебе потом!»

Папа после войны построил еще один дом и мастерскую при нем для строительства лодок на Сальнаволоке (19 шлюз Беломорско-Балтийского канала). И лодки он по-прежнему шил.

В 1947 году отменили карточки на хлеб. Очередь за хлебом люди занимали ночью, вперед пускали только беременных. Одну фиктивную «беременную» чуть не побили — были и такие. Раз мама принесла в валенках немного сухого пшена со своей работы, так и ели кашу с шерстинками.

В это же время ко мне впервые посватались. Сидели мы с Геей Мартыновой, подружкой, кроили из старья новое (рукавички с помпончиками). Пришел к нам в дом мужчина в кожаном пальто и шляпе. Оказалось, у него интерес был. Он был вдовцом, жена — учительница погибла в катастрофе, и пришел он ко мне свататься. Я опешила и отказалась, хотя этот человек, капитан из Мурманска, обещал и мне, и маме «златые горы». И, очевидно, это было правдой. Мама жалела, что я много работаю, и сомневалась, правильно ли я делаю, отказывая ему. Я ответила: «Мне 15 лет, а Гее -21. Она работает токарем, хорошо зарабатывает. Пусть ее берет». Мама вздохнула: «Так ведь он тебя пришел сватать»...

Нашел и Шурик мне жениха в своем депо, машиниста, богатого человека, потом еще — госавтоинспектора, у которого жены не было, а был сын трех лет. Спустя несколько лет с Шуриком приключилась беда — его осудили за драку в ресторане, хотя виноват был не он один. Защитить его было некому. Хоть наша мама и была «мужеского» характера, но защитника не смогла найти. И свидетелей на суд не пригласили. А тот, против кого была драка, бригадир, неделю пропивал зарплату всей бригады.

В 1949 году умерла мамина сестра, тетя Дуся, оставив троих детей сиротами. Очень жалели ее и детей люди. Их отец, Роман Афанасьевич, не отдал их в детдом, уехал с ними на лесоповал в Амбарное.

Всем укоротила жизнь война, многим искалечила здоровье. В 49 лет вышла на пенсию мама как инвалид труда. Давление у нее было такое, что врач невесело шутила: «Шкалы для вашего давления не хватит»...

У многих на всю оставшуюся с войны с болезнями жизнь осталась память о военном и послевоенном голоде, когда найденное на помойке кем-то выброшенное с царской щедростью вымя, «которое доброкачественное и не пахнет», воспринималось как божий дар... О какой брезгливости можно было говорить?..

Мою рукопись отпечатал сотрудник

газеты «Новая Кондопога»

.

С благодарностью, ,

22.03.1992г.

P. S. С той поры остались и сны...

...мою, шоркаю голиком в родительском доме некрашеный пол

...не могу достать обои, голову ломаю, как отремонтировать теплый коридор в доме детства

...полощу в студеной проруби белье, какую-то вещь под лед утянуло

...ищу фанеру, чтобы вставить вместо выбитого стекла в среднем коридоре

...чищу-разгребаю по весне помойку

...бесконечно и трудно пилю с Кларой стенки сарая на дрова: пила тупая, силенок у Клары
нет — с криком просыпаюсь