Полина Сегарько

ВСПОМИНАЯ НОЙМАНА

Пьеса в 2-х действиях

Действующие лица:

, 80 лет, бывший архитектор

, 80 лет, его жена

, 65 лет, архитектор

, 60 лет, профессор

, 60 лет, архитектор

, 60 лет, архитектор

Стас, 28 лет, журналист

Евгения, 38 лет, журналистка

Виктор, 22 года, оператор

Действие происходит в небольшой студии скромного телеканала

ДЕЙСТВИЕ I

Виктор: Здравствуйте!

Стас: Вот и наш оператор. Он снимет все или почти все, что будет здесь происходить, постарается это делать незаметно, чтобы вы чувствовали себя свободно и не обращали внимания на камеру. В какие-то моменты вы можете попросить его отключиться, он выполнит вашу просьбу. Евгению вы все знаете, вы уже с ней встречались, меня зовут Стас, я, как более опытный журналист, буду помогать Евгении незаметно вести эту встречу. Мы встанем в стороне, чтобы казалось, что нас нет, но иногда будем задавать вам вопросы.

Евгения: Мы благодарим вас всех за то, что вы откликнулись на нашу просьбу и пришли в эту студию, чтобы встретиться друг с другом и вспомнить своего замечательного учителя, архитектора Леонида Исааковича Ноймана, рассказать о том, что вы о нем думаете по прошествии стольких лет и о том, как сложилась ваша профессиональная жизнь. Надеемся, что общение между собой доставит вам удовольствие, и в результате у нас получится что-то вроде встречи выпускников с воспоминаниями о своем учителе. Такова задуманная драматургия нашего небольшого фильма. Вначале мы покажем кадры с его работами, затем – с вашими. Если у вас есть какие-то вопросы – задавайте. Если нет, то давайте начнем с воспоминаний Альберта Мартиновича, как самого старшего и наиболее хорошо и близко знавшего Леонида Исаковича. Будьте добры, Альберт Мартинович.

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

Альберт Кох: Мне нечего сказать, кроме того, что я написал двадцать лет назад в статье о нем, она вышла в книге: «Ленинградские архитекторы», вы это знаете. Там я все сказал. Я думал, у вас будут какие-то конкретные вопросы, либо по определенным событиям тех лет, либо по подходу Леонида Исааковича к проектированию, его принципам, творческим методам и так далее. А если просто вспоминать все подряд – можно сказать так много, что это будет никому не нужно, потому что никто не в силах будет выдержать эту лавину слов и не найдет в ней никакого внятного содержания. Извините, возможно, я не оправдал ваших ожиданий, но я не понимаю, что вас интересует в нем: человек, архитектор, учитель, гражданин?

Евгения: Больше учитель, но вообще все. Интересна его личность в целом.

Анна Кох: Личность в целом… Личность Ноймана… Трудно, а может быть и невозможно об этом говорить. Видите ли, личность – это определенное место в истории, чтобы его увидеть, надо немного подняться над тем, что ты знаешь и помнишь, надо немного отстраниться от своих эмоций…

Альберт Кох: Надо немного подумать. Мы слишком хорошо его помним, как ни странно.

Стас: У нас имеется сверхзадача. Мы не думали, что есть необходимость ее раскрывать, но раз уж так пошло, объясню. Архитектура, не мне вам это говорить, как любое искусство, является отражением времени. Особенность же ее в том, как вы прекрасно знаете, что мы живем среди этих отражений, нравятся они нам или нет. Мы можем закрыть книгу, уйти с концерта, отвернуться от картины, но не можем, не меняя собственной судьбы, выйти из той среды, которую создает архитектура. Следовательно, интерес общества к этому виду искусства должен быть очень высок. В последнее время так и происходит. Среду, отражающую наше время, создаете вы, сидящие здесь.

Евгения: Изначально мы хотели сделать серию передач о современных архитекторах, но в предварительных разговорах с вами довольно часто возникало имя учителя Ноймана, и всегда в сопровождении какого-то придуманного им афоризма, шутки, анекдота. В ваших рассказах он возникал как живой. Именно поэтому нам захотелось сделать фильм о нем и его учениках.

Стас: В свете повышенного общественного внимания к архитектуре мы надеялись на успех нашего начинания. Проще говоря, нам хотелось показать, кто такие архитекторы, и почему они создают то, что мы видим. А учитель Нойман – это объединяющая и оживляющая все фигура. Примерно так.

Птахин: Нет, ребята, так не годится. Фильм о нас, а Нойман – повод для разговора – это несерьезно.

Стас: Да нет же, не совсем так. Фильм о нем и о вас, его учениках, о том, как он отражается в вас и через это в вашем творчестве и нашей жизни.

Волков: Как-то сложно вы все завернули. А почему нельзя просто о том, как он отражается в нашей жизни, без преломления в нас и нашем творчестве. Стоят его дома, дворец культуры, станция метро. Давайте говорить о его работах, о том, что они для нас значат и как в них преломляется его время.

Стас: Хорошо, давайте начнем с этого.

Альберт Кох: Но об этом лучше говорить с искусствоведами, мы можем сказать только о том, чему он нас учил, и каким мы его видели.

Стас: Да, действительно, именно это мы и хотели спросить: чему он вас учил, и каким вы его видели?

Альберт Кох: Конкретно я уже об этом говорил и напоминал, мне действительно нечего добавить.

Стас: А другим?

Птахин: Добавить нечего, потому что мы, то есть я лично, не читал упомянутой статьи. А сказать – можно, и, Альберт Мартинович прав, слишком многое…Нойман был великий архитектор. Оценивать его работы – согласен, не наше дело, но когда я говорю «великий», я имею в виду, прежде всего, человека, а поскольку этот человек был архитектором, то его величие не могло не отразиться в его проектах. Чтобы почувствовать это величие, достаточно просто вспомнить его лицо, голос, манеры. Вы правы, он, конечно, оставил глубокий след в каждом из нас, но что можно о нем сказать, кроме того, что он был велик? Причем во всех смыслах и значениях этого слова. Он же был очень большой, высокий, статный, видный. Говорил басом, изумительно красивый человек! Походка только подкачала: у него были с молодости больные ноги, оттого что в детстве его ставили на колени на горох, за провинности. Знаете, как это бывало? Теперь детей на горох не ставят, и это правильно, но личностей такого масштаба больше нет. Вы правы, говоря о личности. Может, дело не в горохе, но он действительно был личностью. И нам трудно это понять и осознать, потому что теперь таких нет. Да, мы слишком хорошо его помним, да, он для нас как живой, и оттого может показаться, что он близок к нам, но это не так. Он бесконечно далеко, это человек другого масштаба.

Волков: Да, вряд ли у нас получится его правдивый портрет, и именно потому, что авторы не сомасштабны. Но раз уж собрались – давайте попробуем, не расходиться же так просто. Честно говоря, у меня были большие сомнения насчет того, стоит ли идти, но…

Птахин: Это наш долг.

Волков: Да.

Евгения: А Вы действительно считаете, что личностей сейчас нет?

Птахин: Да, действительно считаю: нет.

Евгения: Но почему?

Птахин: Почему нет, или почему я так считаю?

Евгения: И то, и другое.

Птахин: Нет, потому что не нужны; я так считаю, потому что дважды два – четыре.

Волков: Видите ли, Леонид Исаакович Нойман рос, когда в нашей стране начинался крупный эксперимент по устройству жизни без буржуев. Для его осуществления требовались личности. И они рождались, или формировались – не важно. И горох тут ни при чем. Просто была потребность. Теперь – нет.

Евгения: А в ком теперь есть потребность?

Птахин: В обывателях. В серой массе, являющейся рынком сбыта ширпотреба. Вот мы – он и есть. Сохранились еще, слава богу, жалкие остатки ненужных специалистов, пробилась юная поросль удачливых бизнесменов, сформировалась послушная армия наемных работников, отшлифовался золотой фонд чиновников. А личностей нет. В этом суть нашего времени – в мелочности. Нет величия, ни в душе, ни в архитектуре, соответственно. Подлинного величия. Случаются, конечно, попытки обмануть, выдать желаемое за действительное, построить стеклобетонную скалу в угоду какому-нибудь проходимцу. Но это не то. Стекло отражает стекло, и мы живем среди сплошных отражений без всякого содержания и смысла. Это не то!

Волков: Положим, не всякое время должно быть великим. Великие времена – великие потрясения. Лично я не склонен к тому, чтобы сожалеть об их отсутствии. Скорее даже наоборот.

Птахин: Ты всегда был таким. А вот я хочу, чтобы произошли великие события и разбили эти стеклянные стены, разбили и обнажили пустоту, и заполнили ее чем-то достойным ежедневного лицезрения. А ты трус. И всегда был таким.

Волков: Да и ты всегда был таким, каков есть. Все мы, в общем, мало изменились. Но речь не об этом. Нас собрали, чтобы поговорить о Ноймане. И поэтому я скажу, что он по-особенному учил профессии. Я сам преподаю, и общаюсь с другими, и вижу, и знаю, что так больше не умеет никто. Он учил играя. Он никогда не давал готовых ответов, хотя все видел и понимал с первого взгляда. Ему было интересно наблюдать, как ученик сам открывает для себя великие простые истины и испытывает радость открытия. Он испытывал эту радость с учеником каждый раз, как ребенок. В этом заключалась его человеческая особенность.

Альберт Кох: Совершенно верно. Именно об этом я и писал в своей статье.

Волков: Спасибо. Я, к сожалению, тоже не читал, прошу прощения. Но рад, что наши мнения совпадают.

Анна Кох: Альберт Мартинович действительно именно об этом писал, и еще о многом другом, поскольку мало кто читал, да и было это давно, я позволю себе пересказать некоторые моменты.

Стас: Да-да, конечно!

Анна Кох: Леонид Исаакович обладал удивительной добротой и веселым нравом.

Птахин: Абсолютно точно.

Анна Кох: Он умел шутить в самых сложных ситуациях.

Волков: Да, это так.

Анна Кох: По окончании института Альберт Мартинович был приглашен работать в мастерскую Леонида Исааковича.

Альберт Кох: Это была большая честь. Я страшно волновался. Пришел за свой стол и чувствую, что готов сквозь землю провалиться, так мне неловко среди маститых архитекторов, особенно пока нет никакой задачи. И тут подходит Леонид Исаакович: «Ну, наконец-то! Есть, кому заняться фонарями в Петрозаводске!» И так он это весело и одобрительно сказал!

Анна Кох: Да-да. А в то время он переживал довольно сложный период. Его ругали за формализм.

Альберт Кох: Да, и сильно доставалось.

Анна Кох: Но какие у них были в это время капустники! Он всегда сидел в первом ряду и хохотал от души, до слез.

Альберт Кох: Он так смеялся, что другим становилось смешно от его смеха. А потом я узнал, что фонари у него давно уже нарисованы. Я сконфузился и расстроился, а он сказал: «Они неудачные, Алик, разве ты не видишь?»

Анна Кох: «Они неудачные», – сказал он и так посмотрел на них, будто прощался с частью своей жизни.

Альберт Кох: Нет, я не помню, куда он посмотрел.

Анна Кох: Он посмотрел на них так, как будто прощался с частью своей жизни. Я помню. Его ругали за формализм, а между тем он рисовал свою жизнь в каждом штрихе. Он был предельно откровенным в работах. Возьмите его современников: их архитектура отражала время, служила великим целям и решала сложнейшие задачи, выражала неудержимое стремление человека вперед, в неизвестность. А Леонида Исааковича интересовало простое человеческое счастье. Уют, тепло, комфорт, простая, выверенная веками красота. В этом его тоже обвиняли. Его обвиняли противоречиво, нелепо, бездоказательно, а он шутил и смеялся. И не зло, вот что удивительно! В нем никогда не было сарказма, только добрые, веселые шутки. Никто не знает уже, как ему это удавалось. Я думаю, он любил жизнь.

Горский: А он действительно был большой шутник. Когда я принес ему свой дипломный проект, он долго смотрел, потом встал, потоптался на месте в растерянности и говорит: «Ну и как нам войти в этот утюжок?» Утюжок… А смотрел вначале так внимательно, как на шедевр.

Шпак: У меня было смешнее. Я проектировал вестибюль дворца культуры. И никак он у меня не получался солнечным, светлым. Я взял и от отчаяния нарисовал посередине черную колонну. Он увидел и спрашивает: «Это что?» А я отвечаю: «Это - черная колонна. В контрасте с ней зал будет выглядеть светлее». Он тогда серьезно задумался, так серьезно, что я даже напугался, а потом взял и покрасил себе черной краской нос. «Да, - говорит - в этом что-то есть. Смотришь на черный кончик своего носа, а потом в даль. И даль светла. Но колонну все же уберите: не все поймут». А позже, через год, как-то мимоходом сообщает: «Спасибо вам, Яша. Вы подсказали мне отличный прием борьбы с пессимизмом. Помните вашу черную колонну? Я теперь всегда крашу себе нос, когда не достает света. Знаете, помогает!»

Птахин: Да, было дело, он всем советовал красить носы. Колонны, говорит, ставить не будем, нос покрасить проще и дешевле. У него, правда, и нос был выдающимся, так что не всякому человеку этот рецепт подойдет, но тот, кто способен увидеть кончик своего носа – может попробовать.

Волков: Кончик своего носа может увидеть каждый, тут как раз важна способность видеть дальше, ведь надо же сравнивать, чтоб заметить разницу.

Горский: А помните его знаменитый вопрос: «Вы были птичкой?»

Шпак: Он имел в виду: смотрели ли Вы на свой проект сверху, с высоты птичьего полета?

Горский: А потом: «А муравейчиком? Где-то что-то давит, не пойму, и где-то я теряюсь. Что-то не так. Поработайте еще».

Шпак: Потом приносишь второй раз: «Ой, что-то мне стало еще плоше!»

Горский: А потом: «Фух, ну теперь что-то похожее».

Волков: А я один раз у него спросил: «На что?» Он не понял, я говорю: «Похожее на что?» Знаете, что он ответил?

Горский: На что?

Волков: На мой вопрос.

Птахин: Он ответил: «Похожее на архитектуру».

Волков: Не угадал. Он сказал: «В данном случае – на мою солонку. Очень изящная вещь. Я Вам покажу».

Шпак: Показал?

Волков: Да, действительно изящная. Я вот сейчас подумал, что на вопрос о том, как время отражалось в его архитектуре, ответить довольно сложно. Он начал проектировать в тридцатые, а закончил в шестидесятые. В семидесятые он уже только преподавал. Но 40 лет – это огромный срок. Тридцатые и шестидесятые – совершенно разное время, разные цели и задачи. А у него всегда был свой неизменно изящный почерк. Когда его коллеги строили величественные площади с монументальными зданиями, которые сегодня болтаются у подножий небоскребов, он искал способ сделать что-то теплое, извините за такое неуклюжее поэтическое сравнение, но я думаю, это будет понятнее, чем… Я езжу на метро и живу около спроектированной им станции. И зимой мне всегда кажется, что он пытается нас согреть. Я понимаю, за счет чего это достигается, но не понимаю, действительно ли он ставил перед собой такую задачу, или просто не мог иначе. Он ничего не декларировал своей архитектурой. У него не было ни напряжения, ни размаха, ни конструктивистских головоломок, но была тихая мирная гармония простой жизни простого советского человека. И этому советскому человеку он стремился подарить немножко буржуазного комфорта, совсем чуть-чуть, без пошлых излишеств, но комфорта. Ровно столько, сколько нужно, чтобы освободить свой разум от бытовых хлопот и устремиться к вечным ценностям. Он умел чувствовать эту грань. А здесь нужен талант, потому что грань эта исключительно тонкая. Здесь нужен талант… Я понял его особенность еще тогда, будучи студентом. Мне хотелось этому научиться. Но здесь нужен талант. Я искал его в себе, вне себя, пытался взять у него – все бесполезно, как это ни странно. Казалось бы, красота просчитывается математически. Но нет! Либо надо быть гениальным математиком. Он приводил нам в пример Ле Корбюзье, который однажды с математической точностью просчитал жалюзийные решетки для одного из своих зданий, а когда их выполнили в материале, он взял и убрал один ряд, решив, что так будет лучше. Нойман тоже все просчитывал, а потом делал чуть по-другому. Ему говорили: «Видите, нельзя просчитать!» А он отвечал: «Чушь, можно и нужно!» Его спрашивали: «Ну как же, тогда почему же вы делаете не по расчетам?» А он отвечал: «Потому что в расчетах ошибка!» Я не мог этого понять тогда: действительно ли ошибка или это его очередная шутка, как он находит, как он чувствует эту ошибку, почему он так уверен, почему не пересчитывает? Мне хотелось с ним серьезно поговорить, но я понимал, что ничего не понимаю!

Птахин: И злился.

Волков: Да! А что оставалось? И ты бы злился, если бы понимал, что ты тоже ничего не понимаешь. Я надеюсь, вы это вырежете?

Стас: Посмотрим.

Птахин: Нельзя не верить в себя до такой степени, как ты. Да, ты не Нойман, но в нашей профессии всем хватит места. Подмастерья тоже нужны.

Волков: Да, безусловно, но некоторые люди рождаются с амбициями, тут уж ничего не поделаешь!

Птахин: Амбиции всегда полезно усмирять, иначе монструозная среда вместо архитектуры получается.

Волков: Вот я и усмирил.

Горский: Да-а… Как войти в этот утюжок?

Птахин: Ты самокритичен, в твой утюжок действительно не войти, до сих пор.

Евгения: Вы про что сейчас говорите?

Стас: Нет, давайте вернемся к Нойману!

Птахин: Выключите камеру пока что!

Стас: Вы не волнуйтесь, мы вырежем и смонтируем!

Птахин: Это вы не волнуйтесь, мы сейчас сами все вырежем и смонтируем, раз уж такое дело. Когда мы еще так вот соберемся – никогда. А раз уж собрались – чего играть в прятки. Давайте поговорим начистоту.

Волков: Зачем?

Птахин: Хочется.

Волков: Это опасно.

Евгения: Но интересно!

Стас: У нас не так много времени. Может быть, вы лучше расскажете, как вы применяете то, чему он вас учил, в своей практике!

Птахин: Вы знаете, он учил, что иногда гениальным бывает пустое пространство. Я правильно говорю? Это кто-нибудь помнит? Кто это применяет в своей практике?

Волков: Это опасно, Паша! Я сам начал, но зря, не надо.

Птахин: Почему? Что тут опасного и для кого? Чего мы все время боимся? Нам всем уже скоро в могилу…

Альберт Кох: Надеюсь, не в одну.

Птахин: Хочется поговорить откровенно, не для камеры.

Волков: Паша, это непросто. Откровенность возможна с тем, кто понимает, а ты сам многого не понимаешь.

Птахин: Да брось ты, вуалер! Заволокет все туманом и видит в нем глубокий смысл! Со своими студентами в эти игры играй! А архитектура вещь простая, как и жизнь. Четыре стены, крыша, крыльцо да пара окошек – чего тут сложного? И ни высшей математики не надо, ни таланта. Нужна просто честность, элементарная честность по отношению к тем, для кого ты строишь и к тем, кто живет рядом. И все! И Нойман именно этой честностью и обладал! В этом и есть настоящее величие: честность и порядочность – все, больше вообще ничего не надо! А мы прикрываемся какими-то вуальками: заказчик, обстоятельства, время. Противно слышать! Если заказчик – идиот – уйди, не работай с ним! Вон ко мне пришел недавно один шустрый парень, хотел построить отель «Матрица» на Матисовом острове. Я его послал Блока читать. Он меня в ответ послал еще дальше. Ну и разошлись полюбовно.

Волков: Жизнь проста только для того, кто стоит на прямой дороге, а если судьба оставила тебя посреди леса без тропинок…

Птахин: Как такое может быть?

Волков: Может!

Птахин: Да ты глаза-то разуй, и увидишь тропинку.

Волков: Как их разуть, это же не ноги? Оставь свой издевательский тон, пожалуйста!

Горский: Да, отказаться проектировать «Матрицу» на Матисовом острове – это поступок.

Птахин: Это всего лишь честный ответ.

Шпак: Ну и что? Этот парень все равно кого-то найдет и построит свой доходный отель.

Птахин: Тебя, например?

Шпак: Мне пока не предлагали.

Анна Кох: Вопрос отношений с заказчиком всегда был сложным: выполнять поставленную задачу, но не потакать, отстаивать свое мнение, но не терять заказа… Вы, очевидно, избалованы обилием предложений, если смогли себе такое позволить так легко?

Волков: Не думаю, что было легко.

Птахин: Это я-то избалован заказами?!

Анна Кох: Извините, если ошиблась, все-таки мы с Альбертом лет на 20 старше вас всех. Последние 10 лет мы не занимаемся архитектурной практикой, и я не совсем в курсе того, кто и что сейчас проектирует.

Волков: Тогда давайте познакомимся. Мы - последние ученики Леонида Исаковича. После нашего выпуска он ушел из института, а через год умер. Я - . Доктор архитектуры. Преподаватель кафедры архитектуры в бывшем ЛИСИ, не проектирую ничего. Все остальные – руководители персональных мастерских. Вас представить, господа, или вы сами?

Птахин: Валяй! Интересно послушать.

Волков: .

Птахин: Я поступил к Нойману после армии, техникума и завода, так что все-таки постарше этих пацанов.

Волков: Паша – автор многочисленных проектов построек различного функционального назначения, но наибольший интерес у него вызывают музейные комплексы, которые он пытается создавать и воссоздавать в разных уголках нашего Отечества и за его пределами. К сожалению, в силу некоторой оторванности от действительности и легкой идеализации людей и обстоятельств, большинство проектов у него попросту грубо украдены и реализованы в исковерканном виде с акцентом на коммерческую выгоду людьми, более приспособленными к активной деятельности в условиях становления рыночной экономики.

Птахин: Фух! Ну ты как-то так сказал…

Волков: Я сказал простую правду, Паша, которую ты так любишь! Пока ты идеализируешь действительность, твои проекты крадут, коверкают и реализуют, делая деньги. Вот и вся правда. Ты думаешь, если ее сказать во всеуслышание, она кого-то взволнует? Ошибаешься. Я сказал, просто и ясно. Кого-то это волнует?

Шпак: Нет!

Волков: Видишь – нет! Никто не будет отстаивать твои идеальные проекты, нужные всему человечеству, перед конкретным человеком, знающим, как на них нажиться, если чуть-чуть все изменить.

Евгения: Почему?

Волков: Потому что человек, умеющий из всего извлечь личную выгоду, у одних вызывает любовь и уважение, а у других – желание с ним не связываться.

Евгения: Что же делать?

Волков: Действовать сообразно ситуации. Если твой заказчик, отстаивая личные интересы, проявляет недюжинный ум и звериную ловкость, а ты при этом тюфяк, отстаивающий интересы человечества, то все это оборачивается клоунадой.

Евгения: А если проявить такой же ум и такую же ловкость?

Волков: Замечательно, если они у Вас есть, но только обычно все идеалисты – тюфяки.

Евгения: Почему?

Волков: Потому что если ваши способности и силы выше средних, то человечество становится вам мало интересно.

Евгения: А если не становится?

Волков: Тогда Вы — исключительная личность. Но надеяться на исключительных людей бессмысленно, их слишком мало, на каждый проект не хватит.

Евгения: Тогда как же быть?

Шпак: Что же делать, как же быть, где нам шкалик раздобыть!

Волков: По мере своих скромных сил делать маленькие, но нужные дела ради большого и светлого будущего. И не сражаться с мельницами. Я с большой симпатией отношусь к Дону Кихоту, но его достаточно одного на всю историю человечества. Остальные должны быть адекватными.

Евгения: Интересно…

Стас: Очень!!! Мы сделаем это темой следующего фильма, возможно, но сейчас давайте вернемся к Нойману, итак…

Волков: Итак, мы не закончили знакомство. . Автор некогда нашумевшего жилого комплекса «Эверест», первой ласточки высотного строительства в Петербурге, а также ряда других построек, как в историческом центре города, так и за его пределами. Находится в постоянном творческом поиске новых форм и нового смыслового содержания современной архитектуры. На мой субъективный взгляд – некоторые его находки заслуживают внимания.

Горский: Спасибо. А про «Эверест» можно было не говорить. Все и так знают.

Волков: Не все. И потом, ты же ничего не отрицаешь из своего творчества.

Горский: Да. Но «Эверест» набил оскомину.

Стас: Осталось представить...

Волков: . Архитектор, проектирующий торгово-развлекательные комплексы, офисные центры, а также супермаркеты. В своей практике активно использует современные материалы и учитывает новые технологии строительства, имеет хорошую репутацию у заказчиков и большой объем работ мастерской.

Шпак: Не имеет привычки отказываться от заказов из-за несовместимости художественно-эстетических взглядов с заказчиком, так как считает, что архитектор должен обладать даром убеждения. В крайнем случае – идти на определенные уступки, быть гибким и изобретательным, потому что если заказчик чего-то хочет, он все равно это сделает, куда ты его не посылай.

Птахин: Да, но если бы его все послали, он бы никого не нашел!

Шпак: Романтическая собачья чушь!

Птахин: Конечно, надо быть в обойме, рубить капусту, или как там это говорится? Надо угождать хозяевам жизни и отражать их, а заодно и свои амбиции в неприступных крепостях из бетона и стекла. Надо быть современным! Надо попирать своей массой того, кто оказался рядом, и доказывать свое превосходство, иначе ты – лузер, слабак, неудачник, и порядочностью только прикрываешь свое бессилие! Так?

Волков: Нет, не так. Не кипятись, Паша! Жизнь не такая простая штука. Четыре стены и два окошка – это просто только для крестьянина, который живет в гармонии с природой. А если ты от нее отдаляешься, то элементарные законы для тебя становятся высшей математикой.

Птахин: Опять сел на своего козла!

Волков: Я с него не слезал. И сейчас говорю не для тебя, а для молодых людей, у которых, как они выразились, есть сверхзадача – понять, что, как и в чем отражается. Возьмем новое здание некоего банка на Выборгской набережной. Его архитектора нет среди присутствующих. Это относительно молодой человек, относительно нас. Он успешен и амбициозен, это хороший специалист, он прекрасно владеет профессией, грамотен, точен, настойчив, целеустремлен. Что выражает его здание банка? Неприступность, холодность, закрытость, власть денег над окружением. Но разве это не правда о нашем времени? Архитектора обвиняют в чрезмерном увлечении стеклом, в агрессивности форм, в необоснованном доминировании. Но почему? Потому что нам неуютно рядом с его творением! Но кто сказал, что нам должно быть уютно?! Вам очень уютно, когда вы смотрите «Гамлета»? Вы пришли с работы, устали, сели в мягкое теплое кресло, расслабились, и вдруг – убийцы, предатели, сумасшедшие и трупы.

Птахин: Но ты знал, куда шел.

Волков: И ты знал, куда шел – на Выборгскую набережную! Там разве когда-нибудь было уютно?! Или там должно быть уютно? Но почему? Кто поставил такую задачу и кому? Да, наш учитель Нойман, возможно, ставил себе такую задачу, а другие — нет. Но между тем они тоже великие архитекторы своего времени, потому что отразили его дух.

Шпак: Петербург вообще неуютный город.

Волков: Да. Вспомните Гоголя, Достоевского. Кому здесь было комфортно?

Птахин: Пушкину.

Волков: Ну, Пушкину было хорошо везде, где есть женщины. Это ни о чем не говорит. Да и потом, а как же «Медный всадник»? Город строился волевым решением одного человека не для того, чтобы в нем было уютно жить, а для того, чтобы выразить свои амбиции.

Птахин: Не амбиции, а идею.

Волков: Это очень близко. Да и потом, что за идея такая – построить город на болоте? Что за нелепая идея в стране бескрайних просторов?

Птахин: Стратегическое решение.

Анна Кох: «Отсель грозить мы будем шведу!»

Волков: В том-то и дело. С самого начала никто не обещал уюта и тепла. Грозя из мягкого кресла, никого не напугаешь. Нет, Петербург не был и никогда не будет уютным городом. И Нойман своими домами только усиливает это ощущение гололеда под ногами на фоне маленьких одиноких проталин, напоминающих о возможности весны, солнца и вечного цветения. Но здесь его нет, не было и не будет, здесь мы будем скользить и падать, вставать и тосковать, тосковать, тосковать о нем.

Птахин: О ком?

Волков: О вечном цветении.

Горский: Игорь сегодня в поэтическом угаре, я его не узнаю.

Птахин: Ну, это вообще бред какой-то! Гололед, вечное цветение… О чем речь, ребята? Речь о том, что кое-кто не умеет проектировать, а мы из-за него должны скользить и падать, вставать и тосковать. Чушь! Встать и морду ему набить, вот что поможет наступлению весны.

Горский: Да, это согревает.

Волков: Немного, на время.

Птахин: Вот почему всегда так: кто ничего не делает, тот философствует?

Волков: Ну а как иначе? У вас голова занята серьезными вещами, а у меня свободна.

Евгения: Игорь Борисович, а почему Вы ушли из ЛЕННИИПРОЕКТА так быстро?

Шпак: Он не поладил с начальством.

Стас: Давайте вернемся к Нойману.

Евгения: Это правда? Из-за чего?

Волков: Я, как и все, пришел в ЛЕННИИПРОЕКТ в 70-е годы: типовое проектирование, экономия средств. Шаг вправо – шаг влево – просто невозможен. Мы делаем дома, в которых людям заведомо будет неудобно жить. Такое время. Иначе нельзя, иначе не расселить коммуналки, не переселить людей из бараков. Они рады и таким квартирам, но я знаю, что это временное явление. А мне хочется вечного. Мне хочется идеальных решений, универсальных, безусловно прекрасных.

Евгения: Вы были романтиком.

Волков: Я был дураком, что одно и то же. Я не смог работать ради минутной выгоды. И был не прав, потому что потерял профессию навсегда. А я ее любил. Сегодня другое наваждение. Здания из стекла и бетона просятся наружу, как зачатые, но еще не рожденные дети. Это невозможно остановить. Это тоже время. Да, Паша, с откровенно плохой архитектурой можно и нужно бороться. Чем острее и серьезнее борьба, тем, в общем-то, лучше для конечного результата. Но надо все-таки понимать, что время не оставляет следов только на мумиях. А Петербург не будет мумией никогда.

Евгения: Почему?

Волков: Хороший вопрос. Я не знаю точного ответа. Как ни глупо это звучит, но я это чувствую.

Евгения: Почему глупо?

Волков: Забавно, Евгения, с Вами становится все интереснее беседовать! Глупо – потому что абсолютно не важно, кто и что чувствует. Есть объективные данные.

Птахин: Объективная данность только одна – деньги, дурные, шальные, бешеные, бессовестные, нахальные, разнузданные и неуправляемые. И кто в них заинтересован, тот оправдается временем, обстоятельствами, черт знает чем.

Волков: Ты говоришь, абсолютно не слыша окружающих! Какая у меня может быть заинтересованность? Ты знаешь, что я ни к каким деньгам не имею отношения, потому что ничего не проектирую.

Птахин: Может, стоит попробовать?

Волков: Нет, не стоит. И оставь, пожалуйста, свой издевательский тон по отношению ко всем, я уже просил тебя об этом.

Птахин: Я не понимаю, как можно сорок лет дуться на судьбу!

Волков: А я не понимаю, как можно за сорок лет не повзрослеть!

Стас: Мне кажется, наш разговор зашел немного не в то русло!

Анна Кох: Река сама выбирает свое русло. В данном случае она немного выходит из берегов, но это не беда. У вас есть дамба, вы в любой момент можете перекрыть поток, там, в своем фильме, но не здесь. Здесь и сейчас этим людям, похоже, надо что-то выяснить – дайте им такую возможность.

Альберт Кох: Они будут выяснять, а я подремлю пока, извините, я человек пожилой, чуждый волнений. А молодежь пусть выясняет, это даже интересно.

Шпак: Да что там выяснять, все прекрасно знают, что речь про меня! (Птахину) Я только не пойму, чего ты от меня хочешь?

Птахин: Ничего. Я не понимаю, почему про тебя только?

Шпак: Хотел начистоту – давай начистоту, зачем ты теперь пятишься?! Кому ты говорил про гениальность пустого пространства, кому про шальные деньги, про монструозную архитектуру – мне! Потому что Волкова не за что упрекнуть, а Горского уже миллион раз упрекнули все, кому не лень. Так чего ты от меня хочешь?!

Птахин: Да успокойся ты, чего завелся?

Шпак: Чего завелся?! Ты спрашиваешь меня, чего я завелся?! Это после того, как битый час тычешь мне в морду моими работами и кричишь, что я тупая бездарность, обслуживающая интересы пройдох и проходимцев, губящая все разумное, доброе и вечное, попирающая собой все вокруг, мозолящая всем глаза, вызывающая..ю..я

Волков: У вас вода есть, принесите воды быстро!

Птахин: Выпей! Ты чего? Я этого не хотел, да и не про тебя я!

Шпак: Да не надо! Не надо врать теперь из жалости или из страха за мое презренное существование! Не надо! Чего ты от меня хочешь, я спрашиваю?!

Волков: Выпей воды все-таки, пожалуйста.

Шпак: Хорошо, я завтра же, сегодня же, сейчас же закрою мастерскую! Это максимум, что я могу для вас сделать, ребята. Что для этого нужно, я не знаю, как открывал, уже не помню: бумаги, волокита, деньги, нервы! К черту, легче сжечь все, наверное! А дома будут стоять – эти безобразные порождения чудовищного вкуса, правдивые зеркала времени пройдох и проходимцев! Я закрою, закрою-ю-я… Если от этого станет кому-то легче. Мне станет, наверное. Однозначно станет! Господи, как хочется так махнуть рукой – и чтобы ничего не было! Как хочется! Никак нельзя?

Птахин: Я не знал, что ты такой впечатлительный.

Шпак: Ты думал, человек с чудовищным вкусом не может быть впечатлительным?

Птахин: Кто говорит про чудовищный вкус?

Шпак: Все! Это мое клеймо. Может, мне надо было все-таки выбрать другую профессию.

Горский: А я всегда обожал самолеты!

Шпак: А я – нет! Я люблю архитектуру. (Птахину) Ну, пусть я не ты, но зачем ты все это затеял? Ты же сам говорил, что подмастерья тоже нужны, ну, пусть я – подмастерье.

Птахин: Какой же ты подмастерье, если у тебя своя мастерская.

Шпак: Я в образном смысле.

Птахин: А я в прямом.

Шпак: Я просто хочу заниматься любимым делом, я не обманываю никого, кроме себя, но ведь я же за это и плачу. Разве это преступление? Если не возвеличивать себя в собственных глазах, то рука не поднимается нарисовать ни один эскиз, понимаешь? У тебя не так?

Птахин: Нет.

Шпак: Странно.

Птахин: Противно. Противно обманывать себя. Но главное – вредно для окружающих.

Волков: Строить город на болоте тоже вредно для окружающих.

Птахин: В хорошем климате всем места не хватает.

Шпак: Все, теперь это уже не мое дело. Я ухожу, а вы тут разбирайтесь, строить или не строить.

Птахин: Ей богу, Яша, у тебя хорошая мастерская! Знаешь, я тебе звонил несколько дней назад в кабинет, хотел посоветоваться насчет этой встречи, трубку взяла секретарша. Я ей: «Это Птахин, можно со Шпаком поговорить?» А она: «Что Вы хотели?» Я сказал тогда: «Милая девушка, мне седьмой десяток лет, я умереть хотел, а перед смертью с Яшей попрощаться».

Шпак: Соединила?

Птахин: Нет. Сказала, что ты занят. Посоветовала перезвонить, с того света, видимо.

Шпак: Молодец, правильно сделала. Знаешь, у меня все устроено и работает как безупречный часовой механизм. Не то, что у тебя: обитель несостоявшегося гения, по которой шатаются в домашних тапочках, варят борщ и развешивают по стенам креативные плакаты. У меня идеальная чистота, четкий режим и безупречная дисциплина. Я люблю свою команду, я ее так долго и тщательно собирал. Но теперь все! Все кончено. Все свободны, потому что Птахин считает, что то, что мы делаем – вредно для окружающих.

Птахин: Жалко ребят, сейчас трудное время, может, хватит дурить? Я же действительно не про тебя!

Шпак: Да брось, Паша, пожалуйста! Ну ей богу уже не смешно! Пусть я бездарь, пусть не достоин называться его учеником, пусть мои здания – это монстры. Но что я могу теперь-то сделать, кроме как закрыться? Но можно мне на пенсии спокойно дожить остаток отведенного мне срока? Можно ты не будешь мне больше тыкать в нос эту селедку, которую я почистил не с того края?

Птахин: Какую селедку, Яша?

Горский: Это с Ванькой Жуковым было. «Милый дедушка Константин Макарович! Забери меня отселева, а то намедни я плохо почистил селедку, а хозяйка стала мне ейной мордой в нос тыкать…» Неприятно это, я понимаю. Только, Яша, это действительно не про тебя, это все же про меня.

Анна Кох: Ой, как интересно!

Волков: И ты тоже сейчас побежишь закрывать мастерскую?

Горский: Не дождетесь! Так говорится в одном анекдоте. У меня мастерская – не часовой механизм, но в ней работают не самые безграмотные в городе проектировщики, и кое что хорошее мы сделали. Да, наш «Эверест» всем не дает покоя, да, безобразная гора нависает над безупречной линией Петербургского горизонта, да, ошибка, да, виноваты. У тебя, Яша, кстати, такого нет. Подумаешь, торговые комплексы на окраинах мало выразительны! И из-за этого так убиваться? Ты, по крайней мере, не изуродовал исторического наследия, а я изуродовал, и до сих пор жив, и мастерскую не закрыл, и не собираюсь, потому что ошибки случаются у всех, и тот же наш учитель Нойман, ради памяти которого мы здесь собрались, тоже ошибался! Или не так, Паша?

Птахин: Да, ошибался, просто не хочется об этом говорить. Не ради этого мы собрались.

Евгения: Ну почему же, это важно.

Стас: Давайте не будем разбирать его ошибки, а просто скажем, что от них никто не застрахован.

Горский: Почему не застрахован? Сейчас страхуют.

Птахин: Мои родители работали на Кировском заводе. И дядя, и тетя, и брат – все родственники тоже. Тем, кто долго работал, выдавали участки садов. Участки садов – интересное сочетание. Не дачи, не участки земли под посадку картошки, а маленькие участки большого сада, их огораживали колышками, на колышках писали фамилию владельца. В саду росли яблони. Участок выдавался тебе на все то время, пока ты работаешь на заводе. Если завод провожал тебя на пенсию, то участок закреплялся за тобой до самой смерти. Родственникам участок переходил только в том случае, если они тоже работали на заводе. Но мои все там работали. У нашей большой семьи было несколько участков: на отца, дядю и отца жены брата.

Стас: Извините, это, безусловно, очень интересно…

Птахин: Именно, поэтому и рассказываю! У нас было три участка, и они находились рядом. В садах росла антоновка. Территория садов была огромной и располагалась за Полежаевским парком, в сторону Красного села. Вырубать яблони не разрешалось, сажать новые – тоже. За этим следил садовник. Можно было только ухаживать за деревьями и пользоваться плодами. Но яблони не требуют большого ухода, поэтому люди ездили в сады отдыхать. В садах нельзя было разводить костры, но для этого выходили на Дудергофку. В общем, это было особенное, ритуальное место.

Стас: Извините, но...

Птахин: Подожди, потом извинишься! Моего отца долго не призывали на фронт по возрасту и состоянию здоровья, у него была серьезная производственная травма на заводе, поэтому он начал воевать только в 45-ом, когда собирали уже всех стариков и калек. А дядя был на 10 лет моложе и прошел всю войну. У меня был еще один старший брат, который погиб. Так вот сады – подарок советского государства народу-победителю. А в семидесятые этот подарок решили у него отобрать. И решили по предложению Ноймана. Для наших курсовых и дипломных работ была предложена тема – застройка нового квартала. Сады еще стояли, но проекты уже готовились. Когда я об этом узнал, я сказал своим. Отец – ничего. А дядя заплакал. Мужик, прошедший всю войну, заплакал от обиды. Мне было так жалко его, и такой гнев кипел, что на следующий день я пришел в институт и все высказал. Я сказал: отдайте под застройку свою дачу! Она у него была, я знал. Потом я сказал такие слова, которые мне стыдно вспоминать и теперь. А он молчал. Потом потрепал меня по плечу и сказал: иди, Паша, иди, занимайся. Мне казалось, что было бы лучше, если б он меня выгнал, я бы тогда ненавидел его. А так – я не знал, что делать, что чувствовать. Я в тот день ушел с занятий и пошел с Васильевского пешком, через мост Лейтенанта Шмидта, площадь Труда, Кировский театр – все теперь называется иначе, но не важно. Был гололед, и мне казалось, что я сейчас поскользнусь, упаду, и огромное колесо наедет на меня. Я закричу, оно отъедет, но я уже не встану. А в голове у меня вертелась фраза: «трава помята, трава помята».

Волков: Это не ошибка. Это грустная, но неизбежная история.

Горский: А я другое имел в виду, это Пашкина личная история, я ее и не знал даже. Я думал о другом. Но теперь уже не стоит.

Птахин: Вы не представляете, что я наговорил ему тогда! А когда пришел извиняться, он сказал: «Не стоит, ты все сделал правильно». Потом была пауза, после которой вместо привычного уверенного баса я услышал вдруг какой-то непередаваемый скрипучий шепот: «Это ты меня извини, Паша, но летом садов уже не будет» – так он сказал. И летом их не стало. А через год не стало и его самого.

Анна Кох: Знаете, извините нас, пожалуйста, но мы с Анатолием должны идти, нельзя нарушать режим.

Евгения: Да, конечно, спасибо Вам большое, что пришли. Ваши воспоминания очень важны и интересны. Мы постараемся…

Анна Кох: Да, постарайтесь. Постарайтесь рассказать о Ноймане так, чтобы ваши современники поняли масштаб этой личности, кто-то здесь правильно сказал, это была выдающаяся личность своего времени. Тогда время требовало выдающихся личностей, а потом – перестало. Это правда, это было верно сказано.

Альберт Кох: Пойдем, Аня, я уже оделся!

Анна Кох: Да-да. Спасибо всем, до свидания!

Альберт Кох: Прощайте!

Стас: Может быть, если воспоминаний больше нет, стоит как-то поставить точку в нашем разговоре?

Евгения: Нет-нет! Я хотела задать один вопрос…

Стас: Вопрос?

Евгения: Да.

Стас: Вас все внимательно слушают!

Евгения: Но, может быть, наши гости немного устали? Мы обещали чай. Давайте устроим перерыв.

Стас: По Вашему сценарию я должен поставить чайник?

Евгения: Нет-нет, я сама. Я испекла пирог и буду очень благодарна, если все его попробуют. Жаль, Альберт Мартынович и Анна Семеновна ушли.

Стас: Н-да!

Птахин: Спасибо, я с удовольствием попробую!

Волков: Вы очень любезны.

Горский: Признаться, мы заинтригованы Вашим предстоящим вопросом!

Шпак: Я больше пирогом.

ДЕЙСТВИЕ II

Волков: Так каков же Ваш вопрос, Евгения?

Евгения: Вы счастливы?

Волков: Я?

Евгения: Да.

Волков: Я?

Евгения: Вы, Игорь Олегович.

Волков: Не знаю. Почему этот вопрос ко мне?

Евгения: Потому что…

Стас: Очевидно, потому, что Вы учились у великого мастера, но не реализовались как архитектор, однако Вы нашли себя в преподавании, в теоретических работах.

Евгения: Вы счастливы?

Волков: Это вопрос не по теме. То есть я хотел сказать, что, безусловно, я должен быть счастлив тем, что мне выпала честь учиться у такого мастера. Но, честно говоря, может быть, я и не стоил того, даже наверняка не стоил. А потому горько осознавать, что ты занимал чужое место, что выдающийся человек тратил на тебя свое время и силы, а ты не оправдал этих затрат. Это, в общем-то, мучительное чувство, но я не хочу выносить его на всеобщее обсуждение.

Горский: Уже вынес. Ты всегда хочешь молчать, а между тем первым проговариваешься.

Волков: Не всегда. Только здесь. Я сам себе удивляюсь. Меня спрашивают – я отвечаю. Зачем только так подробно и откровенно, не знаю.

Шпак: Зря ты мучаешься. Ты был неплохим учеником, я помню, все помнят. А потом – ну, так сложилось, ушел в теорию, но ты же сам преподаешь, несешь то, что получил от него, в следующие поколения. Все правильно. Если кто и есть здесь недостойный называться его учеником, так это я, конечно. Но я и не претендую. Мне просто повезло, как говорится, дуракам везет. По большому счету я не должен был приходить сюда, но мне казалось, я имею право и даже долг вспомнить его и рассказать все, что помню. Особенно про нос. Может, я и учился у него ради этой истории, чтобы подсказать ему способ увидеть светлую даль. А в остальном – все пустое. Но торговые центры на окраинах, как ни крути, нужны людям. Нужны! Вся моя проблема только в том, что этому мог научить меня любой, а вышло так, что учил великий человек. Ну, что ж, я не виноват, что судьба подсунула мне такой билет. Я не виноват.

Горский: Ну вот, приехали, один не имел права, другой не имел права. Так мы договоримся до того, что один Пашка с нашего курса останется.

Птахин: Что-то вы не то говорите. Все имели право, и все учились, как могли. Мне почему-то вспоминается эпизод, как однажды мы шли с Нойманом по Невскому. Был очень морозный зимний день. Воскресный день. Мы встретились случайно в троллейбусе, не знаю, куда ехал он, и не важно, куда я, но мы случайно встретились. У Казанского он предложил: «Давайте выйдем, Паша, и немного пройдемся». Я замерз, но как ему откажешь, такая счастливая случайность! Мы вышли. Шел снег, а он почем-то был в легкой кепке, и снег лежал у него на этой самой кепке, на воротнике, плечах, и даже на волосах, а с носа капало, как с весенней крыши. Я смотрел на него с восхищением, потому что на фоне этих белых летящих точек он казался еще более значительным, глубоким, содержательным, он был похож на ходячий памятник. Он шел и молчал, и я тоже, и так хорошо было! А когда мы поравнялись с Гостиным двором, он как о своем соседе сказал: «А вот все-таки Валлен-Деламот молодец! Как просто: взять и чуть отодвинуться вглубь. Я всегда смотрю на Гостиный двор и испытываю ощущение, будто он делает мне реверанс. Все просто, Паша, так просто!»

Волков: Да, просто. Когда Петр строил здесь Петербург, мужики в Кижах взяли топоры и срубили себе Преображенскую церковь, просто, как избу. Удивительно, правда? Два полюса: знание и чутье. И два мировых шедевра. Пойми, Паша, я не завидую тому, что у них получилось, а у меня – нет, но мне горько, что я не могу, как ни стараюсь, постичь ни того, ни другого. Ведь делали люди, а мне кажется, что боги, понимаешь?

Птахин: Ей богу, надо было брать и пробовать, может, и у тебя получилось бы не хуже.

Горский: Не боги горшки обжигают.

Птахин: И утюжки ставят.

Горский: Злой ты, Пашка, все-таки, но я не обижаюсь. И знаешь, почему? Потому что, в отличие от тебя, вижу реальность объективно, в отличие от Яши не занимаюсь самообманом, а в отличие от Игорюши имею смелость все же что-то делать. И не тебе судить мои утюжки, троечник!

Волков: Ну вот, наконец-то и Пашке досталось!

Птахин: Ну, троечник – не троечник, а диплом защитил с отличием.

Евгения: А может быть, действительно, не надо до конца понимать, чтобы делать, может тот маленький кусочек непонимания оставить чутью. Вы боитесь, потому что не до конца понимаете и не доверяете интуиции?

Волков: Не знаю. Как Вам угодно, Евгения, мне все равно.

Евгения: Я просто хочу Вас понять.

Волков: Зачем?

Евгения: Интересно.

Волков: Неприлично удовлетворять свой интерес, бесцеремонно влезая туда, куда влезать не принято. Надо стучаться. И не громко. И не настойчиво. И терпеливо ждать, пока Вам откроют, если это Вам действительно интересно.

Евгения: Извините.

Волков: Нет.

Евгения: Нет?

Волков: Нет! Вы спрашивали, счастлив ли я? Так вот: нет! Потому что учу тому, чего не понимаю до конца, потому что не доверяю интуиции, потому что ни Нойман, ни кто другой не ходил со мной по Невскому проспекту и мне нечего вспомнить, потому что жизнь прошла нелепо и бессмысленно, тускло и одиноко. Да, я боюсь всего, и не безосновательно, потому что на одних ошибках учатся, а на других разбивают лоб вдребезги, но главная беда в том, что не только себе, понимаете, не только себе! Строить в Петербурге – все равно, что петь в идеальном хоре. Можно довериться интуиции, но если ты сфальшивишь, ты испортишь не свою песню, а общую, а она поется только один раз. Почему все такие смелые, объясните мне, я не понимаю! Почему Вы задаете такие откровенные вопросы человеку, который много старше Вас, почему Вы позволяете себе разговаривать с ним, как со своим приятелем, почему Вы себе это позволяете?

Горский: Да, Евгения! Чем-то Вы его сильно задели. Может, мало пирога дали? Отрежьте еще!

Волков: Не надо, спасибо. Вы удовлетворили свой интерес?

Евгения: Да. Извините еще раз, пожалуйста.

Волков: Нет!

Евгения: Нет?

Волков: Нет, я не извиню Вас. Должен же я кого-то не извинить, должен же я кого-то наказать за свою бездарность, нелепость, нереализованность, должен же я поделиться, наконец, с кем-то! Вы сами просили… Я не извиню Вас, нет.

Евгения: Спасибо, что поделились.

Волков: Пожалуйста. Носите на здоровье.

Птахин: Игорь, я не понимаю, что происходит?

Волков: Это довольно тяжело, но привыкнуть можно.

Птахин: К чему?

Волков: Можно привыкнуть, но это отвратительно тяжело.(Евгении) Зачем Вам это надо?

Птахин: Слушайте, давайте о чем-нибудь веселом поговорим!

Евгения: Конечно, я только хотела поблагодарить Игоря Олеговича за доверие и сказать, что это большая честь для меня.

Волков: Бросьте.

Евгения: Не брошу. Позвольте мне самой решать, что бросать, а что нет. Мне это дорого. Вы слышите меня? Может быть, не понимаете, но хотя бы слышите?

Волков:?

Евгения:!

Волков: ?!

Евгения: !!

Волков: ?!!

Евгения: !!!

Горский: «И две фигуры посреди стихии, друг с друга не спускающие глаз…»Что-то опытный Стас молчит, не дирижирует нами?

Стас: Извините, у меня срочное сообщение на телефоне, надо ответить!

Горский: А что нам скажут друзья – однокурсники?

Птахин: По поводу чего?

Горский: Ясно!

Шпак: А я, пожалуй, не буду закрывать мастерскую!

Горский: Разумно.

Шпак: Хорошо тебе, ты не сомневаешься.

Горский: Я сомневаюсь, но систематически, регулярно и в малых дозах, чтобы не впадать в истерику и не терять работоспособности.

Шпак: Молодец, здорово придумал.

Горский: Учись.

Шпак: Где ты был раньше? Теперь поздно уже. Знаешь, я чувствую себя муравьем, которого упрекают в том, что муравейник плох. Но почему именно меня? Все, что Пашка тут говорил – правда. Но почему именно я должен за все отвечать?

Горский: А почему бы и не ты?

Шпак: А ты?

Горский: Я отвечаю.

Шпак: Как?

Горский: Я отвечаю, Яша, а как – ты не поймешь, пока сам не начнешь.

Шпак: Значит, ты считаешь, что я должен закрыть мастерскую?

Горский: Ничего я не считаю, этого еще не хватало, считать за тебя! Всю правду о себе знаешь ты один, тебе и решать.

Шпак: Дело в том, что не знаю я ее.

Горский: Я – тем более.

Птахин: Закрывать мастерскую глупо, ей богу, просто истерия какая-то. Судьба скоро сама все закроет, не так много нам осталось. Чего вдруг начал дергаться, ни с того, ни с сего, как ребенок, честное слово!

Горский: А может он и есть ребенок. У некоторых людей тонкая психика, понимать надо. А ты как конь необузданный, прямо в душу своими копытами.

Птахин: Да ладно!

Горский: Вот и «да ладно»! Тебе легко, у тебя душа – поле, по нему хоть на тракторе – все равно благодать, а у Яши – цветник без колпака.

Птахин: А у тебя?

Горский: Ха! У меня – ангар.

Птахин: Ну и фантазия! А у Волкова что, даже интересно?

Горский: У Игоря был цветник под колпаком, но кое-кто колпачек-то разбил, похоже.

Евгения: В начале встречи кто-то вспоминал слова учителя о том, что иногда гениальным бывает пустое пространство. (Волкову) Я думаю, это Ваш случай. Вы делаете, Вы строите, Вы создаете пустое пространство. Вы честнее и смелее всех.

Волков: Нет! Я уверяю Вас, нет! Это не имеет ничего общего с действительностью! Я боюсь Вас разочаровать!

Птахин: Да хватит бояться уже!

Евгения: Не беспокойтесь. Я никогда не разочаровываюсь, потому что мне не нравится чувство разочарования.

Горский: Браво! А я никогда не разочаровываюсь, потому что никогда не очаровываюсь!

Евгения: А я очаровываюсь, потому мне нравится быть очарованной.

Горский: Еще раз браво! И вы твердо решили очароваться этим шестидесятилетним запечным тараканом?

Евгения: Не говорите так, пожалуйста. А вообще – мне все равно: да!

Волков: Зря!

Горский: Зря или нет, только ты не тушуйся, Игорюша! Все равно все женщины - самодурки. Радуйся, что эта дурь в твою пользу.

Евгения: Мне все равно, кем Вас считают остальные, и Ваше отношение к себе тоже может быть каким угодно. Мое к Вам от этого не изменится. Я Вас глубоко уважаю, искренне восхищаюсь Вами, Вы мне бесконечно интересны и я Вас люблю.

Горский: «Кончается четверг, и дождик мелок…»

Волков: Мне жаль Вас.

Евгения: А мне нет. Я счастлива.

Горский: «И трудно различить в промозглой мгле…»

Волков: Не ожидал. Не то, чтобы совсем не ожидал, скорее наоборот, очень ждал, слишком долго, но случилось все неожиданно: Вы, здесь, сейчас…Трудно поверить и трудно…принять.

Шпак: Трудно принять, ты прав. Трудно принять на себя ответственность за весь муравейник.

Птахин: По-моему, нам пора расходиться.

Горский: «И две фигуры посреди стихии, друг с друга не спускающие глаз»

Птахин: Там, кстати, дождь!

Горский: «Промокшие, слепые и глухие»

Шпак: Дождь, это кстати, очень кстати! А то ко мне прилипла эта мысль, не могу отделаться!

Горский: «Такие не похожие на нас»

Птахин: Какая мысль?

Шпак: Почему я?

Горский: Бедный озадаченный муравей! Но, как говорится, если не ты, то кто же?

Птахин: Я вообще-то тоже люблю дождь.

Горский: А я зонт новый купил.

Птахин: А я зонтов не признаю. Нелепая конструкция: крыша без опоры. Я этого долго не понимал: что-то не так, и все! А потом сообразил: зонт ненадежен, ты им прикрываешься, а вокруг все мокнет, ноги мокрые, а голова сухая – половинчатость какая-то. Я тогда перестал зонтами пользоваться, отдаюсь во власть стихии, и лучше стало.

Евгения: Давайте закончим нашу беседу и поблагодарим всех.

Стас: О, неужели у нас больше нет вопросов?!

Горский: Спасибо, было очень приятно познакомиться и пообщаться!

Шпак: До свидания, извините, если что-то не так.

Птахин: Я не знаю, как вы будете делать свой фильм! Мы все говорили что-то не то, не по сценарию пошло, да?

Стас: Ничего-ничего, вы не волнуйтесь, мы сделаем то, что надо.

Горский: То, что надо, вы уже сделали, не так ли, Игорь Олегович?

Волков: Евгения, я… Подожду Вас у выхода, можно?

Евгения: Да! Пожалуйста, не уходите!

Волков: Нет, не беспокойтесь, я не уйду без Вас. Теперь я не уйду.

Птахин: Черт знает что такое, ничего не понимаю!

Волков: А я как раз, кажется, понял, Паша!

Птахин: Что?

Волков: Все.

Горский: Ну и где, тогда, мой зонт?

Волков: Это действительно просто! Вот он.

Горский: Ты смотри, и правда понял!

Шпак: А мой зонт вот, но он мне сегодня не нужен! Кому-нибудь отдать? Хочется пройтись под дождем, как Паша!

Горский: Да ты же на машине!

Шпак: Забыл. Так хочется забыться!

Горский: Поехали уже в наш муравейник, Яша, в нем ты быстрее забудешься, чем где бы то ни было!

(Остаются Евгения, Стас и Виктор)

Стас: Да выключай уже камеру давно, чего ты тут снимаешь этот балаган!

Виктор: То включай, то выключай, все мне что-то машут, я весь вечер ничего не понимаю.

Евгения: Не кричи, Стас. Мы договаривались снимать все до конца, потому что не известно, во что выльется беседа и в какой момент может возникнуть что-то интересное и нужное для фильма.

Стас: Если б я знал, с кем связываюсь! Вы идиоты, ей-богу! Полтора часа возюкаться ни о чем! Бред! Чего ты лезла со своими дурацкими вопросами? Где твоя идея? Ты же запсочила ее под свой зад собственными руками! Старые маразматики выясняли отношения вместо того, чтобы весело, легко и непринужденно вспомнить гениального учителя! Потом ты начала кому-то делать дурацкие комплименты! Идиотка! Какого черта я с тобой связался! И что за концовка нелепая! Люблю! Кого?! Куда?! Зачем?! Кому это интересно?!Как ты вообще из этого думаешь что-то лепить?!

Евгения: Не кричи, пожалуйста, люди за дверью.

Стас: Вот именно, что они для тебя - простые люди, а не герои сюжета, потому что ты не журналист, а клуша на завалинке, которой все подряд интересно, курица, которая кудахчет невпопад! Это не профессионально, понимаешь! Да, у тебя нет опыта, но ты уже давно не молоденькая девушка, тебе до черта лет, извини! Ну, не умеешь вести беседу, так молчи, не мешай!

Евгения: Хорошо, в следующий раз так и сделаю. А сейчас я пойду, меня ждут!

Стас: Следующего раза у меня с тобой не будет!

Евгения: Не беда, ты переживешь!

(Входят Анна и Альберт Кох)

Анна Кох: Извините, мы поспешно ушли и забыли здесь нашу книгу. Хорошо, что успели, вы уже уходите?

Евгения: Да, извините, пожалуйста, книга на столе. Я бы завезла вам ее позже, но раз уж вы пришли…

Анна Кох: До свидания, мы не будем Вас задерживать!

Евгения: Спасибо! (уходит)

Стас: Вот книга, до свидания! (уходит)

Альберт Кох: До свидания, всего хорошего!

Анна Кох: Мы здесь одни? А кто же будет все закрывать?

Альберт Кох: Почему тебя все время все интересует? Какая разница, ну скажи, ну нам-то какая разница!

Анна Кох: Что ты так нервничаешь, ну, никакой. Просто интересно.

Альберт Кох: Тебя слишком многое интересует.

Анна Кох: Это плохо?

Альберт Кох: Это значит только то, что ты меня переживешь.

Анна Кох: Я тебя не понимаю?

Альберт Кох: Это значит только то, что ты меня переживешь.

Анна Кох: Я тебя не понимаю!

Альберт Кох: Не беда. Я сказал: это значит только то, что ты меня переживешь, ты меня не поняла, потому что тебя слишком многое интересует, а меня уже не интересует ничего, кроме одного, слышишь? Я знаю, что ты не понимаешь, но ты хотя бы слышишь меня?

Анна Кох: Присядь. Успокойся. Тебе надо принять лекарство!

Альберт Кох: От этого нет лекарства. Я прекрасно себя чувствую. Все мои органы в полном порядке соответственно своему возрасту. У меня не скачет давление, потому что все эти разговоры меня мало волнуют. Я просто умираю. Это неизбежно, Аня. И это не страшно, в нашем возрасте. Это нормально, как осенний листопад. Это нормально.

Анна Кох: Но зачем же прямо сейчас!

Альберт Кох: Я не говорю, что сейчас, просто время остановилось для меня. Сейчас, через день, год или час – одно и то же. Время не оставляет следов на мумиях. А Петербург жив. Он жил до меня, и будет жить после. Это красиво, Аня, это величественно. Когда-нибудь и ты это ощутишь, будто б ты лежишь на земле, а над тобою купол неба, а вокруг – жизнь, ты все видишь, слышишь, понимаешь, но не участвуешь, потому что твое участие уже не требуется, есть другие. И ты отдыхаешь, зная, что все под этим небом закономерно.

Анна Кох: Да, все под этим небом закономерно. И ты знаешь, они здесь рассуждали о том, кого стоит, а кого не стоит называть его учеником…

Альберт Кох: Откуда ты знаешь?

Анна Кох: Я слышала.

Альберт Кох: Я тоже все слышал.

Анна Кох: Не удивительно, мы оставили дверь открытой и очень медленно спускались, а потом поднимались по лестнице, так вот я хочу сказать, что ты, несомненно, его лучший ученик.

Альберт Кох: Ты уже это говорила. Только знаешь, я всегда любил одну тебя, начиная со второго курса. А кто его лучший ученик, мне абсолютно безразлично. У меня никогда не было амбиций. Я играл их для тебя. Ничто, кроме тебя, твоей оценки, твоей поддержки, твоих вздохов и ахов меня не интересовало. Никогда. И может быть, если бы ты действительно любила меня, а не его ученика, я сделал бы что-то достойное вас обоих. А так – нет. Мне нечем гордиться. Все, что сделано – показно, неискренно, в угоду тебе. Но если бы я хотя бы не знал, что ты меня обманываешь – все могло бы быть иначе, но я знал, с самого начала знал, что любишь ты не меня. И я злился, обижался на судьбу. Один такой обиженный отсутствием таланта ушел из профессии, и правильно сделал, нашел себя в теории, а теперь и в жизни, как ты только что убедилась. Но у меня был талант! А вот твоей любви – не было. Не было твоей любви, твоей настоящей поддержки меня, а не его ученика. Но я не ушел, я остался и всю жизнь мучился. Только сейчас мне почему-то стало легче, не пойму, почему? Ты не знаешь?

Анна Кох: Алик, что ты говоришь?

Альберт Кох: Что думаю. Ты ни в чем не виновата, Аня! Просто у меня не сложилась жизнь. Нам не стоило быть вместе.

Анна Кох: Что?

Альберт Кох: Я сказал…

Анна Кох: Что?

Альберт Кох: Я хотел сказать…

Анна Кох: Не надо было нам в таком возрасте шляться на какие-то встречи. Все. Взяли себя в руки, и пошли домой.

Альберт Кох: Знаешь, а мне хочется поговорить!

Анна Кох: Обязательно здесь и сейчас?

Альберт Кох: Как знать, может другой возможности уже не будет?

Анна Кох: Хорошо, говори.

Альберт Кох: Почему ты вышла за меня, скажи?

Анна Кох: Потому что женщине нужен муж, дети, внуки и правнуки.

Альберт Кох: Но нельзя же без любви!

Анна Кох: Нельзя без семьи.

Альберт Кох: Ты любила его.

Анна Кох: Ну и что?

Альберт Кох: Ты должна была быть рядом с ним.

Анна Кох: Ему это было не надо.

Альберт Кох: Значит, ты должна была страдать и мучиться от своей ненужности.

Анна Кох: Я не хотела страдать и мучиться. Не хотела и не хочу, не хочу и не буду. Я хотела жить, любить, растить детей и обожествлять мужа. И я это делала, делаю, и буду делать.

Альберт Кох: А может, это ты его лучшая ученица? Может, ты должна была…

Анна Кох: Нет! Все, что я была должна, я сделала.

Альберт Кох: А может, дело не в тебе? Может, я действительно просто ученик, подмастерье, не сумевший дорасти до мастера. Но почему, вот что интересно, почему не сумевший?

Анна Кох: У тебя было все: талант, силы, трудолюбие, и моя любовь тоже. Я отдала тебе все, что имела. Когда я решила быть с тобой, мне было уже все равно, кому отдавать… как корове с переполненным выменем, вот так просто.

Альберт Кох: Но почему тогда я не сумел?

Анна Кох: Может быть, ты делал то, что было нужно?

Альберт Кох: То, что я делал, было нужно?

Анна Кох: Тогда – да, теперь – нет. Такое нам выпало время. Его следы никому не интересны. Пока. Что ж – не твоя вина.

Альберт Кох: Не моя вина?

Анна Кох: Не твоя и не моя. Нам выпало время с суровым, грубым, неотесанным лицом. Ему ничего не шло, кроме типового проектирования. Но подожди, это лицо еще займет свое место в галерее портретов, перед ним еще будут стоять в глубоком раздумье, оно еще будет интересно, подожди, ведь мы еще даже не умерли, подожди, нас еще вспомнят, вспомнят наши одинаковые улицы, районы, города, одинаковые судьбы, страхи, радости, одинаковые…Теперь все вдруг стали разными. Каждый выражает свою неповторимую индивидуальность, а все отличие заключается только в цифрах банковского счета. Поэтому и дома по-прежнему похожи друг на друга. Но и это не беда. Просто одних только денег мало. Нам повезло больше. У нас не было соблазна построить отель «Матрица» на Матисовом острове. У нас вообще не было соблазнов.

Альберт Кох: Были, были. Другие, но были. Почему в конце жизни так хочется узнать?

Анна Кох: Что?

Альберт Кох: Все. Почему в конце жизни ты знаешь не больше, чем в начале?

Анна Кох: Разве?

Альберт Кох: Да. Знаешь глубже, подробнее, точнее, но не больше! Это интересно. У всех так?

Анна Кох: Не знаю.

(Гаснет свет)

Анна Кох: Что это?

Альберт Кох: Ничего. Свет выключили.

Анна Кох: Здесь кто-то есть?

Альберт Кох: Не знаю, какая разница, опять тебя интересует ерунда. Не отвлекайся.

Анна Кох: От чего?

Альберт Кох: От меня!

Анна Кох: Но…

Альберт Кох: Нам нечего скрывать.

Анна Кох: Но…

Альберт Кох: Я всегда боялся, что меня неправильно поймут.

Анна Кох: А теперь?

Альберт Кох: А теперь не боюсь.

Анна Кох: Почему?

Альберт Кох: Наверное, поумнел.

Анна Кох: Знаешь, в этом странном освещении ты как будто помолодел!

Виктор: Извините, я ухожу. Мне сказали снимать все до конца, но, по-моему, уже хватит.

Анна Кох: Здравствуйте.

Виктор: Здравствуйте. Мы здоровались. Я хотел уйти…

Альберт Кох: Нет-нет, самое интересное впереди!

Анна Кох: О чем ты, Алик?

Альберт Кох: Ты сказала, что в этом странном свете я как будто помолодел.

Анна Кох: Да.

Альберт Кох: Говори дальше.

Анна Кох: Что?

Альберт Кох: То, что чувствуешь! За шестьдесят лет я научился тебя понимать без слов, но теперь хочу услышать!

Анна Кох: Зачем?

Альберт Кох: Ни зачем! Просто хочу, и все! Говори! Включайте камеру, молодой человек, это самое интересное!

Анна Кох: О чем ты, Алик!

Альберт Кох: Да ты прекрасно знаешь, о чем я! Говори!

Анна Кох: Перестань, зачем это!

Альберт Кох: А затем, что за шестьдесят лет ты ни разу этого не сказала! Представляете себе, молодой человек, ни разу!

Виктор: Не представляю.

Анна Кох: Не может быть!

Альберт Кох: Может! Я ждал, я всю жизнь ждал, а ты говорила только: «И я, я тоже, и я тебя тоже, и я тебя, тоже, тоже, тоже!!!» А теперь ты скажешь это, а я отвечу: «Я тоже!»

Виктор: Здорово!

Анна Кох: Нет, зачем при людях?!

Альберт Кох: Да, потому что я так хочу!

Анна Кох: Нет, не надо!

Альберт Кох: Говори!

Анна Кох: Зачем? Перестань, что ты устраиваешь за представление, кому это надо?

Альберт Кох: Мне! Это надо мне, сейчас же, немедленно, говори!

Анна Кох: Я не буду!

Альберт Кох: Тогда я уйду от тебя. Я с тобой разведусь, я тебя брошу, и не будет у тебя семьи! Все кончено, дети и внуки уже выросли, у правнуков есть бабушки, у бабушек – внуки, у внуков – мамы и дети. Круг замкнулся без тебя! Ты никому не будешь нужна, прабабка, отдавшая жизнь лучшему ученику своего возлюбленного учителя, ты останешься одна, брошенная тем, ради кого ты жила, брошенная в самом конце замечательной, самоотверженной, длинной и не самой легкой жизни, брошенная потому, что всю жизнь лгала, потому, что не смогла сделать последнего шага, который обещала себе и ему, потому, что ты была не права в самом начале, потому, что не захотела принять предложенной небом судьбы, потому что хотела схитрить, сделать выбор, но не до конца, иметь семью, но не отдать ей самого сокровенного уголка своей души, построить дом на земле, которую не считаешь своей. Ты будешь за это наказана. Все. Конец жизни – и полное одиночество, и не вырастут из наших могил два деревца, и не совьются в один ствол, и не мечтай!

Анна Кох: Что с тобой, Аля?

Альберт Кох: Ничего. Просто хочу добиться своего.

Анна Кох: Хорошо.

Альберт Кох: Говори!

Анна Кох: Сейчас…

Альберт Кох: Не медли!

Анна Кох: Не дави!

Альберт Кох: Я буду давить, буду! Я задавлю тебя, если ты не скажешь этого!

Анна Кох: Подожди!

Альберт Кох: Ха! Я ждал шестьдесят лет! Мои жданки кончились! Говори! Ты не сможешь врать сейчас, говори, или я отберу у тебя все, что ты имеешь!

Анна Кох: Я говорю!

Альберт Кох: Громче!

Анна Кох: Я люблю тебя.

Альберт Кох: Громче!

Анна Кох: Я не могу громче! Я люблю тебя.

Альберт Кох: Вот так-то, теперь ты действительно все сделала. И я тоже. И я тебя тоже.

Виктор: Снято! Но, право, это, наверное, все же вырежут, к сожалению!

Альберт Кох: Ах, право, Ваше право. Но я бы советовал вырезать все остальное. А теперь мы возьмем свою книжку, и прощайте!

Виктор: А можно я возьму ее почитать? Мне так понравилось про нос!

Альберт Кох: Там этого нет, и мне жаль с ней расставаться, потому что Вы же не вернете, но – берите!

Виктор: Нет, если жаль, то не надо!

Альберт Кох: Нет, уже не жаль! Я вспомнил, сколько мне лет, берите! С удовольствием подарю ее Вам, с удовольствием! Только про нос там нет, это позже было, я про это не знал. Прощайте!

Анна Кох: Я действительно люблю тебя.

Альберт Кох: Я знаю. Теперь знаю. (уходят)

Виктор: Прощайте!