СОН О БЕЛЫХ ГОРАХ
(6 том)
...Как маленькая тропинка выходит в конце концов к широкой тропе, а то и к дороге, так и человек, с детства таскающийся с ружьем, непременно склонится к мысли! — покончить с баловством и заняться настоящей охотой, испытать отраву и сладость промыслового фарта, отметай мудрый завет: человек жив хлебом, а по промыслом…
...У охотников, постоянно занимающихся промыслом в туруханской тайге, были освоенные, обжитые ими районы, и Акиму, как новичку, определили угодье и никем не занятое становище, из глухих глухое, из дальних дальнее, ниже озера Дюпкуп, на речке Эндэ —- притоке то бурной, порожистой, то болотисто-неподвижной Курейки. До ближнего поселка Усть-Мундуйки, отмеченного на карте якорем, поскольку сюда с весенним завозом заходят пароходы и самоходки, а летом реденькие катера, от зимовья Сотня с лишним верст. По левому берегу Курейк. где-то среди озер, болот и сонно темнеющих гор утерялся поселок Агата, в котором, по слухам, давно нет ни одного жителя. По правому берегу Курейки, за роками Кулюмбе и Горбиачин, где-то возле озера Хантайского, зимой летом стоит бригада рыбаков, добычу которой таскает в игарский рыбозавод самолетик. Словом, от зимовья Акима хоть влево, хоть вправо кричи — не докричишься, беги
— не добежишь.
«Две Бельгии и полторы Франции в твоем распоряжении!» —- смеялся, пилот вертолета, еще по теплу забрасывая к охотничьему зимовью нее необходимое для долгой жизни и нелегкого знерованьн: пилу, топоры, пешню, капканы, одежду, постель, небольшую лодку-долбленку, соль, сухари, керосин, другой разный скарб и припас.
Хмарная, пространственная тишина лежала вокруг заплесневелой по нижним венцам, скособоченной избушки со сплющенной от толстых снегов трупелой шапкой крыши. Тревожно шевельнулось и съежилось что-то в Акиме, просвистело сквозняком по всему нутру; «Бою-у-у-уся-а-а». И не будь чахлолесая, однообразная Местность, объятая болотным смрадом, заключена в небесно-чистые горы, от кочорых веяло сквозной свежестью, мягкой прелью мхов и чем-то необъяснимо манящим, Аким, пожалуй, спасовал бы, и мысль, робко в нем шевельнувшаяся; «Бежать! Выплатить аванец и отказаться от договора», — укрепилась бы и нем. Но, странное дело, вернувшись в город, на базу, он стал думать о месте, ему определенном, об этих «двух Бельгиях и полугора Франциях», как о своем, давно ему знакомом, обжитом, даже и затосковал по речке Эндэ, по старенькой, сиротливой избушке. И приснились ему белые горы. Будто шел он к ним, шел и никак не мог дойти…
…Пал иней. Тайга перекипела гнусом, успокоилась, зашуршала отгорающим листом, закраснела брусникой, будто в варенье, сладкой сделались голубика и черника, дичи не переесть, рыбы в речках не переловить.
Бабье лето покидало Приполярьс, растворялось в прореженной листопадом и ветрами тайге, пятилось к Енисею под напором все ближе подступающих гор. В легком светозарном платье, осыпанном спелыми ягодами, не шагало, а желтым, выветренным листом летело это крепкое приполярное лето дальше и дальше, свертывая в трубку расшивной ковер, оставляя сзади хмарь, сбитых с места птиц, безголосые леса, темные чуши зародов средь седой от инея отавы. Светлая льдинка дня обтаивала по краям, самое уже донышко его несмело подсвечивало перегорелым пеплом лета…
… И вот Курейка. Криушастая лента реки иззубрена остриями торосов, нагроможденных в ши ворах и на перекатах, темной чащею означающих стрежень, последнее движение густой, окрепшей шуги, наползавшей на утесы и вздыбленно остановившейся. Пустынно, мрачно. Даже песцоиыи мех снежного крошева, обметавшего льдины, не смягчал речной неприютности. Каменная стужа сквозила по глубокому каньону реки, прорубившейся в рыжих утесах, то отвесно, то осыписто подступивших к пей. По распадкам и расщелинам уверенно лежали засоренные мелким камешником -— курумпиком — снега, парили камни-плакуны. ветвистыми наплывами сверкала накипь теплых источников, водяные жилы потоков, набухшие в каменьях. Редкие, сплошь ломаные леса, камешник, насо-рившийся на лед, прибавляли угрюмости и без того дикому месту…
… земля спала непробудно, и все окрест словно бы покрыто прозрачной пласту шиной льда, не пропускающей тепла, звуков, движения. Даже пар по распадкам по плавал, а незаметно возникал, густел, набухал, собирался в ворох и переходил в равнодушно-пустое морочное небо, которое, не поймешь, стояло, двигалось ли над лесом, нал горами, и эта пустота непроглядного, нигде не начинающегося и не кончающегося неба, сплошного ли облака давила па сердце ощущением безнадежности, охватывала сонным безволием.
Но где-то дрогнула земля, послышался дальний гром будто высыпали в пустой погреб картошку — ого зашевелился, поплыл, потек с гор перемерзлый камень. Увлекая за собой курумник, песок, всякое крошево, нарастая, ширясь, катился он, рушился из поднебесья, и поднималась над обвалом грязновато-серая пыль, долго оседала затем па снег и лед, покрывая его серебрящуюся, сверкающую искрами белизну мертвенно-серым налетом. И долго еще гноилась река, выбуривало в раны пробоин темной кровью, медленно их заживляло морозом, бинтовало белой марлей, запорошивало снежной вагон.
Страшны, ох, страшны осыпи-капканы, летом страшны, о зиме и говорить по приходится. Летом медведь сутками преследует оленя, пока не загонит в курумник, где животные ломают ноги…
…Спит медведь, спокойно спит в своем укрытом «дому», но живут осыпи, звучат, движутся, грохочут но онемелой, земле, укрытой снегами, пробивают броню Курейки-реки.
Как много земли-то кругом! И вся она белая, вся в ровных снегах, пи дорожки, ни тропки, ни единого следочка — иди куда хочешь…
… Нума, Люма, Куренка! А где-то за нею тоже белый, широкий Енисей. В него ткнулась крупной ледяной иголкой речка Боганида, в устье ее еще торчат небось два-три столба, может, и будка еще не сгнила, она крашеная, будка-то, крепкая. Хорошо бы почувствовать свой предел, I отправиться па Боганиду и лечь среди тундры на мох, под свитые корпи стлаников, рядом с теми людьми, которые любили тебя в детстве и которых любил ты. Да как узнаешь приход последнего дня и часа?...
… Над Курейкой, выше парящих полыней, выше осередыша. выше ломаных, расщепленных, изодранных утесов, за грядою перевала, черноту и угрюмую наготу которого отчетливо высветляло желтым светом где-то закатывающегося солнца, неделю как здесь уже не объявлявшегося, и только свет этот дальний напоминал, что солнце живо, и там, далеко в западной стороне, люди видят его в небе, на привычном месте.
Зато здесь, в громаде каменьев, среди холода и снегов свет дальнего, безвестного солнца только усиливал чувство подавленности, одиночества, особенно ощутимого среди тех пространств, что открывались с высоты. Кипрейная нежность зари обвяла, только занявшись; холодным блеском тяжелого золота ослепило, залило живую небесную плоть, слиток металла, погружаясь в глубину скоротечных сумерек, расплавлял твердь горных вершим, и когда зазубренным ребром, совсем уже твердый, остывший ввалился этот слиток из прорванного неба в узкую горную расщелину, небо еще долго оставалось продранным, и в проран, в небесную дыру, смотрелась и дышала мертвым холодом бездна…
… С ночи не унявшаяся, постоянная здесь пурга, весь снег перетрясшая, что-то еще находила в сугробах, выбывала из них горсть-другую белого буса и тянула белые нитки наискось, через взлетную полосу, через лог, через дорогу растягивала, пряла, сучила их на острое веретено зимы, Снег, пустота, ветер, метель — сколь ни живи здесь, никогда к ним не привыкнешь. Только и согревает людей мечта о весне, о лете, и чем затяжней непогода, чем пробористей морозы и ветра, тем сильнее ждется распогодица, солнце и тепло.


