Нездешнее имя

Она была первой красавицей окраинной улицы их маленького деревянного городка. Но мать в память о своей деревенской сестрице, которая когда-то была раскулачена, сослана в Сибирь да там и сгинула, нарекла ее совсем не городским именем – Ефимья. В девичестве из-за этого Ефимья очень сердилась на мать, страдала от такого, как ей казалось, старушечьего имени и даже, случалось, плакала тайком.

Всем её страданиям положил конец он, деревенский парень, который сразу после армии, не желая в колхозе ломить за палочки, приехал в их город, устроился на химический завод и поселился в общежитии по соседству. Большерукий, чубатый, он ухватил её однажды будто бы ненароком да и закружил по жизни: Фимочка, Фимочка, Фимочка…

Так в его больших руках она и взрослела, всё оставаясь Фимочкой. Странное дело, но соседки по коммуналке и те во время яростных атак и сражений с применением подручных средств, иначе как Фимочкой её не называли. Вот уж и дети пошли – что ни год, то парень, а она всё так и оставалась Фимочкой.

К осени 41-го она уже третьим разрешиться грозила, да не успела до войны, мужа взяли на фронт в числе первых, и третий сын появился на свет без него. Туго пришлось Фимочке, хотя, следуя указаниям мужа, перешивала сама ребятишкам его одежду, носила в торгсин золотишко, которое осталось от матери, выменивала на крупу свои вещички, те, что получше. А он и в письмах наставлял её, как выжить, писал: «Всё продавай, ничего не жалей, вернусь, снова всё наживём – только береги ребятишек». Она и берегла, всё имущество распродала, только вот бабушкину швейную машину продать не решилась, будто знала наперед, что станет она её кормилицей, когда сделается совсем невмоготу.

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

Ночами, глядя в пустой угол, молилась невидимой иконе, просила, чтобы уцелел муж, вернулся бы живым, только живым, и хорошо бы – непокалеченным.

Показался вечностью ей этот год, прожитый в разлуке, наедине с его письмами, под истошный крик малыша, который рвал пустую грудь и злился на неё, на Фимочку, за то, что не сумела вовремя наполнить своё естество сладким молоком.

Но с каким счастьем и слезами взахлеб вспоминала она потом этот год, когда, хоть и редко, но получала от него письма, отвечала ему, рассказывала о своей безрадостной жизни, писала о том, как растут дети, мечтала о том времени, когда он вернется, и как все обезумеют от счастья.

По весне письма с фронта приходить перестали, напрасно Фимочка и в метель, и в дождь бежала навстречу Дуне-хромоножке, которая в войну работала почтальонкой, больше было некому, почти всех баб мобилизовали на завод вместо ушедших на фронт мужиков. Дуня, ещё издали завидев её, совсем обезумевшую от горя, заполошно махала руками и мотала головой, но Фимочка всё равно, вцепившись в сумку, долго заглядывала Дуне в глаза и умоляла её перетрясти всю почту ещё раз.

Погасло для Фимочки солнце ясное, душевная боль стремительно старила её. Она начала замечать, что знакомые всё чаще при встрече называют её ненавистным именем Ефимья. Иногда ей до ужаса, до отвращения не хотелось откликаться на это имя, таким оно ей казалось чужим и совсем не связанным с её счастливым прошлым. Но другого имени у нее уже не было.

Когда становилось совсем невмоготу, и крик её слышала вся коммуналка, поняв женскую слабость, заглядывал в дверь сосед дядя Саша, хороший человек, мастер-краснодеревщик, при деньгах и продуктах. Глядя на Фимочку грешными глазами, предлагал исцелить её душу и оказать необходимую помощь. От помощи она отказывалась, но заходить ему не запрещала да и ребятишки за ним вязались. Но дядя Саша позаходил, позаходил да и перестал, будто учуял смертельную обиду в том, что Фимочка использует его вместо жилетки, чтобы поплакаться, чтобы повспоминать счастливую довоенную жизнь. Видимо, лечить только душу дядя Саша был не согласен. А вскоре он нашел вдовушку посговорчивее и переехал совсем. С его исчезновением Фимочка осталась совсем одна.

Понапрасну молилась она по ночам в пустой угол, понапрасну уговаривала судьбу - война закончилась, но в её окошки ясный свет так и не заглянул. Только Фимочка не сдавалась и всё ждала, ведь хромоножка Дуня похоронку на него так и не принесла, многим приносила, а ей – нет. Больше Фимочка не плакала, она устроилась на тот же химический завод и потащила на себе лямку матери-одиночки, моля Господа успеть поставить на ноги ребятишек. Что же делать, раз постигла такая беда – не одну её.

Так прошла зима, за ней другая и еще, и ещё много зим – тут-то и случилось чудо - дошла до Фимочки весть, которая на неделю свалила ее в постель. Выцарапавшись из горячки, она все поразузнала чередом и убедилась окончательно, что муж ее жив, вернулся после войны в свою деревню, там у него и семья другая завелась. Сослуживец, который волею судеб оказался с Фимочкой в одном цеху, рассказывал, что был он вместе с её мужем в плену, вернулся тот чуть живой, не знал ещё выживет или нет, потому и Фимочке никакой весточки не подал. По домам-то их сразу не отпустили, работали, проходили проверку, многие мужики обзавелись там семьями, потому как сильно соскучились по семейной жизни. Вот и Фимочкиного мужа обогрела там другая, помогла на ноги встать, разделила с ним постель. С ней он и уехал в свою деревню, когда стали распускать по домам.

- А я? А мы? А как же мы? – недоумевала Фимочка и тут же спохватывалась: - А вдруг он память потерял, без рук, без ног лежит, не может к нам вернуться?

Кто-то жалел её за эти слова, а кто-то откровенно посмеивался.

Не в силах развеять навалившуюся тоску, Фимочка набралась решимости и стала собираться в дорогу. Приодела ребятишек, на что пришлось потратить остатки довоенного мужниного гардероба; вот тут-то и похвалила себя за то, что в трудное военное время не рассталась с бабушкиной машинкой, а уж пошить-покроить она была большой мастерицей. Себе купила соломенную шляпку, уложила в чемоданчик кое-какие пожитки – и в путь.

В окне вагона мелькали леса, реки, поля, ночь сменилась утром, кружило голову от нахлынувшего простора. Потом они тряслись на автобусе, потом плыли часа полтора на пароходе по тихой лесной речушке, потом сошли на берег.

На землю опускался прохладный бархатный вечер. Бригада деревенских мужиков возвращалась с покоса. Старые брели, понуро опустив головы, а молодые с любопытством и завистью разглядывали незнакомую гостью. Наверное, по их меркам она выглядела обольстительно, да и на самом деле, ожидание близкого счастья напомнило ей о том, что она Фимочка, что ей ещё тридцать с небольшим и что она всё ещё молода и привлекательна. Белая кожа горожанки, босоножки на каблуках – невиданная для лапотной деревни тех лет обувь – да соломенная шляпка на таких же соломенных кудрях не могли не притягивать взгляды.

На взгорке виднелся белый полуразрушенный храм, окруженный старым, заросшим крапивой и лопухами кладбищем. Чуть подальше стояли два посада невзрачных серых домов. Дом, в котором жил теперь её муж, ей показали сразу, даже не поинтересовавшись, зачем он ей потребовался. Вспоминая потом эту поездку, она поняла, что нашла бы его и так, нашла, повинуясь своему внутреннему женскому компасу, который вел ее все тоскливые послевоенные годы к этому дому, а последние дни – особенно.

Услышав голоса за окном, вышел на крыльцо сам. Не увечный – с руками и с ногами, в здравом уме и трезвой памяти, потому что вздрогнул как от удара, прижал к груди ее голову и не сказал, а выдохнул: «Фимочка!»; следом вышла хозяйка, познакомились с ней как попало, потому что она старалась не глядеть на Фимочку, а, чуть присев и раскинув руки, будто наседка крылья, все пыталась поймать ребятишек, а, поймав, прижимала их к себе и голосила, жалея то ли их, то ли свое распадающееся на глазах счастье.

Без лишних слёз и взаимных упреков отужинали и начали укладываться спать. Он, забрав с собой старших мальчишек, ушел на сеновал. Женщины, уложив в середину младшего, легли вместе, потому что другой кровати в доме не оказалось.

Так все и повелось – по утрам Фимочка со всем выводком бежала к родничку, что выбивался из земли неподалёку от храма, плескала на глаза святую влагу, вымывая слёзы, чтобы за целый день больше ни одной слезинки не показалось из её глаз. Днем она помогала по хозяйству, старательно, но неуклюже, как умела. Ребятишки целые дни пропадали на реке, а то ходили с отцом по грибы, жарили их потом в большой сковороде, щедро заливая сметаной. Ели, стукаясь ложками, смеялись, напоминая большую дружную семью. Только иногда становилось душно, будто перед грозой, иногда и наоборот, знобило, будто от холода, – повисала в избе неловкая тишина. Но вообще-то жить было можно. Они и жили. Целый месяц, пока не пришел срок отправляться обратно. В это последнее утро ушла Фимочка к роднику одна и наплакалась там вволю – ещё вечером она поняла, что муж с ней ехать не собирается.

- Как мне теперь жить? И зачем жить, скажи, Господи… – почти кричала она, обращаясь к повергнутым крестам храма. И вдруг услышала за спиной:

- У тебя же дети.

- А у тебя?

- Оставь старшего. Своих-то у нас уж все равно не будет.

- Что ты! Что ты! – замахала руками Фимочка, защищаясь, будто от удара. – Да и захочет ли он? Ты спрашивал?

Промолчал. Значит, спрашивал. Подошла хозяйка, уставилась на них глазами, полными горячей влаги: мол, решаете мою судьбу, а меня-то даже и не спросили. Да тут и спрашивать было нечего, и так все ясно. Фимочка и сама почувствовала, что в город ему ехать никак нельзя, он от рождения был сельским человеком, вернулся к своему естественному состоянию. Здесь всё любо и дорого ему – и эта неброская красота северной природы, и эта крестьянская изба, и эта женщина, заменившая ему Фимочку. Фимочка не могла отрицать очевидного: в течение месяца не раз ловила на ней его томные взгляды, так когда-то он смотрел и на Фимочку. Только вот почему у них нет детей, спросить так и не решилась.

Уезжала она совершенно расстроенная: так невыносимо ее влекло к нему, так мечталось выспаться на его большой тяжелой руке, так хотелось стряхнуть с души эту наваль непрожитых вместе лет, но ничего не случилось, она увозила с собой лишь самую малость – выдох первого мига: «Фимочка!»

Успокоилась только тогда, когда плюхнулась на нижнюю полку, собрала под свое крыло ребят, улыбнулась им виновато: «Ну как вы, мужики?»

И опять замелькали в окнах ставшие уже знакомыми пейзажи, застучали колеса, и под их мерный стук Фимочка в какую-то минуту даже подумала, что была набитая дура и совсем напрасно никак не ответила на охи-ахи краснодеревщика дяди Саши. Да что уж теперь!

По возвращении, еле отбившись от расспросов любопытствующих соседок, взяла себя в руки, стала, как прежде, прирабатывать на дому шитьем - портниха она была отменная, и от заказчиц не было отбоя. Только теперь, складывая копеечку к копеечке, она знала, что скопит к лету деньги, приоденет ребятишек, приодется сама и опять поедет к нему.

«У меня нет мужа, но у детей есть отец», - успокаивала она себя. А тайно лелеяла мысль, что только тело его не принадлежит ей, а уж душа – непременно. Хотя, чего греха таить, одной души ей было явно маловато.

… В ту зиму очень сильно болел маленький. И она совсем было уж отказалась от мысли поехать в деревню ещё раз. Да и с деньгами было туговато, ребята подросли, но помощниками еще не стали. Фимочка поняла, что близится момент, когда с единственной страстью, которой она была так одержима: увидеть еще раз своего бывшего мужа – придется распрощаться навсегда. «Неужели всё так и останется только сном? - печалилась Фимочка, распарывая в очередной раз мальчишечьи брюки, чтобы наставить их и вновь сделать пригодными для носки. – Ребята-то у меня какие хорошие выросли, непривередливые, добрые – все в отца…»

Её размышления прервал стук в дверь, она открыла, взяла в руки протянутую ей бумажку, поняв, что это телеграмма, расписалась и уставилась в листок ничего не видящими глазами. Строчки двоились и прыгали… Справившись с волнением, прочитала коротенький текст. Телеграмма просто ошарашила, в ней извещалось, что муж ее скоропостижно скончался, сообщался день похорон, внизу стояло чье-то чужое, незнакомое имя.

Понимая, что на похороны всё равно не успеет да никто там её особенно и не ждёт, она поехала одна, поручив детей соседке хотя это и было совершенно излишне, они у нее были вполне самостоятельные и слушались старшего, который и внешне, и внутренне стал вылитый отец, даже Фимочка временами вздрагивала, услышав за стенкой его басистый говорок.

До райцентра добралась быстро, а тут вышла загвоздка – пароход еще не ходил. Но река уже очистилась ото льда, удалось уговорить катериста. Сунула ему побольше денег для верности, он и высадил ее на скользкий глинистый берег чуть ли не у самого кладбища. Поднялась в гору, свежий холмик отыскала без труда. Он еще не успел покрыться травой, сырая, местами уже подсыхающая земля была тщательно приляпана к бокам. С разрушенной колокольни шумно порхнули голуби, ожидая хлебных крошек или горсти пшена. Фимочка щедро раскрошила птицам взятую на дорогу булку, подложила ельник и встала на колени. О чем думала, что перебирала в памяти, за что корила и в чём каялась, ей одной ведомо, но проходившая мимо женщина услышала какие-то созвучия, мало похожие на плач, очевидно, Фимочка рассказывала ему о своей судьбе, жалела или благодарила его, как знать?

Но, поднявшись с колен, она еще раз поклонилась могиле, приложила ладошку к губам, а потом отдала этот поцелуй сырой весенней земле, которая стала теперь им, когда-то таким любимым и желанным, и вдруг поняла, что ей больше в деревне делать нечего. Так и не повидавшись ни с кем, она зашагала по хлипкой весенней дороге в город. Прошагав километров семь, когда дорога круто вильнула и потянулась в гору, Фимочка вдруг с восторгом увидела, что прямо над дорогой повисла радуга.. «Да это же ворота в рай», - подумала она и вошла в эти сияющие ворота. Душа просветлилась, наконец-то прошибли слезы, стало немного полегче. «Вот, Фимочка, и твоя война закончилась», - вздохнула она полной грудью и зашагала спорее, чтобы успеть на последний автобус.