Неподвижно лишь солнце любви.
Порой исполненные самых доверительных интонаций:
Милый друг, иль ты не чуешь,
Что одно на целом свете —
Только то, что сердце к сердцу
Говорит в немом привете?
Соловьев многолик. «Куда же поместить нам сегодня разные знакомые лики Соловьева,— вопрошал Александр Блок в своей речи в двадцатую годовщину смерти философа,— где найти для них киот? Нет такого киота, и не надо его; ибо все знакомые лики Соловьева — личины, как ясно указывал в воспоминаниях о нем А. Белый; а я уверен, что это — лучшее, что до сих пор было сказано о Вл. Соловьеве. Соловьев философ — личина, публицист — тоже личина, Соловьев — славянофил, западник, церковник, поэт, мистик — личины; Соловьев, как говорил А. Белый, был всегда мучим «несоответствием между всей своей литературно-философской деятельностью и своим сокровенным желанием ходить перед людьми». Сейчас, в наши дни, уже слишком ясно, что без некоего своеобразного «хождения перед людьми» всякая литературно-философская деятельность бесцельна и по меньшей мере мертва». Блок неточно процитировал Белого (хотя смысл схватил верно), в статье которого «Владимир Соловьев» сказано: «Соловьев всюду как бы ходил с большой коричневой египетской свечой».
Со свечой перед людьми идут, чтобы освещать им дорогу. Какую дорогу освещал Соловьев?
В данном контексте нас интересует Соловьев как мыслитель и моралист. Он был взращен в рамках сложившейся традиции, возникшей в начале века под сильным воздействием Шеллинга. Не Канту и не Фихте, а именно Шеллингу суждено было стать властителем русских философских дум и решающим образом влиять на развитие самобытного русского философствования. До тех пор пока на первый план не вышли Гегель и Фейербах, Шеллинг значил для России больше, чем для Германии. Русское шеллингианство — сильное умственное течение, не повторявшее учителя, а интерпретировавшее его. Для понимания Вл. Соловьева знакомство с Шеллингом необходимо, хотя он прямо нигде не высказывает своего отношения к немецкому философу. Но любопытная деталь: первая работа Соловьева («Мифологический процесс в древнем язычестве»), как и первая работа Шеллинга, посвящена мифологии, здесь есть ссылки на Шеллинга. Последняя крупная работа Соловьева («Три разговора») полна шеллинговских мотивов и реминисценций.
Когда Соловьев защищал докторскую диссертацию («Критика отвлеченных начал»), один из официальных оппонентов заметил, что соискатель отстаивает воззрения, близкие Шеллингу. Отвечая оппоненту, Соловьев признал родство своих взглядов с поздней философией Шеллинга. В отличие от предшествовавших русских шеллингианцев, считавших, что Шеллинг всегда оставался одним и тем же, Соловьев называл «умозрительным пантеизмом» воззрения раннего Шеллинга и отвергал их, соглашаясь, однако, с «теософическими построениями второй Шеллинговой системы...».
Противник Соловьева — неизменный и бескомпромиссный Гегель. У позднего Шеллинга заимствует Соловьев свои аргументы против Гегеля. Гегелевская философия доводит до абсурда абстрактный рационализм, панлогизм. По Гегелю, отмечает Соловьев, нет ничего непосредственно существующего, все есть «бываемость понятия». Соловьев же считает, что «понятие не есть все, иначе, понятие как такое не есть еще сама действительность (как только понятие, оно имеет действительность, лишь насколько я его мыслю, т. е. только в моей голове...)».
Вслед за Шеллингом Соловьев называет свое учение философией «всеединства» и видит в ней начало нового типа философствования. С требованием «самобытной, не зависящей от понятий действительности,— утверждает он,— кончается век чисто логической, или априорной, философии, кладется начало философии положительной...». Это тоже общеизвестная идея Шеллинга. Положительная философия (в отличие от «негативной», логической) исходит из примата нравственного начала. Философская система зрелого Соловьева складывается из трех составных частей — учения о нравственности, учения о знании, учения о красоте. Первая часть системы была изложена философом в главном его труде — «Оправдание добра», за ним должен был последовать оставшийся ненаписанным труд «Оправдание истины» (три фрагмента, объединенные заголовком «Теоретическая философия»,— заготовки этого труда). Соловьев думал и о создании «Оправдания красоты», но здесь не было и заготовок, и только по двум небольшим статьям — о красоте природы и о смысле искусства, а также по многочисленным литературно-критическим статьям и рецензиям можно судить о его эстетике.
«Оправдание добра» начинается с констатации несостоятельности взгляда, всецело подчиняющего нравственную философию отвлеченным принципам любого порядка, будь то религиозным или спекулятивно-теоретическим. У этики свой специфический предмет исследования, главное в котором составляют особые переживания человека. Самоочевидность переживания должна заменить здесь исходную идею Декарта о самоочевидности мышления: «Я стыжусь, следовательно, существую». Чувство стыда отличает человека от животного. Стыд, жалость, благоговение — вот три элементарных переживания, три «кита», на которых стоит нравственность. Из этих трех переживаний выводит Соловьев все богатство духовной жизни человека. Философ выступает против искусственных попыток ограничить эту полноту. Стыд удерживает человека от неумеренных чувственных наслаждений. Но на одном стыде нравственность не построишь. Стыд делает человека аскетом, однако аскетизм в основе своей ложен. Плотин стыдился своего тела, нормальный человек чужд этому чувству, мы не стыдимся своей материальности, хотя и стремимся подчинить телесное, животное начало в нашей жизни духовному. Что касается аскетизма, то он перегибает палку. «Бывали и бывают успешными аскетами не только люди, преданные духовной гордости, лицемерию и тщеславию, но и прямо злобные, коварные и жестокие эгоисты». Поэтому жалость и милосердие — обязательное дополнение к стыдливости, ограничивающей животные порывы нашей души. Но на одном альтруизме опять-таки нравственность не построишь. Шопенгауэр не прав, считая сострадание единственной опорой нравственности. Развратник, обжора и пьяница может быть добрым и сострадательным, однако моральной личностью такого человека назвать нельзя. Стыд выступает как обязательный регулятор человеческого поведения. Третий стимул нравственного образа жизни — уверенность в разумном смысле своего существования. Моральный человек задается вопросом, зачем я живу, и отвечает на него: чтобы творить добро. А творить добро я могу только в том случае, если верю в его значение, в его обязательность, в его величие. Соловьев называет это благоговение религиозным чувством, но сам же показывает, что оно может носить и вполне светский характер: благоговеть можно перед предками, перед обществом, народом, семьей, сформировавшими тебя как культурную личность. ”...Я не могу не чувствовать благодарности и благоговения к тем людям, которые своими трудами и подвигами вывели мой народ из дикого состояния и довели его до той степени культуры, на которой он теперь находится». Чувство неоплаченного долга перед предками, «отцами», за переданную тебе культуру, положенное на сознание собственной ответственности перед «детьми», потомками, стремление передать им культурную эстафету в сохранности, в обогащенном виде — вот основа нравственного поведения того повеления к добру, которое Кант назвал категорическим императивом.
Соловьев принял кантовскую идею автономной морали. И тем заслужил порицания ортодоксально-религиозных авторов. Говорили (и писали) об «антихристовом добре» Соловьева. К. Мочульский определеннее других отметил неприятие церковью этики, изложенной в «Оправдании добра», и ее отличие от того, что утверждал мыслитель до этого: «Трудно представить себе более решительное отречение от прежних заветных верований”. Раньше Соловьев выводил понятие добра из понятия Бога, теперь понятие Бога он пытается вывести из понятия добра...
Задача построения автономной этики явно неосуществима... Соловьев постоянно путается в неразрешимых противоречиях...». На самом деле он удивительно просто и убедительно показывает перед читателем процесс развертывания этического сознания. Соловьев видит три необходимые составные части любого морального поведения: 1) сознание собственного морального несовершенства; 2) наличие объективно данного совершенства; 3) мое стремление приблизиться к совершенству, преодолеть свое несовершенство, т. е. мое совершенствование. Вторую позицию Соловьев называет богом, вечно сущим, высшим добром. Дело не в наименовании. Важно понять, что без признания морального абсолюта никакие нравственные императивы не «работают», приобретают релятивный характер. Со времени Гегеля принято различать мораль и нравственность. Нравственность корпоративна — это принципы поведения той или иной общности, основанные на нравах. Мораль общечеловечна — это постулаты поведения индивида как части человеческого рода. Мораль — это абсолютная нравственность, единая во все времена для всех народов, для всего человечества. Корпоративная нравственность знает такие понятия, как «свой» и «чужой», «друг» и «враг» (если враг не сдается, его уничтожают; если сдается — тоже уничтожают, заодно уничтожают и потенциального врага и вообще — подозрительных). Абсолютная нравственность (мораль) признает безусловное значение каждого человека независимо от его предикатов и корпоративной принадлежности. Убийство дикаря, говорит Соловьев, такое же преступление, как и убийство гения и святого.
Нравственность возникла одновременно с человеческим обществом и принимала подчас аморальные формы. Убийство престарелых и больных, каннибализм — нравственные нормы первобытного общества. Мораль — более позднего происхождения. Если верить Гегелю, то в Европе ее открыл Сократ, показав, что существует добро как таковое. Источником морального несовершенства, по Сократу, служит недостаток знаний: зло от умственной темноты; светоч знаний ведет к добру. Позднейшее развитие этической мысли показало, что дело обстоит сложнее: для утверждения добра одних знаний недостаточно. Добро от бога — утверждала христианская традиция; добро от правильного понимания собственных интересов — так говорили метафизические материалисты. Кант сказал, что мораль автономна, не зависит ни от каких внешних импульсов, только внутреннее повеление ведет к моральному образу жизни. Соловьев следует в русле рассуждений Канта, при том, что ни Кант, ни Соловьев не отрицают социальных основ морали. Особенно на первых порах развития морального сознания нужны внешние нормы и запреты. Их дает право. «Право есть низший предел или определенный минимум нравственности». Нравственность не может ограничиться жизнью отдельного человека, и прежде всего потому, что таковой вообще нет, жизнь человека протекает в обществе. Соловьев называет три социальные ячейки, три вида «собирательного человека», в которых и проявляется моральное лицо индивида,— семья, народ, человечество.
Право — это минимум нравственности, максимум ее, всеполнота реализации — любовь. Чтобы понять ее смысл, нужно снова вспомнить о Шеллинге, его учении о сущем. «Сущее,— поясняет Соловьев,— не есть бытие, но ему принадлежит всякое бытие в том же смысле, как мы должны сказать, например, что человек (мыслящий) не есть мышление, но ему принадлежит мышление. Как мыслящий не тождествен с мышлением, но имеет мышление, так и сущее не тождественно с бытием, но имеет бытие или обладает бытием. Обладать чем-нибудь — значит иметь над ним силу, так что сущее должно определяться как сила или мощь бытия, как его положительная возможность».
Противоположность бытия — ничто, небытие, величина отрицательная. А что представляет собой противоположность сущего? Соловьев вводит понятие «положительного отрицания». Противоположность сущего — ничто как положительная величина, т. е. наполненное содержанием другое. А самоотрицание в этом случае становится самоутверждением. Так Соловьев приходит к пониманию «смысла любви». «Любовь есть самоотрицание существа, утверждение им другого, и между тем этим самоотрицанием осуществляется его высшее самоутверждение. Отсутствие самоотрицания, или любви, то есть эгоизм, не есть действительное самоутверждение существа,— это есть только бесплодное, неудовлетворимое стремление или усилие к самоутверждению, вследствие чего эгоизм и есть источник всех страданий; действительное же самоутверждение достигается только в самоотрицании, так что оба эти определения суть необходимо противоположные себя самих. Итак, когда мы говорим, что абсолютное первоначало, по самому определению своему, есть единство себя и своего отрицания, то мы повторяем только в более отвлеченной форме слово великого апостола: Бог есть любовь».
Бог есть любовь. Соловьев исследует обе стороны этого равенства. Он пишет о боге и о любви. В данном контексте для нас важно второе. В статье для Энциклопедии Соловьев определяет любовь как «влечение одушевленного существа к другому для соединения с ним и взаимного восполнения жизни». Из обоюдности отношений он выводит три вида любви. Во-первых, любовь, которая больше дает, нежели получает, или нисходящая любовь. Во-вторых, любовь, которая больше получает, нежели дает, или восходящая любовь. В-третьих, когда то и другое уравновешено. В первом случае это родительская любовь, она основана на жалости и сострадании, включает в себя заботу сильных о слабых, старших о младших; перерастая родственные отношения, она создает отечество. Второй случай — любовь детей к родителям, она покоится на чувстве благодарности и благоговения; за пределами семьи она рождает представление о духовных ценностях. Полнота жизненной взаимности достигается в половой любви; жалость и благоговение в соединении с чувством стыда создают эмоциональную основу этого третьего вида любви.
Любовь как «преодоление эгоизма» определял Шеллинг в «Штуттгартских беседах». Соловьев прекрасно знал и умно интерпретировал эту работу. Сохранился черновой фрагмент статьи Соловьева о Шеллинге, где речь идет о «Штуттгартских беседах». Шеллинг говорит о божественном эгоизме и божественной любви. По словам Соловьева, половая любовь создает «расцвет индивидуальной жизни». Как ни парадоксально, но эгоизм несет гибель личностному началу. Утверждая по видимости свою персону, эгоизм на самом деле губит ее, выдвигая на первый план животное или житейское начало в ущерб духовному. Подлинное самоутверждение человека как одухотворенного существа состоит в преодолении эгоизма, в том, чтобы утвердить себя в другом. «Тогда только эгоизм будет подорван или упразднен не в принципе только, а во всей своей конкретной действительности. Только при этом, так сказать, химическом соединении двух существ, однородных и разнозначительных, но всесторонне различных по форме, возможно (как в порядке природном, так и в порядке духовном) создание нового человека...». Итак, смысл любви — создание нового человека. Это следует понимать и в переносном смысле — как рождение нового духовного облика у человека, так и в прямом — как продолжение человеческого рода.
Простите, вправе перебить читатель, но Соловьев недвусмысленно начал свой трактат с утверждения того, что размножение не является смыслом любви. Здесь необходимы уточнения. Один из первых читателей «Смысла любви», , обратил внимание автора на несуразность выдвинутого им тезиса, и автор вынужден был согласиться. «Согласен, что ты, Грот, возражаешь насчет размножения. Дело в том, что я употребил это слово, чтобы избежать термина (coitus), принятого в медицинской и зоологической, но не в философской литературе. Размножение же в точном смысле, т. е. деторождение, по справедливому твоему замечанию, не есть грех, а по моему справедливому дополнению, есть даже искупление греха...» «Дополнение», т. е. разъяснение своей позиции, Соловьев сделал в работе «Оправдание добра», работать над которой он начал вскоре после завершения «Смысла любви». Здесь Соловьев пишет: «Нравственно-дурное (плотский грех) следует видеть, конечно, не в физическом факте деторождения (и зачатия), который, напротив, есть некоторое искупление греха, а только в безмерном и слепом влечении (похоть плоти, concupiscensia) к внешнему, животно-материальному соединению с другим лицом (на деле или в воображении), которое ставится как цель само для себя, как независимый предмет наслаждения».
На проблему деторождения Соловьев смотрел не только с нравственно-этической, но и с социологической точки зрения. Его беспокоило падение рождаемости. В статье «Россия через сто лет» он иронически усмехался по поводу услышанного в поезде прогноза, будто в России будет к этому времени четыреста миллионов человек. «По недавно обнародованным несомненным статистическим данным, та значительная прогрессия, в которой возрастало наше население до восьмидесятых годов, с тех пор стала сильно убывать и в некоторых частях Империи уже сошла на нуль. А именно в губерниях среднечерноземной полосы с 1885 года прибыль населения, как известно, вовсе прекратилась, и тот значительный (хотя и меньший, чем ожидали) прирост в 12 миллионов за 10 лет, который обнаружен переписью 1897 г., падает преимущественно на различные нерусские или полурусские окраины... Есть, значит, помимо механического перемещения людских масс, какая-то органическая причина, остановившая наш рост». Поэтому призыв Соловьева (высказанный в «Оправдании добра») — «деторождение благословляется» — приобрел общенациональный, государственный смысл.
Соловьев выступает против любой «робинзонады» любви. Любящая пара живет не на необитаемом острове, а среди людей, среди таких же любящих пар. Преодоление эгоизма не может ограничиться тем, что ты перенес свою исключительность на объект любви, считаешь центром вселенной не только себя, но и своего партнера. «Из того, что самое глубокое и интенсивное проявление любви выражается во взаимоотношении двух восполняющих друг друга существ, никак не следует, что это взаимоотношение могло отделять и обособлять себя от всего прочего как нечто самодовлеющее; напротив, такое обособление есть гибель любви...» И Соловьев настаивает: «Истинная жизнь индивидуальности в ее полном и безусловном значении осуществляется и увековечивается только в соответствующем развитии всемирной жизни, в котором мы можем и должны деятельно участвовать...».
Любовь для Соловьева — но только субъективное переживание, но активное вторжение в жизнь. Как дар речи состоит не в говорении самом по себе, а в передаче через слово мысли, так истинное назначение любви не в простом испытывании чувства, а в том, что благодаря тому совершается, в деле любви, в преображении социальной и природной среды. Природа до сих пор была для человека либо деспотической матерью, либо чужою ему рабою, вещью. Во втором случае «одни только поэты сохранили еще... хотя безотчетное и робкое чувство любви к природе, как к равноправному существу». Соловьев заканчивает свой трактат о любви призывом установить любовное, сигизическое (гармоническое) отношение человека к природе, к космосу.
В работе «Жизненная драма Платона» (1898) Соловьев возвращается к теме любви. Он видит у любви пять возможных путей — два ложных и три истинных. Первый путь любви — «адский». Соловьев не хочет о нем говорить (подразумевается, видимо, мастурбация, которая в те годы считалась губительной для организма). Второй ложный путь — животный, неразборчивое удовлетворение полового влечения. Третий путь (первый истинный) — брак, человек в нем «отвергает, бракует свою непосредственную животность и принимает, берет норму разума. Без этого великого учреждения, как без хлеба и вина, без огня, без философии, человечество могло бы, конечно, существовать, но недостойным человека образом — обычаем звериным». Четвертый путь — аскетизм, умерщвление плоти, ангельское бытие. Но ангел с христианской точки зрения ниже человека, поэтому монашество хотя и подвиг, но не высший путь любви для человека. Высший, пятый путь — это божественная любовь, когда предстает не пол человека, не его половина, а целый человек, в соединении мужского и женского начал. Человек становится в этом случае «сверхчеловеком», «богочеловеком»; именно здесь он решает главную задачу любви — увековечить любимое, спасти его от смерти и тлена. Об этом виде любви Соловьев говорит в другом месте, что она есть та сила, которая выводит нас внутренне из границ нашего «данного существования». И далее: «Эта любовь низводит благодать божию на земную природу и празднует победу не только над нравственным злом, но и над его физическими последствиями — болезнью и смертью». Достигается подобная высшая любовь за счет воздействия высших, внечеловеческих потенций.
Можно ли считать эти рассуждения, венчающие трактат «Россия и Вселенская церковь» (1890), итогом всего философствования Соловьева? Нет, это не был итог. Среди последних работ Соловьева есть две, открывающие иные перспективы. С одной — «По поводу последних событий»,— где человечество выступает как безнадежно больной старик, мы уже знакомы. Другая работа — «Идея сверхчеловека»,— написанная в 1899 г., полна оптимизма и переводит разговор о бессмертии и высшей любви в естественнонаучную плоскость. Послушаем Соловьева: «В ту пору, когда я резал пиявок бритвою и зоолога Геккеля предпочитал философу Гегелю, мой отец рассказал мне однажды довольно известный анекдот о том, как «отсталый» московский купец сразил «передового» естественника, обращавшего его в дарвинизм. Это учение, по тогдашней моде и к «некоторому несчастью» для Дарвина, понималось как существенное приравнение человека к прочим животным. Наговорив очень много на эту тему, передовой просветитель спрашивает слушателя: «Понял?» — «Понял».— «Что ж скажешь?» — «Да что сказать? Ежели, значит, я — пес, и ты, значит,— пес, так у пса со псом какой же будет разговор?» Ныне, благодаря Ницше, передовые люди заявляют себя, напротив, так, что с ними логически возможен и требуется серьезный разговор». Разговор этот — о бессмертии. Соловьев ведет его совсем как естествоиспытатель. «Внутренний рост человека и человечества в своем действительном начале тесно примыкает к тому процессу усложнения и усовершенствования природного бытия, к тому космическому росту, который особенно ярко выражается в развитии органических форм растительной и животной жизни. Раньше появления человека широко и разнообразно развиваются формы жизни чувственной; человеком доисторически начинается и на глазах истории продолжается развитие жизни разумной... На таком всестороннем видоизменении и осложнении телесных форм держится и развитие душевной жизни организмов (по крайней мере в животном царстве). Если бы образование новых телесных форм остановилось, положим, на форме устрицы, то никакого дальнейшего развития и в психическом отношении больше не было бы, так как совершенно очевидно, что в этой форме бытия — устрицы — не могло бы вместиться не только духовное творчество человека, но и душевная жизнь собаки...» С появлением человека появляется такая животная форма, которая благодаря развитому нервно-мозговому аппарату не требует более существенных перемен в телесной организации, потому что может вместить в себя бесконечный ряд ступеней духовного развития. Одухотворение человека не изменяет анатомического типа. Поэтому никакой новой, «сверхчеловеческой» телесной формы не потребуется в дальнейшем, хотя духовное развитие человека безгранично и ему предстоит «стать сверхчеловеком». И первое, что сделает человека сверхчеловеком,— это победа над смертью. Цель далека, «но ведь путь-то, к ней ведущий, приближение к ней по этому пути, хотя бы и медленное, исполнение, хотя бы и несовершенное, но все совершенствующееся, тех условий, полнота которых требуется для торжества над смертью,— это-то ведь, несомненно, возможно и существует действительно». Соловьев ждет от науки достижения индивидуального бессмертия.
Что случилось с философом любви? А случилось вот что — он попал под влияние идей Н. Федорова. Еще в 80-е годы, ознакомившись с рукописными работами великого русского утописта, мечтавшего о победе над смертью и о возвращении жизни умершим средствами науки, он писал их автору: «Прочел я Вашу рукопись с жадностью и наслаждением духа, посвятив этому чтению всю ночь и часть утра, а в следующие два дня, субботу и воскресенье, много думал о прочитанном... Я со своей стороны могу признать Вас своим учителем и отцом духовным». У Федорова есть фрагмент «Сверхчеловечество как порок и добродетель». Название говорит о содержании фрагмента. Идея сверхчеловека порочна, когда речь идет об избранных, привилегированных. Она благодетельна, когда «состоит в исполнении естественного долга разумных существ в их совокупности, в обращении слепой, неразумной силы природы, стихийно рождающей и умерщвляющей, в управляемую разумом... Возвращение живущими жизни всем умершим для жизни бессмертной есть добро без зла. Воссоздание из земли всех умерших, освобождение их от власти земли и подчинение всех земель и всех миров воскрешенным поколениям — вот высшая задача человечества... Высший императив (приказ) может быть создан только высшею любовью». Философия любви перерастает здесь в философию беспредельного прогресса человечества. Соловьев сближается с русским космизмом: о «сверхлюдях», достигших бессмертия в ходе развития науки, будет говорить и Циолковский.
В метаниях Соловьева отразились предреволюционные метания русской интеллигенции. Он был человеком со странностями, мог отпугивать, внушать неприязнь. Но мог воодушевлять, воспитывать. Он носил порой несвойственные ему личины, придумывал утопические проекты, кликушествовал по поводу грядущего. Но сквозь личины проглядывал лик — ищущего моралиста, сквозь личины пробивался свет — вечного, не уходящего за человеческий горизонт солнца любви, которое освещает путь не только от человека к человеку, но и всему человечеству — к истине, красоте, добру, побеждая извечного людского врага — смерть.
Тест № 5. .
Русская идея. – М.: Изд-во «Республика», 1992, с.295-312.
Николай Александрович Бердяев — один из самых известных русских философов XX века. Учился в Киевском университете. За участие в «Союзе борьбы за освобождение рабочего класса» был исключен и сослан в Вологду. Вскоре отошел от марксизма. В начале XX столетия принимает активное участие в духовно-общественном движении, получившем название «русский религиозный и культурный ренессанс». Участвовал в программных сборниках «Проблемы идеализма» (1902), «Вехи» (1909), «Из глубины» (1918), ставших, по общему признанию, манифестами русского идеализма. После Октября был профессором Московского университета, основал Вольную академию духовной культуры. В 1922 году выслан из СССР; жил в Берлине, затем в Париже. Здесь им были написаны книги, принесшие ему мировую известность. Философия Бердяева впитала в себя множество самых разнообразных источников. В различные периоды его вдохновляли Кант, Маркс, Бёме, Шопенгауэр, Ницше. Из русских мыслителей на него заметное влияние оказали Михайловский, Хомяков, Достоевский, Соловьев, Несмелое, Розанов и другие. Проблемы России, русской мысли в творчестве Бердяева занимают центральное место. Его первая работа была посвящена Михайловскому («Субъективизм и индивидуализм в общественной философии», 1901), а одна из последних, итоговых книг «Русская идея» (1946) — анализу интеллектуальной истории России. Его перу принадлежит ряд трудов по истории русской философии: «» (1912), «Миросозерцание Достоевского» (1923), работы о К. Леонтьеве, Н. Федорове, Л. Толстом, других русских мыслителях. Исследованием русской идеи Бердяев начал заниматься еще в годы первой мировой войны. В 1915 году он опубликовал очерк «Душа России» (1915), а затем серию статей, составивших книгу «Судьба России» (1918). Суждения Бердяева о России своеобразны и неповторимы, свободны и широки. В них нет строгой последовательности и терминологической точности, зато присутствуют яркая образность и аллегоричность, обилие афоризмов и исторических параллелей, контрасты и парадоксы. Главной отличительной чертой русской идеи, по Бердяеву, является религиозный мессианизм, наполняющий глубоким содержанием все стороны жизни общества, его историю, сознание, культуру. Его истоки прослеживаются им со времен средневековья (религиозное учение «Москва — третий Рим»), затем через славянофилов и Достоевского он ведет линию мессианизма в XX век — к основным религиозным и нерелигиозным (включая марксизм) течениям. Религиозное призвание, по Бердяеву, делает русскую идею уникальной и самобытной, но в то же время весьма противоречивой. Русская душа, пишет он, представляет собой сочетание разнородных сущностных начал: «неисчислимого количества тезисов и антитезисов» — свободы и порабощенности, революционности и консерватизма, новаторства и инертности, предприимчивости и лени. В «Русской идее» Бердяев излагает свою концепцию «коммюнотарности» (общинности), составляющей, по его словам, существо русской самобытности. « Коммюнотарность» не связывается им с какими-либо конкретными социальными, экономическими или политическими формами жизни. Это — метафизическая и мистическая разновидность коллективизма, выработанного, как считает Бердяев, русской народной жизнью и философской культурой начиная со славянофилов. Она противопоставляется существующим на Западе теориям и практике индивидуализма, негативным аспектам современной цивилизации. Труды Бердяева содержат критику социалистического пути переустройства России. Вместе с тем за рубежом он выступал как патриот, видный представитель русской культуры, противник различных форм русофобии. Наряду с В. Зеньковским, Г. Федотовым и С. Франком впервые познакомил Запад с историей русской философии, способствовал восприятию русской культуры как явления, имеющего мировое значение.
Душа России
(отрывок)
Мировая война остро ставит вопрос о русском национальном самосознании. Русская национальная мысль чувствует потребность и долг разгадать загадку России, понять идею России, определить ее задачу и место в мире. Все чувствуют в нынешний мировой день, что Россия стоит перед великими мировыми задачами. Но это глубокое чувство сопровождается сознанием неопределенности, почти неопределимости этих задач. С давних времен было предчувствие, что Россия предназначена к чему-то великому, что Россия — особенная страна, не похожая ни на какую страну мира. Русская национальная мысль питалась чувством богоизбранности и богоносности России. Идет это от старой идеи Москвы как Третьего Рима, через славянофильство — к Достоевскому, Владимиру Соловьеву и к современным неославянофилам. К идеям этого порядка прилипло много фальши и лжи, но отразилось в них и что-то подлинно народное, подлинно русское. Не может человек всю жизнь чувствовать какое-то особенное и великое призвание и остро сознавать его в периоды наибольшего духовного подъема, если человек этот ни к чему значительному не призван и не предназначен. Это биологически невозможно. Невозможно это и в жизни целого народа.
Россия не играла еще определяющей роли в мировой жизни, она не вошла еще по-настоящему в жизнь европейского человечества. Великая Россия все еще оставалась уединенной провинцией в жизни мировой и европейской, ее духовная жизнь была обособлена и замкнута. России все еще не знает мир, искаженно воспринимает ее образ и ложно и поверхностно о нем судит. Духовные силы России не стали еще имманентны культурной жизни европейского человечества. Для западного культурного человечества Россия все еще остается совершенно трансцендентной, каким-то чуждым Востоком, то притягивающим своей тайной, то отталкивающим своим варварством. Даже Толстой и Достоевский привлекают западного культурного человека, как экзотическая пища, непривычно для него острая. Многих на Западе влечет к себе таинственная глубина русского Востока. Но все еще не наступало время признания за духовной жизнью христианского Востока равноправия с духовной жизнью Запада. На Западе еще не почувствовали, что духовные силы России могут определять и преображать духовную жизнь Запада, что Толстой и Достоевский идут на смену властителям дум Запада для самого Запада и внутри его. Свет с Востока видели лишь немногие избранные индивидуальности. Русское государство давно уже признано великой державой, с которой должны считаться все государства мира и которая играет видную роль в международной политике. Но духовная культура России, то ядро жизни, по отношению к которому сама государственность есть лишь поверхностная оболочка и орудие, не занимает еще великодержавного положения в мире. Дух России не может еще диктовать народам тех условий, которые может диктовать русская дипломатия. Славянская раса не заняла еще в мире того положения, которое заняла раса латинская или германская. Вот что должно в корне измениться после нынешней великой войны, которая являет собой совершенно небывалое историческое соприкосновение и сплетение восточного и западного человечества. Великий раздор войны должен привести к великому соединению Востока и Запада. Творческий дух России займет, наконец, великодержавное положение в духовном мировом концерте. То, что совершалось в недрах русского духа, перестанет уже быть провинциальным, отдельным и замкнутым, станет мировым и общечеловеческим, не восточным только, но и западным. Для этого давно уже созрели потенциальные духовные силы России. Война 1914 года глубже и сильнее вводит Россию в водоворот мировой жизни и спаивает европейский Восток с европейским Западом, чем война 1812 года. Уже можно предвидеть, что в результате этой войны Россия в такой же мере станет окончательно Европой, в какой Европа признает духовное влияние России на свою внутреннюю жизнь. Бьет тот час мировой истории, когда славянская раса во главе с Россией призывается к определяющей роли в жизни человечества. Передовая германская раса истощит себя в милитаристическом империализме. Призванность славянства предчувствовали многие чуткие люди на Западе. Но осуществление мировых задач России не может быть предоставлено произволу стихийных сил истории. Необходимы творческие усилия национального разума и национальной воли. И если народы Запада принуждены будут, наконец, увидеть единственный лик России и признать ее призвание, то остается все еще неясным, сознаем ли мы сами, что есть Россия и к чему она призвана? Для нас самих Россия остается неразгаданной тайной. Россия — противоречива, антиномична. Душа России не покрывается никакими доктринами. Тютчев сказал про свою Россию:
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 |


