3. Антимодернизм
Постмодернизм и коммунизм обнаруживают сходство в своем неприятии модернизма (и всех его школ) как устаревшего, "камерного" направления в искусстве. Антимодернизм, антиавангардизм был принципиальной установкой сталинской эпохи и выступал, по отношению к дореволюционным модернистским течениям (и их отголоскам в советском искусстве 20-х годов), как постмодернизм, преодоление и изживание былого "буржуазного" индивидуализма, субъективистской замкнутости, чистой экспрессивности, метафизического и стилевого экспериментаторства, элитарности, усложненности, и т. д. "На свет выплыли символисты, имажинисты, декаденты всех мастей, отрекавшиеся от народа, провозгласившие тезис "искусство ради искусства", проповедовавшие безыдейность в литературе, прикрывавшие свое идейное и моральное растление погоней за красивой формой без содержания. ...Поэты и идеологи господствующих классов стремились укрыться от неприятной действительности в заоблачные высоты и туманы религиозной мистики, в мизерные личные переживания и копание в своих мелких душонках", - так говорил ведущий сталинский идеолог Андрей Жданов в своем знаменитом докладе 1946-го года об Ахматовой и Зощенко. Здесь представлен набор почти тех же самых упреков, которые в более изящной форме предъявляли модернизму его постмодернистские критики на Западе в е гг.
В частности, нашумевший литературный манифест современного американского писателя Тома Вулфа, "Подкрадываясь к миллиардолапому зверю: Литературный манифест нового социального романа" (1989), обнаруживает удивительные переклички с докладом Жданова, хотя американский писатель вряд ли подозревал о таком сходстве. Призывая создать литературу, достойную великой американской действительности ("миллиардолапого зверя"), Вулф выступает против "авангардистской позиции, находящейся далеко за пределами реализма..., абсурдистских романов, магического реализма" - и сожалеет о писателях предыдущего поколения, таких, как Филип Рот и Джон Барт, которых модернизм "испортил", сузил их творческие возможности. Вулф признает, что "многие из этих писателей были великолепны, виртуозны" - казалось бы, чего еще можно пожелать писателю? "Но, - продолжает Вулф, - на какой же одинокий остров они забрались? ...Действие, если там было какое-то действие, происходило вне определенного места... Характеры не имели фона, происхождения. Они приходили неведомо откуда. Они не пользовались правдоподобной речью. Ничего из того, что они говорили, делали или имели, не указывало на их классовое или национальное происхождение." Критикуя модернизм за недостаточное внимание к признакам среды и происхождения, Вулф отдает дань упомянутой выше одержимости всякого рода редукциями и идентификациями - этническими, сексуальными, социальными, столь важными для теории и культурной практики постмодернизма. И далее Вулф, вполне в духе сталинско-ждановской эстетики, сравнивает изобретение реализма в 18-ом веке с "введением электричества в инженерное дело" (вспомним: "писатели - инженеры человеческих душ"), предлагает создавать "батальоны, бригады" писателей, таких, как Золя, и посылать их для изучения американской действительности (вспомним бригадный метод в советской литературе 1930-х годов). Здесь обнаруживается не прямое влияние соцреализма на Вулфа, но логика самой постмодернистской риторики, которая противостоит абстрактности, экспериментальности и индивидуализму модернистского письма и поэтому требует поворота к инженерным и коллективистским метафорам.
4. Идеологический эклектизм
Постмодернизм расстается с большими идеологиями, по терминологии Жана-Франсуа Лиотара, "сверхповествованиями", претендующими на целостное мировоззрение, на объяснение всего (такими, как христианство, марксизм фрейдизм, традиционный либерализм), и переводит культуру в состояние идейной эклектики и фрагментарности. Казалось бы, это никак не сходится с фактом идеологического господства марксизма в СССР. Но дело в том, что советский марксизм, в отличие от "чистого", "классического" марксизма, до сих пор еще распространенного на Западе, является совершенно эклектической смесью самых разных идеологических элементов. Он вбирает в себя элементы просветительской, народнической, толстовской идеологии, с ее идеализацией простой и высокодуховной жизни трудящихся классов; славянофильской идеологии, с ее верой в превосходство русского (советского) народа над гнилой цивилизацией Запада; космистской, федоровской идеологии, с ее учением о власти труда, преобразующего законы природы и передающего во владение человека глубины космоса, и т. д. Именно потому, что формально марксизм стал правящей и единственно дозволенной идеологией в СССР, он, приспособляясь к различным обстоятельствам и нуждам борьбы за власть, вобрал в себя и "постмодернистски" смешал в себе множество других идеологий, которые на Западе оставались вполне отдельными, самостоятельными, модернистски нацеленными на защиту своей чистоты и исключительности.
В советских условиях "правые" и "левые", патриоты и интернационалисты, консерваторы и либералы, экзистенциалисты и структуралисты, технократы и "зеленые" - все они находили в марксизме подтверждение и оправдание своим взглядам и сами притязали на то, чтобы быть подлинными марксистами. В результате советский марксизм стал первым и непревзойденным в истории образцом идеологического пастиша, эклектической смеси самых разнородных и кричаще пестрых элементов, изнутри которых постепенно зрело ироническое сознание их несочетаемости, точнее, сочетаемости в новом, игровом измерении. Вполне постмодернистская ирония уже играла даже на лицах сколь-нибудь сообразительных официальных идеологов, которые с дозволенной ехидцей критиковали интернационалистов за то, что они недостаточно патриотичны, а патриотов за то, что они недостаточно интернациональны. И тем более эта ирония над идеологией - не только правящей, но идеологией вообще - была самой ходовой, разменной монетой в кругу слегка диссидентской советской интеллигенции. В 1970-е - 80-е годы, когда на Западе интеллектуалы были еще смертельно серьезны в своих левых или правых симпатиях-антипатиях, когда они еще отстаивали верность своему модернистскому наследию, сражались за разные проекты рациональной переделки мира, - в России уже полным ходом шла постмодернистская переоценка всех ценностей, концептуалистская игра со всеми известными идеологическими и культурными кодами. На Западе марксизм, несмотря на все свои структуралистские пересмотры, сохранил свою модернистскую природу, остался тем, чем он был и в начале 20-го века, - Проектом переделки мира, бросающим вызов христианскому проекту и всем другим "сверхповествованиям", которым сама свобода свободного мира позволяла сохранять их идентичность в открытом противостоянии друг другу. В СССР марксизм, благодаря своей вездесущности, стал всем и ничем - пародией на идеологическое мышление как таковое, грандиозным постмодернистским произведением в жанре "всеобъемлющей и всепобеждающей идеологии".
5. Критика метафизики. Диалектика и деконструкция
Общий философский враг коммунизма и постмодернизма - "метафизика", под которой понимается утверждение сверхчувственных и самотождественных начал бытия, как реальной воплощенности идей или "логосов" и возможности их чисто логического познания. Если в коммунистической теории метафизика критикуется посредством "диалектики", то в постмодерной теории (постструктурализм) - посредством "деконструкции". Можно определить деконструкцию как выявление неполноты и недостаточности любого рационального суждения, сведение всех означаемых, т. е. разнообразных реалий, предметных и понятийных содержаний, в плоскость означающих, т. е. слов, номинаций, - и свободную игру с этими знаками. Постмодернизм критикует метафизику присутствия, согласно которой знаки отсылают к чему-то стоящему за ними, к так называемой "реальности". Считается, что они отсылают только к другим знакам, а вместо реальности следует мыслить скорее отсутствие или несбывшееся ожидание таковой, т. е. область некоего зияния, бесконечной отсрочки всех означаемых, а следовательно, необоснованность самих понятий "подлинника", "происхождения", "истины".
Подобное разоблачение "метафизики присутствия", как ни странно, было свойственно и так называемой советской "диалектике", с ее интуицией пустоты, открывающейся за круговращением знаков и номинаций. Диалектика советского марксизма - это совсем не то же самое, что гегелевская диалектика, которая предполагает историческую оправданность, "субстанциальность" как тезиса, так и антитезиса, которые в конечном счете объединяются в синтезе. Советская диалектика исходила из некоей скользящей, неуловимой, нулевой точки, которую невозможно было отождествить ни с какой последовательной позицией, но которая позволяла осудить и отбросить любую "другую" позицию, объявив ее "метафизической", "недиалектической". В этом заключался внутренний иронизм воинствующей советской диалектики, который более или менее осознавался самими "диалектиками", как полнейшая релятивность, присущая тоталитарной идеологии.
Советская идеология любила дискутировать со всеми теориями, приходящими с Запада: философскими, богословскими, социальными, историческими, литературными, даже космологическими. Каждую из них советская идеология обозначала как одностороннюю - "субъективистскую" или "объективистскую", "позитивистскую" или "иррациональную", "индивидуалистическую" или "деперсонализирующую" - и возвышалась над ними своей "диалектикой". Но эта диалектика не была, в гегелевском смысле, синтезом критикуемых теорий, т. е. их приятием, снятием их односторонности и объединением на высшем уровне. Это была диалектика отбрасывания всех положительных теорий, обнаружения их тщетности, ложности, иллюзорности, - при том, что положительное их снятие так и не происходило.
Если проследить за движением этого диалектического вихря по советской истории и очертить пострадавшие от него зоны, то обнаружится, что не осталось практически ни одного положительного понятия, которое под тем или другим именем не было бы аннигилировано и выпотрошено с точки зрения "высшей диалектики". Даже святые для классического марксизма понятия подвергались аннигиляции: материализм - под именем "механистического", "вульгарного", "метафизического" материализма; интернационализм - под видом "левацкого загиба" и "безродного космополитизма"; "пролетариат" - под именем "рабочей оппозиции" и "пролеткульта"; "коллективизм" - под именем "стихийности", "уравниловки" и "обезлички"; наконец, сама диалектика - под именем "меньшинствующего идеализма", "гегельянства", "релятивизма", "эклектики" и т. д. Естественно, что еще большей аннигиляции подверглись противоположные, "антимарксистские" понятия - "идеализм", "национализм", "буржуазия", "индивидуализм", "метафизика" и т. д.
Поскольку диалектический вихрь втягивал и разрушал в себе абсолютно все понятия, остается предположить, что он исходил из некоего вакуума и нес в себе пустую, бешено вращающуюся воронку. И действительно, в "диалектической" борьбе против правого и левого уклонов, против троцкизма и бухаринщины, против бухаринщины и деборинщины, против волюнтаризма и ревизионизма не оставалось такого измеримого участка, на котором могла бы расположиться истина - все располагалось либо слева, либо справа от нее, и сама она приобретала вид остро отточенного лезвия, с которым Андрей Платонов в "Котловане" сравнивает генеральную линию партии. Линия есть некая геометрическая абстракция, не имеющая физического измерения в мире. Но даже образ режущей линии еще слишком спрямляет метод диалектического действия, придает ему позитивный характер, как если бы, не имея своей территории, он все-таки имел свой маршрут. Маршрута тоже не было, поскольку диалектические удары наносились одновременно и справа и слева, то есть место предполагаемой истины находилось не посередине, а нигде. Самым метким и сочным ударом считался "двойной апперкот", диалектическое обвинение в лево-правом уклоне, когда, например, самые отъявленные леваки-революционеры, рвущиеся в бой за всемирную коммуну, оказывались главными пособниками мировой буржуазии (ленинская книга "Детская болезнь левизны в коммунизме" служила немеркнущим образцом тактики такого двойного боя). Поскольку удары наносились с двух противоположных сторон, главной жертвой оказывалась именно середина. Середина атаковалась даже еще более беспощадно, чем все крайности, поскольку она-то и могла претендовать на их диалектическое примирение.
Вот почему и Ленин, и Сталин, и Мао Цзедун, и все их коммунистические единомышленники и последователи обрушивали самый неистовый гнев на центристов - "двурушников", которые хотели достичь компромисса между левыми и правыми, голосовали "обеими руками". Самым страшным преступлением, с точки зрения такой диалектики, был именно компромисс, то есть попытка синтеза или опосредования противоположностей. Идеализм и "метафизический" материализм подлежали осуждению, как гибельные крайности, но тон этого осуждения был относительно выдержанным, хотя и суровым и безжалостным: с таких откровенно ложных теорий и взять нечего, они сами себя разоблачают. Зато самой яростной, захлебывающейся критике подвергались "претензии" занять "третью" позицию, над схваткой, построить мост или найти середину между двумя мировоззрениями. Кстати, Ленин и здесь остается непревзойденным учителем двойного боя, поскольку его основная философская книга, "Материализм и эмпириокритицизм" (1908), обращает острие своей атаки как раз против философского центризма, против попытки найти "принципиальную координацию" между физическими и психическими, материальными и идеальными элементами опыта в центральном, опосредующем понятии самого "опыта", "опытного единства", эмпириомонизма. Борьба с крайностями не вызывала такого диалектического энтузиазма, как борьба с центризмом, в которой все правые и левые элементы тоталитарного мировоззрения объединялись как раз для аннигиляции того, что единственно хотело и могло их объединить.
Таким образом, коммунистическая диалектика не просто аннигилировала все положительные понятия, которые перед ее лицом оказывались односторонними и подлежали устранению уже в силу своей определенности (ведь любое определенное понятие имеет свою антитезу и, следовательно, попадает в категорию одностороннего, подлежащего снятию). Тоталитарная диалектика еще и уничтожала ту самую почву, на которой она сама должна была бы стоять, если бы односторонние понятия подлежали какому-то положительному снятию. Одновременно с крайностями, которые устранялись из предполагаемой точки центра, эта диалектика аннигилировала сам центр, опорную точку своего исхождения, и тем самым обнаруживала себя как техника пустотного мышления, своего рода марксистское "дао". "Не то, не то - и даже не то, что не то" - полнота беспредельно разверзшейся пустоты, которая нуждается в определенных понятиях лишь для того, чтобы демонстрировать их тщетность и иллюзорность.
Все, что оставалось от аннигиляции этих понятий и что становилось "завоеванием" диалектики, были оксиморонные словосочетания, типа "материалистическая идейность", "диалектический материализм", "революционная законность", "борьба за мир", "оптимистическая трагедия", "единство теории и практики", "свобода как осознанная необходимость", "гармоническое слияние общественного и личного", "интернациональное и патриотическое воспитание", и т. д. При этом понятия, составлявшие оксиморон, брались уже в таком опустошенном виде, что им оставалось только держаться взаимным прилеганием - собственной опоры у них не было. В понятиях оставлялось лишь то значение, которое способствовало отрицанию другого понятия. Интернационализм был значим, поскольку он способствовал отрицанию патриотизма как национализма, патриотизм - поскольку он способствовал отрицанию интернационализма как космополитизма, материализм - поскольку он отрицал идеализм, идейность - поскольку она отрицала материальное благоустройство, и т. д.
Когда такие противоположно направленные отрицания сочетаются в оксимороне, типа "материалистическая идейность" или "интернационально-патриотическое воспитание", они образуют зону активной смысловой пустоты. Оксиморон имеет свою смысловую напряженность, поскольку он демонстрирует сам процесс взаимоуничтожения противоположных понятий. Они соединяются для того, чтобы обнаружить ничтойность друг друга, а значит - и ничтойность того, что их объединяет. Это не статическая пустота-отсутствие, но активная и даже двойная, самообращенная, "пустошащая себя" пустота, которая поедает не просто "чужое", но самое себя, свое основание.
Диалектика, которая в гегелевском методе работает как восхождение понятий из ничто, из беспредельности, из беспредметной абстракции в сферу конкретного, позитивного, разумно действительного, - в коммунистическом своем варианте стала работать как нисхождение понятий из сферы конкретности, качественной определенности в глубину неопределимого ничто. Разумеется, коммунистическая диалектика, в отличие от постмодерной деконструкции, все еще пользуется критерием "истины" и даже полагает возможным приближение к абсолютной истине, хотя эта последняя и слагается из совокупности относительных истин. Диалектика еще провозглашает свою собственную познавательную непогрешимость, тогда как деконструкция постоянно деконструирует самое себя в ходе философского исследования.
6. Эстетический эклектизм
Постмодернизм сводит на нет авангардные претензии какого-то одного художественного стиля на историческое первородство, новаторство, герметичную чистоту и абсолютно истинное постижение высшей реальности. Постмодернизм восстанавливает связи искусства со всем кругом классических и архаических традиций и достигает художественного эффекта сознательным смешением разных, исторически несовместимых стилей. Но то же самое восхождение на сверхстилевой уровень имело место и в эстетике социалистического реализма. в своем трактате "О социалистическом реализме" (1959) охарактеризовал этот "творческий метод" как соединение несоединимого: реалистического психологизма и социалистической телеологии, героического энтузиазма и пристрастия к жизнеподобным деталям. Причем Синявский не столько осуждал соцреализм за отсутствие цельности, сколько находил в этом действительно новое качество, которое требует открытого признания и эстетического осмысления. Демонстрируя чудовищный эклектизм соцреализма, Синявский уже в то время допускал толику остраненного эстетического любования этим эклектизмом и призывал к тому, чтобы сделать его творчески сознательным, обнажить прием сочетания несочетаемого и насладиться его гротескным, ироническим эффектом. Соцреализм, следующий совету Синявского, - это уже и есть соц-арт, постмодернизм. Синявский, например, предлагает, чтобы после смерти Сталина эстетика сталинизма не была развенчана, но переведена в высшее, сакральное измерение. Если бы только наследники Сталина догадались объявить его вознесшимся на небо, а его останки - целительными для увечных и одержимых; если бы дети перед сном возносили бы молитвы холодным, мерцающим звездам небесного Кремля, а сам Сталин, окруженный всеобщим поклонением, наблюдал бы сверху за своим народом, не произнося ни слова в свои загадочные усы! Этот эстетический проект Синявского был с блеском реализован в соцартовских, постмодернистских работах Виталия Комара и Александра Меламида, таких, как "Сталин и Музы", "Происхождения социалистического реализма" и "Однажды в детстве я видел Сталина" из серии "Ностальгический социалистический реализм" ().
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 |


