Партнерка на США и Канаду по недвижимости, выплаты в крипто
- 30% recurring commission
- Выплаты в USDT
- Вывод каждую неделю
- Комиссия до 5 лет за каждого referral
Уте Фреверт[1]
Новая политическая история[2]
1. Модернизация политической истории
О новой или современной политической истории в Германии речь идет с начала 70-х годов. В 1972 г. Андреас Хилльгрубер на Регенсбургском историческом конгрессе произнес программную речь, в которой он представил политическую историю „с современной точки зрения" (Хилльгрубер 1973). Понятие „современный" для него означало в первую очередь отказ от старых форм политической истории, например, таких, которые действовали под девизом „Мужчины творят историю". Вместо этого политическая история должна была стать открытой для современных постановок вопросов, использовать систематические категории политологии и стремиться установить тесную связь с социальной и структурной историей.
Это требование модернизации, выдвинутое Хилльгрубером, в значительной мере соответствовало научному и политическому духу времени. Но одновременно он обозначил четкие границы. От претензий на общественно-историческую интеграцию, которые он обнаружил, например, в концепциях „социального империализма", „примата внутренней политики" или „организованного капитализма", он отказывался с указанием на „относительный собственный вес политического". В содержательном плане он придерживался мнения, что главной задачей политической истории должно быть изучение „государств и их отношений друг с другом", в качестве „больших тем" он называл историю „немецкой великой державы" между 1866 и 1945 гг., а также историю системы мировых держав после 1945 г. В методологическом плане для него речь шла о том, чтобы „определить намерения и представления о целях руководящих групп крупных государств и их важнейших представителей". В той мере, в какой принятие решений этими руководящими группами и представителями оказывалось под влиянием других факторов (например, экономических интересов), последние также попадали в поле зрения „современной" политической истории - но только на подчиненном месте (Хилльгрубер 1973: 530, 532 и далее, 542 и далее).
Поэтому в конечном итоге прорыв к современности неоднократно тормозился и - что было особенно опасно для политических историков - не хватало способности к принятию серьезных решений. Важнее, чем отказ от старых концепций и образцов мышления было отрицательное отношение к новому. Речь шла о том, чтобы защитить территорию политической истории от якобы имевших место гегемонистских устремлений идеологизированной и политизированной социальной истории. При этой оборонительной позиции было бы своевременно придать традиционной политической истории современный оттенок;но, по сути, придерживались укоренившегося методического арсенала и списка тем. Оборонительным был также жест скромности, которым политическая история определяла себя как „частную дисциплину" общей исторической науки. Но с другой стороны выдвигался тезис, что „ход всеобщей истории" „в существенной мере" определяется „противоречиями между крупными и мировыми державами" - а не социально-экономическим положением дел и конфликтами, как хотела заставить думать „авторитарная" экономическая и социальная история (Хилльгрубер 1973: с. 532 и далее).
Современная политическая история? Суждение Велера о Хилъгрубере
Это утверждение, как и следовало ожидать, натолкнулось на сопротивление. К тому же оборонительная модернизация политической истории шла недостаточно далеко для тех, кто в начале семидесятых годов стремился к основополагающему обновлению и переориентации исторической науки в соответствии с духом общества. В первом томе „Гешихте унд гезеллшафт" [История и общество], подзаголовок которого был (и остается) „Журнал исторической социальной науки" Ганс-Ульрих Велер дал оценку Хилльгруберу и представленному им направлению. Он показал политической истории ее теоретические и методические противоречия, критиковал ее слишком узкий взгляд на „политику" и в последней части описал некоторые политологические понятия и концепции, которые могли способствовать выяснению и расширению предмета исследования. Современная политическая история, которая занимает законное место под широкой крышей истории общества, по его мнению, должна радикальнее отделиться от своих традиционных перспектив, подходов к интерпретации и понятийного инструментария, чем это, очевидно, хотели сделать Хилльгрубер и другие. Во всяком случае, до сих пор их программа ничем не отличается от „Большой политики кабинетов" (Велер 1975).
Нападение Велера было частью всеобщего научно-политического и методологического прорыва. Если история должна была и хотела понимать себя как „Историческая социальная наука", она должна была быть модернизирована в трех отношениях: она должна была заниматься структурами, а не индивидуальными действующими лицами и их намерениями, представлениями или целями; она должна была ориентироваться социально-исторически и считать центром гравитации „общество", а не „политику"; и она должна была - аналогично систематическим социальным наукам - стать аналитической, а не рассказывать истории (Кока 2000: с. 10 и далее).
Этот тройной „поворот" (Юрген Кока), к которому призывали на словах, и который был закреплен институционально, казалось, в значительной мере прошел мимо политической истории. Ее модернизация после 1970 г. исчерпывалась тем, чтобы реконструировать более комплексные детали государственной внутренней и внешней политики; Создание новых теоретических концепций политического имело место так же мало, как и основополагающий анализ тех вопросов и требований, которые выдвинула историческая социальная наука. Ни „примат внутренней политики", ни более осторожные теории „ограничительных условий" принятия политических решений, очевидно, не заслуживали интенсивного обсуждения. В связи с этой сдержанностью Велер в девяностые годы по праву мог подвести итог, что „Прорыв в благословенную страну истинно современной политической истории'" в Германии все еще не начался (Велер 1998: с. 178 и далее, 187, 160 и далее).
Общество вместо политики: историческая социальная наука
Правда, ответственность за это лежала не только на тех, кто занимался политической историей. Историческая социальная наука, несмотря на далеко идущие начальные проекты, также не имела особых заслуг в дальнейшем развитии политической историографии. В круге ее тем политическое встречалось только на периферии. Правда, „1933 год" был и оставался истинно политической датой, точкой, где сходились многочисленные социально - и общественно-исторические исследования. Самопонимание многих историков, которые чувствовали себя связанными с этим подходом, также было политическим, ведь они хотели способствовать самопросвещению общества и признать за своей наукой критическую функцию, не в последнюю очередь функцию критики власти. Социальная история была политической также в том смысле, что она, прежде всего в первые годы после ее возникновения, выбирала преимущественно темы, которые относились к политике и конституции с внутриполитической точки зрения: забастовки, союзы, партии, выборы, парламентаризм.
Однако нельзя утверждать, что историческая социальная наука в целом и социальная история в особенности проявляли большой интерес или тонкое чутье к истории политического. В той мере, в какой они объявляли „общество" центральной „исторической причиной", они не только дистанцировались от традиционной разновидности политической истории, которая отдавала привилегию такой причины „политике" и в особенности внешней политике. Они также склонялись к тому, чтобы растворить „политику" в „обществе" и сделать ее неузнаваемой. Политика на глазах исчезала с арены тех сфер, которые считались важными. Политическая деятельность (в широком или узком смысле), казалось, меньше требовала объяснения, чем социальные или экономические структурные взаимосвязи. Последние считались не только рамочными условиями, в которых принимались политические решения, но и прямо-таки их детерминантами; они как бы приобретали статус независимых переменных, в то время как политика попадала в близость производного.
2. Новая политическая история между государством и повседневностью
Эта склонность отодвигать в сторону политику отличала на только социально-исторические исследования в ФРГ. Во Франции влиятельная школа „анналов" ясно высказывалась против "histoire evenementielle" (истории событий), к которой она относила прежде всего политическую историю; вместо краткосрочных (политических) событий в центре внимания было долгосрочное экономическое, социальное, демографическое развитие (Juillard 1981). В Великобритании и США в шестидесятые и семидесятые годы XX века можно было наблюдать аналогичные тенденции. Здесь "new social history" также заняла тематические поля, которые подчеркнуто дистанцировались от тех классических перспектив и подходов к интерпретации, которые характеризовали политическую историографию (Leff 1995; Mares 1999). По сравнению с развитием в ФРГ именно социальная история в США была гораздо более далекой от политики; поворот к „обществу" здесь совершался гораздо решительнее.
"Bringing the state back in"
Именно поэтому здесь маятник сильнее всего качнулся в обратную сторону. Начиная с восьмидесятых годов в США возникло новое направление исследований, которое объединило политологов и социальных историков в их стремлении уменьшить дистанцию между „политикой" и „обществом". Под девизом "bringing the state back in" (приведение обратно государства) оно пыталось создать историографию, которая снова придавала государству больший вес, однако, не преуменьшая при этом мощность действия общественных и экономических структур. Одновременно оно отказывалось растворить государство - как якобы важнейшее политическое действующее лицо - в его экономических и социальных связях и вместо этого настаивало на его относительном собственном весе и его способности оказывать влияние на социальные отношения путем политически-правовых директив (Evans/Rueschemeyer/Skocpol 1985; Skocpol 1992).
Развитие в ФРГ
В ФРГ в таком возврате к государству как предмету исторических исследований не было необходимости, поскольку здесь никогда не уходили от него так далеко, как в США или в Великобритании (Langewiesche 1986: 19). Этому способствовали с одной стороны проводившиеся в семидесятые годы с большой горячностью дебаты о концепциях государственно-монополистического капитализма, в которых участвовали главным образом историки ГДР (Коска 1974). В качестве ответного хода высказывались аргументы в пользу „относительной автономии" государства и определялась „заинтересованность государства в самом себе" как исходная точка политологического и политико-исторического анализа (Offe 1975: 12 и далее). С другой стороны, как традиционная заостренность немецкой интеллектуальной дискуссии на государстве, так и сильное вмешательство государства в немецкую историю ХIХ и XX веков препятствовали тому, чтобы государство как политическое действующее лицо отошло в сторону в историографии. Скорее здесь существовала опасность растворить политическое в государственном и потерять из поля зрения не-государственных действующих лиц.
Этой опасности противостояла с одной стороны политическая социология, которая уже в понятийном плане пыталась интенсивнее соотнести друг с другом „политику" и „общество". Она обратила внимание на промежуточные группы, которые были посредниками между сферой государства и сферой общества. Объектами исследования семидесятых и восьмидесятых годов были преимущественно (новые) социальные движения, союзы и партии, а также поведение избирателей. Эти исследования были поддержаны исторической социальной наукой, они дали толчок многочисленным специальным исследованиям партий, союзов и объединений с конца XVIII в.
История повседневности: отделение понятия политики от государства
С другой стороны, существующая начиная с восьмидесятых годов история повседневности критиковала ограничение политического пространства государством и его деятельностью. Опираясь на соображения, высказанные американским политологом Theodore Lowi о различных „policy arenas", она предложила проводить различие между ареной формализованной и относящейся к государству политики и „ареной повседневной политики". Обе арены были связаны друг с другом и оказывали взаимное влияние друг на друга, однако также следовали собственной логике и условиям развития. В обеих роль играли как чувства, так и инструментальная ориентация, обе отличались особой степенью интенсивности этих чувств и практик. Если арена формализованной и относящейся к государству политики в основном совпадала с полем деятельности функционеров союзов и профессиональных политиков, то на арене повседневной политики могло раскрываться „собственное сознание" маленьких людей: в мастерских и на фабрике, так же как и в семье и между соседями, в ресторанах и на улице (Ludtke 1982: с. 339 и далее, 1993: с. 390 и далее; Lindenberger 1995).
Без сомнения история повседневности способствовала тому, чтобы отделить понятие политики от государства и видеть политическое также там, где не было речи о принятии решений, обязательных для коллектива. Подобное лишенное ограничений понятие политического может придать новые эвристические импульсы не только исследованиям, посвященным ХIХ и XX векам, но также, и прежде всего, исследованиям периодов до нового времени. Именно для исторических периодов, в которых государство еще не было тем всесильным, мультифункциональным действующим лицом, в какое оно превратилось с XVII в., далекое от государства понятие политики дает больше возможностей идентификации и присоединения, чем то, которое упорно настаивает на реконструкции централизованных действий и процессов принятия решений. Но и в новое время широкое понятие политики, неограниченное деятельностью государства и его персонала, открывает новые перспективы
Оно позволяет, например, исследовать социальные группы, чья свобода действия в классическом смысле была исключительно ограниченной, но которые, тем не менее, имели возможности политической артикуляции в широком смысле. Сюда относятся (до сегодняшнего дня) женщины, но также и молодежь или этнические меньшинства.
Феминистский взгляд
Именно феминистская теория рано обратила внимание на то, что узкое понятие политики категорически вытесняет женщин из сферы политического и тем самым также воспроизводит их историческое исключение в понятийно-методическом плане (Scott 1988: с. 26 и далее, 46 и далее). Если политикой является только то, о чем ведутся переговоры и принимаются решения в парламентах и за кабинетными столами, в лобби союзов и промежуточных организациях, тогда женщины до начала XX в. формально, а после этого фактически были исключены из нее. При этих обстоятельствах политическая история с феминистской точки зрения могла бы означать три момента: во-первых, она могла бы исследовать борьбу женщин за включение и оборонительные стратегии политиков мужского пола. Это делалось с семидесятых годов с изменением основных задач и привело к созданию большого числа исследований женского движения и его противников. Но, во-вторых, феминистский взгляд на политику можно сфокусировать также таким образом, чтобы он раскрыл внутреннюю логику политики - так, как она определялась в определенные исторические эпохи - в ее тендерных связях: ее семантику, ее метафоры, возможности выражать определенные вещи, ее внутренние условия развития. Таким образом, можно было бы показать, что пространство политического определялось не только мужчинами, но что оно основывается на маркированной в языке и вне языка разнице полов и определенным образом воспроизводит и усиливает ее. Наконец, в-третьих - и здесь гендерная история и история повседневности пересекаются - феминистский или гендерно-исторический взгляд на политику мог бы поставить под вопрос мнимые границы между политическим и неполитическим, которые часто, но не всегда, идентичны с границами между публичностью и частной жизнью (Nagl-Docekal/Pauer-Studer 1996; Kuhne 1998)/
Феминистские движения семидесятых и восьмидесятых годов очень успешно делали именно это в своей „политической" практике. Под девизом „Личное является политическим" они включили темы и проблемы, прежде считавшиеся неполитическими, в сферу публичной дискуссии и коммуникации и сделали их с политизированными (Benhabib 1996). Их пример указывает на то, что границы политического являются исторически переменными и что определение того, что такое политика и что относится к политике, является феноменом, в значительной мере зависящим от времени. Но помимо этого это также феномен власти, результат конкурирующих интересов и шансов их осуществления. Воспринимается ли определенная группа действующих лиц - в данном случае: женщины - как способная участвовать в политике зависит не только от их собственных форм действий и мобилизации, но и от их способности ассоциировать другие группы и вступать в коалицию с ними. Рассматриваются ли проблемы, поставленные этой группой действующих лиц, как „политические", зависит от способности других к восприятию, но также от места подобных проблем в контексте, который можно было связать с другими проблемами и драматизировать. Тем самым определение границ между политическим и неполитическим относится к важнейшим, но также самым спорным сферам деятельности политических действующих лиц.
3. Политика как коммуникация
Из этого следует вывод, что общее вневременное определение политического, которое, например, концентрируется на определенных предметных областях, невозможно и не имеет смысла. Это подтверждает - идущий из другого исторического опыта и теоретической традиции - тезис Карла Шмитта, согласно которому политическое обозначает „не собственную сферу", а только „степень интенсивности ассоциации и диссоциации людей" (Schmitt 1991: 38). Оно маркирует волю и способность людей самим упорядочивать свои общественные отношения, как правило, посредством „регулирующих" процессов коммуникации и рефлексии, в последней инстанции посредством организованной силы (PreuB 1994: 129, 156; Arendt 1970: 45). Какие отношения нуждаются в осознанном порядке и регулировании, и какие остаются вне политической сферы, является делом согласования интересов. В распоряжении имеются также средства информации, с помощью которых можно упорядочивать и управлять: применяются ли право или физическая сила, деньги или мораль для того, чтобы вмешиваться в социальные отношения и структурировать их обязательным образом, об этом ведутся переговоры и принимаются решения на политической арене, на которую - прямо или косвенно, явно или скрыто - находят доступ разнообразные и противоречащие друг другу интересы и источники информации.
„ Согласование интересов " и участие
При этом, разумеется, не имеется в виду, что подобные переговоры состоятся в свободном от власти пространстве неискаженной коммуникации. „Согласовывать" означает только, что политика предстает не как одномерный акт или процесс, в котором сверху вниз издают распоряжения, правят, принимают решения. Скорее можно утверждать, что политические действия всегда являются коммуникативными действиями и как таковые основываются не только на речевой деятельности, но и на процессе понимания. Последний предполагает участие, не обязательно в смысле равноправного участия, но, по крайней мере, готовности - как бы она ни создавалась - включить сообщение в контекст заданной области выбора и прочитать его.
Тем самым политика состоит не только из речевой деятельности, которая сообщает информацию, интересы, послания, иногда также приказы; она состоит также и в большей мере из усилий определять, контролировать и ограничивать область выбора, внутри которой эти речевые действия воспринимают, наделяют смыслом и дают на них ответ. Как правило, для нее речь идет о том, чтобы создать недвусмысленность. Но в определенных условиях может казаться удобным избегать такой недвусмысленности и намеренно допускать амбивалентность, для чего отлично подходит средство политической речи, оправдавшее себя в истории. Именно потому, что так важно предопределить процесс понимания и держать под контролем его радиус избирательности, политика пользуется бесконечным разнообразием форм речи. Впрочем, это не является спецификой современных демократических обществ, даже если они с помощью стремительно растущего многообразия и плотности средств информации умножили форумы и поводы подобных речей. Также и в политических системах, которые имеют тоталитарный характер и склонны к тому, чтобы организовывать коммуникацию однолинейно, бросается в глаза значение, которое придается политической речи. Очевидно, тоталитарные и автократические режимы также не хотят отказываться от того, чтобы сделать понятными и тем самым одобряемыми свои политические послания. Но в отличие от плюралистски организованных обществ они придают большое значение тому, чтобы сделать область выбора публики как можно более узкой и авторитарно задавать возможности толкования.
Период до нового времени - на примере принесения присяги на верность
Согласно этому, не коммуникация как таковая, а только степень ее открытости и многозначности отличает демократическую политику от недемократической. Это различие характеризует не только современные общества, но и общества до нового времени. В них политика также конституируется посредством коммуникации, они также обладают широким арсеналом коммуникативных форм и инструментов. К ним относятся в первую очередь ритуалы и символические практики, которые с одной стороны отражают существующие или желательные политические отношения, но с другой стороны (и еще более) помогают установить их. Подобные ритуалы включают, например, празднования принесения присяги на верность, на которых монарх представляет себя подданным и требует от них верности. В этом отношении принесение присяги можно интерпретировать как манифестацию государства верховной власти и как доказательство автократического господства, структурированного сверху вниз. В пользу этого говорят точно спланированная хореография принесения присяги, пространственно, позиционно и социально установленные позиции и роли, заранее заданные жесты и формулы, в которых разыгрывается празднование. Если посмотреть точнее, последние приобретают и еще одно политическое измерение: они также ] были мероприятиями подданных, средствами выражения их ожиданий и целей, потенциально критических по отношению к власти. Принесение присяги отличалось присущей ему обоюдностью: в то время как князьпринимал заверения в лояльности своих подданных, он одновременно драл на себя обязательство оказаться достойным этой лояльности, быть для подданных хорошим и справедливым господином или князем и не разочаровывать их ожиданий (Holenstein 1991).
Ритуальная политика также в новое время
Несомненно обоюдная структура принесения присяги в средние века и а раннее новое время выражалась другими знаками и условиями развития, чем взаимность современной политической коммуникации. Именно до нового времени развивалась очень комплексная и плотная сеть ритуальных действий, которые служили посредниками между „верхом" и „низом" и создавали политическое значение. Но это не означает, что новое время отказалось от таких ритуалов и заменило их неформальными образцами политической коммуникации. И в XIX, и в XX веке политика также предстает в форме ритуалов и символических практик. Это особенно видно на уровне международных отношений: государственные визиты до сегодняшнего дня являются определенными протоколом до мельчайших деталей, высоко формализованными встречами, на которых любой жест, любой порядок размещения за столом, любой врученный букет цветов, любое прохождение торжественным маршем имеют четко определенное значение и непосредственно переводятся в знаковую систему политической власти или безвластия. Но также и внутри страны политика конституируется с помощью и посредством ритуальных инсценировок. Они охватывают партийные съезды и похороны, парламентские дебаты и студенческие демонстрации, студенческие политические дискуссии и профсоюзные призывы к забастовке, выборные лозунги и выступления политиков, победивших на выборах.
Политика как „спектакль": Murray Edelman
Однако указать на этот ритуальный характер политического не означает понимать ритуальную политику как обращенную наружу сторону политических действий, которой соответствует внутренняя, „настоящая" и действительно значительная. Это прочтение в шестидесятые и семидесятые годы пропагандировал американский политолог Murray Edelman, который своими исследованиями о символическом применении политики указал большое влияние на дебаты, критикующие демократию. Для Эдельмана политика носит „ритуализованный характер" в том смысле, что она представляется политиками и их советниками по связям с общественностью как „спектакль", со всеми средствами театрализованной драматургии. Но за этим скрывается уровень важных „процессов принятия политических решений", которые „непосредственно влияют на обстоятельства жизни людей" и которые с полным основанием скрывают от этой публичной инсценировки. Если драматургический уровень обращен к публике и ее чувствам, то на заднем плане действуют рациональные силы и интересы, которые маскируются и скрываются тем, что представляется общественности (Edelman 1990: X и далее; аналогично Voigt 1989: 10 и далее).
Подобное двойственное деление политики не учитывает, что и то, что разыгрывается на заднем плане, действует посредством знаков и их интерпретации и в этом отношении является таким же символически-символизирующим, как и то, что происходит перед занавесом. К тому же Эдельман склоняется к тому, чтобы переоценивать возможность манипулирования такими знаками и недооценивать их собственную динамику. Ритуалы являются не только средством обольщения и введения в заблуждение, не только отражением чего-то другого, они приобретают также собственную материальность и собственный вес. В этом смысле Андреас Дёрнер недавно выступал за „политическую семиотику", которая не просто ошибочно считает символы „политическим плацебо", но и признает их как измерение, присущее политическому. Политический язык, праздники, памятники - как, например, памятник Арминиусу, победившему римлян в IX в. в Тевтобургском лесу -необходимо исследовать в отношении того, какое значение связывается с ними и какую функцию они выполняют внутри общества или социальной группы (Dorner 1996; ср. Таске 1995; о политических праздниках Hettling/Nolte 1993).
Политика как знаковая система
Эта точка зрения на символическую политику как знаковую систему, которая посредством коммуникации конструирует политическую действительность, включается в более широкий культурологический контекст в том, что вслед за Альфредом Шютцем можно было бы назвать „смысловой конструкцией мира". Согласно известному научно-социологическому тезису Петера Бергера и Томаса Лукмана действительность не просто дана, но социально конструируется как таковая; ее усвоение осуществляется через систему объективаций, которые определяют субъективные процессы толкования смысла. Эти объективации являются знаковыми системами, к которым в повседневном мире относятся жесты, мимика, положения тела, но прежде всего язык (Berger/Luckmann 1967: с. 49 и далее). Формы языка, образные представления и жесты маркируют пространство, в котором могут разворачиваться конструкции действительности; в соответствии с этим они являются также центральными векторами, которые раскрывают политическую культуру общества, ее „наполненные смысловыми отношениями политические рамки мышления, действий и дискурса".
4. Политическая история как культурная история
Политика и язык. Gareth Stedman Jones
В своем интересе к семиотике и языку в особенности более старые понятийно-исторические и более новые культурно-исторически ориентированные перспективы встречаются, чтобы исследовать политику как культурную систему. Одним из первых историков, который принял всерьез импульсы истории понятий и рассматривал язык не только как отражение, но и как производитель социальных отношений, был Gareth Stedman Jones. В 1983 г. он представил исследование о „Языке и политике чартизма", которое интерпретировало чартизм в свете его понятийного репертуара как политическое движение из духа радикализма. Stedman Jones сознательно читал речи и статьи чартистов как политические тексты, не ища в них отражения социально-экономических классовых позиций. Декодирование политического языка, согласно его тезису, не раскрывает без всяких условий социальные или экономические интересы; скорее необходимо „самому исследовать производство интересов, идентификаций, жалоб и желаний внутри политических языков". Вокабуляр чартизма является не просто переводом социального опыта, но формой, в которой только и может конституироваться этот опыт. Эта форма придавала вид „политической активности движения; она определяла условия, в которых воспринималось угнетение, и она позволяла увидеть альтернативу. Далее она определяла политический кризис, из которого развивался чартизм, и оформляла политические средства, с помощью которых разрешался этот кризис" (Stedman Jones 1988: с. 21 и далее, 137 и далее).
Этот подход в восьмидесятые годы вызвал ожесточенные дебаты. Если некоторые упрекали автора в том, что он пишет политическую историю как возрождение старой духовной истории и истории идей и остается позади постановок вопросов и методических подходов политической социальной истории, то другим его образ действий казался недостаточно радикальным. Понятие политического, которое дал Stedman Jones, критиковал, например, Joan Scott, считая его слишком узким и ограниченным „state policy"; кроме того, его концепция (политического) языка, по мнению критики, была слишком одномерной и упускала из виду, что значения возникают не посредством стабильных дефиниций, а в дискурсивном поле, которое характеризуется образованием оппозиций и созданием включений и исключений. Это поле, в свою очередь, как можно прочитать у Мишеля Фуко, задается отношениями власти, которые определяют правила включения и исключения (Scott 1988: с. 56 и далее).
Культурно-исторические перспективы
Мысль, что язык является учебным плацем отношений власти и сам участвует в создании таких отношений, тем временем послужила толчком для нескольких исследований истории понятий и языка. Так, например, Виллибальд Штайнмец представил различные исследования семантики политического языка, в которых он реконструирует языковые изменения в британском парламенте конца XVIII и XIX вв. или в политической коммуникации революции 1848 г. как движения, которые сдвигают „границы того, что можно сказать" и тем самым также „того, что можно сделать" (Steinmetz 1993, 1998). О Французской революции 1989 г. Lynn Hunt опубликовала широко задуманную книгу, которая представляет культурологический анализ политической власти или полномочий. Под влиянием французских историков, таких как Francois Furet, Mona Ozouf и Maurice Agulhon, которые уже в семидесятые годы пытались по-новому и более широко определить политический характер революции с помощью анализа ее символического языка, она посвятила себя „политике революции". Под ней она понимала „правила политического поведения", в которые входили общие ценности и ожидания и которые образовывали „политическую культуру революции". В соответствии с этим в центре ее исследований стояло „символическое выражение" политических действий: „то, как говорили люди и как они изображали революцию и самих себя как революционеров в образах и жестах" (Hunt 1989: с. 22 и далее). Здесь также языку придается решающее, конституирующее действительность значение - причем это значение может выражаться не только в словах, но также в жестах и образах.
Все эти - и другие (Geneses 1995, 1996)- исследования совпадают в том, что они резко возражают против социоэкономического ограничения политического, что они хотят историографически реабилитировать политику как отдельное поле власти, что они не ограничивают это поле власти борьбой за политическое представительство в узком, связанном с конституцией и институциональном смысле и что они пытаются осмыслить политическое в его образно-языковых структурах символов. Преимущества такого культурологического подхода к политическому очевидны: он может ликвидировать монополизацию политического государством, как ее можно проследить в истории идей начиная с нового времени (что не означает недооценки государства как политического действующего лица и задающего направление); он открывает взгляд на многообразные отношения власти, которые конституируются как политические там, где речь идет об обосновании, защите и отклонении неравных социальных отношений; он открывает эти отношения власти в символической практике, которая как задает толкования смысла, так и определяет их коммуникативно путем переговоров.
Расширение границ понятия политики: опасность и шансы
Где лежат границы использования культурно-исторической перспективы политического? Без сомнения можно было бы возразить, что такое значительное расширение границ политического, как его пропагандируют культурная, а также тендерная история и история повседневности, может привести к растворению предмета исследования. Подобные возражения, которые выдвигались уже по отношению к социальной истории конца шестидесятых и начала семидесятых годов, не совсем неоправданны. Инфляционное использование понятия политики - которое, впрочем, отражается в нашем повседневном языке - и „политизация" поведения и дискурса, которые еще несколько десятилетий назад считались совершенно неполитическими, наверняка способствуют тому, чтобы уменьшить степень различения понятия и, возможно, совсем растворить его. Но этому нельзя противодействовать тем, чтобы политика в классической манере снова ограничивалась внутренними структурами и внешними отношениями государства. Скорее наблюдающееся в последние годы расширение понятия политики следует понимать как выражение изменившегося понимания отношений власти и возможностей из изменения. В этом понимании проявляются не только опыт и формы практики, которые во время растущего недовольства политикой (по отношению к политике в традиционном смысле) и скепсиса по отношению к государству имеют целью новое „изобретение" политического, отчасти с обращением к концепциям гражданской истории (Beck 1993; Putnam 1999). При этом речь идет об использовании пространства и возможностей политических действий, которые расположены по ту сторону государства и его силы определений, направленных на исключение и исключительность. Тем самым то, что является „политическим", устанавливается заново, заново проводятся его границы.
Именно этот процесс, наблюдающийся в настоящее время, может побудить к тому, чтобы рассмотреть и другие периоды сточки зрения того, каковы были тогда представления о политическом, какая велась борьба за определения, какое поведение воспринималось как политическое, а какое нет. При этом представления, борьбу и толкования можно расшифровать преимущественно в символических формах, в семантике политического языка и ритуалов, и их изменении. Отрывать в них отношения власти, идентифицировать правила включения и исключения, исследовать их с точки зрения их социального происхождения, одновременно и прежде всего задавать также вопрос о том, в каких средствах информации и с помощью каких коммуникативных структур социальное (экономическое, религиозное, культурное, моральное) трансформируется в политическое и как определяются границы возможности трансформирования - это задачи „новой политической истории", которая первично находит свой предмет не в „предметной области", а в модальностях и проведении границ. Подобное динамическое и конструктивистское понимание политического могло бы в определенном смысле начать „модернизацию" второго порядка, которая вобрала бы в себя социально-исторические импульсы семидесятых годов и развивала их дальше в духе новых культурологических концепций.
Уте Фреверт, профессор Билефелъдского университета. Области исследования: политическая коммуникация (скандалы), история доверия, европейская идентичность.
[1]Уте Фреверт, профессор Билефелъдского университета. Области исследования: политическая коммуникация (скандалы), история доверия, европейская идентичность.
[2] In: Joachim Eibach, Gunther Lottes (Hg.) Kompass der Geschichtswissenschaft. Ein Handbuch. Gottingen, 2002. S. 152 – 164.


