(Пермь)
ДИСКУРС РЕГИОНАЛЬНОЙ ИДЕНТИЧНОСТИ
В СОВРЕМЕННОЙ РУССКОЙ ПРОЗЕ
Современное литературоведение в изменившейся литературной и социокультурной ситуации ищет новые параметры для адекватного описания современного литературного процесса. Предлагаются исследовательские парадигмы, определяемые не только привычными в литературоведении категориями метода, стиля (, , и др.), но и философскими концепциями (категории космос/хаос как организующие логику литературного процесса – у и ).
Возможно, в поиске новых оснований для осмысления литературного процесса недооценен извечно укорененный в человеческом сознании аспект – геопоэтический: связь литературы с местом жизни человека (писателя и читателя), с характером ландшафта, в каком сформировался и каким его воспроизводит художник, с чувством земли. Нельзя сказать, что это понятие закрепилось как термин. Приведем здесь одну из попыток его определения. Геопоэтика - «особый вид литературоведческих изысканий, сфокусированных на том, как Пространство раскрывается в слове – от скупых, назывных упоминаний в летописях, сагах, бортовых журналах пиратских капитанов до сногсшибательных образно-поэтических систем, которые мы обнаруживаем, например, у Хлебникова (применительно к системе Волга – Каспий), у Сент-Экзюпери (Сахара), у Сен-Жон Перса (Гоби, острова Карибского моря) или у Гогена (Полинезия)» [1, с. 158].
Разумеется, этот аспект изучения литературы неразрывно связан с другим – собственно антропологическим. И речь здесь, на наш взгляд, должна идти не о специфике региональных литератур, но о разработке единого методологического принципа, который может лечь в основу одной из возможных целостных интерпретаций литературного развития. Разумеется, сегодня мы можем говорить пока только о возможности подобного подхода к изучению литературы (имеющего, впрочем, свои предпосылки в работах , Н. П. Анциферова, , и др.).
Сегодня для такого подхода имеются и социальные предпосылки – и не только в России. Унификация экономического пространства (глобализация) сопровождается дифференциацией политического пространства (регионализацией) – и, как следствие, культурным переопределением личности. Символические смыслы, мотивированные геополитикой советских лет, окончательно обрушились, и новая художественная символика (знаковые ее ресурсы) нередко формируется на основе локальных истории, мифологии, географии.
Опыт показывает, что продуктивное формирование дискурса об идентичности возможно при участии агентов литературного процесса: и художников, и людей «социального действия», сознательной рефлексии о семиотике ландшафта. Территории бывшего СССР, где такие люди есть, и создают свой дискурс об идентичности. Это, например, Прикарпатье, Галиция – здесь важна и литературная практика, собственно художественные тексты (проза Юрия Буйды, Игоря Клеха – на русском языке), но не меньше и энергия понимания, концептуализация (то, что называют сегодня «Станиславский феномен», создано Юрием Андруховичем, Владимиром Ешкилевым, Тарасом Прохасько). Культуротворческую деятельность по освоению территории Крыма, например, ведет (правда, преимущественно в Москве) «Крымский клуб». Семиотизирующую работу по осмыслению пространства Урала, Перми, взял на себя фонд развития культуры «Юрятин» (фонд, существующий уже 10 лет, назван по имени пастернаковского города в романе «Доктор Живаго»; прототипом Юрятина стала Пермь).
Очевидно актуальна проблема новой самоидентификации для бывших советских республик. Мы видим, насколько активно идут процессы самоидентификации Украины: от жертвенной «колониальной» идентичности к новой, послереволюционной. Остро стоит эта проблема, насколько мы можем это наблюдать, в современной Белоруссии. Об этом можно судить по вышедшей в 2005 году книге Юрия Шевцова «Феномен Беларуси», по пьесе В. Щербаня «Мы! Самоидентификация», по дискуссиям в интернете и «Газете национального сообщества Беларуси».
Применительно к Белоруссии речь пока, нам представляется, идет не столько о герменевтике ландшафта, сколько о самопонимании народа. Сценарии идентичности строятся как нарративизация различных периодов национальной истории. Вот несколько вариантов: белорусы осознают себя через символику пограничности и рубежности; как «народ катастрофы» (сказывается трагический опыт Великой Отечественной и Чернобыль); как нацию, сформировавшуюся в качестве самостоятельной только в составе Советского Союза… [2], [3], [4]. Похоже, понимание новой идентичности Белоруссии только предстоит.
В настоящей работе в качестве примера региональной идентификации, осуществляемой в художественном тексте, мы рассматриваем случаи, где процесс идентификации, ее следы определяют логику, в какой движется, по нашему мнению, этот процесс в современной русской литературе в целом. Логика эта такова: от осмысления своей территории как провинции вообще — к осознанию уникальности конкретного ландшафта, к наполнению его экзистенциальным личностным опытом, от факта – к мифу, от мифа — к личной и общей истории.
Чтобы обеспечить наблюдения достоверностью опыта собственной региональной идентификации, обратимся к текстам, созданным на Урале.
Пермская писательница Нина Горланова являет собой пример стихийной территориальной самоидентификации: городское пространство, описанное в ее текстах, - особое, конкретное, неповторимое и «сюжетогенное». Правда, город в прозе Горлановой отмечен отнюдь не географическими, ландшафтными приметами – скорее социальными, психологическими. Пермский читатель может легко узнать события, случавшиеся в городе: как в конце 1980-х годов ранним утром сработал вдруг сигнал воздушной тревоги, и люди бросились искать бомбоубежище, как в начале 1990-х встречали опасность прорыва плотины и возможного затопления. Но какой интерес это представляет для читателя, к Перми отношения не имеющего?
Секрет успешной стратегии писательницы (у нее вышло восемь книг, ее произведения охотно публикуют едва ли не все центральные литературные журналы и газеты), на наш взгляд, обусловливают (кроме, конечно же, писательского таланта) два обстоятельства. Во-первых, конкретная географическая укорененность горлановских героев создает эффект достоверности для любого другого читателя – тульского, тюменского и даже московского. Во-вторых, важна искренность интонации, что будит ответные, возможно, неосознанные и, конечно, словесно не оформленные «интуиции места». Комментируя собственное переживание места жизни, Горланова актуализирует вполне архетипические образы. Например, атрибуты материнства: «Я припала к груди родной Перми и не хочу уезжать никуда, никогда» [5, с. 365].
В случае Горлановой речь идет не о топосе провинциального города вообще — таких примеров немало в современной прозе: в произведениях Марка Харитонова, Петра Алешковского, Петра Зайончковского и др. Здесь же мы имеем дело с индивидуальной авторской мифологией конкретного города. В мифе же необходимо Имя, которое Горланова словно бы заимствует у города реального — создавая свою Пермь, собственный миф, город-текст.
В 1980-1990-е годы в Перми (более всего — в поэзии) постепенно формируется иная по природе мифология. Происходит локально-семиотическая конкретизация понятия: Пермь предстала не просто провинциальным городом, но городом в своих узнаваемых географических приметах и вместе с тем окруженная мифологическими, историческими, символическими коннотациями. В современную литературу входит даже не сам город, но Пермь как огромная территория, земля (город ведь и получил имя так – метонимически, от земли, которая называлась Пермь Великая). Постепенно, к началу нового века, особенно востребованной в пермской поэзии оказывается семиотика границы («континентальный зазор», у Вячеслава Ракова [6, с. 11]) — края земли, где за географией открывается иная история, связанная прежде всего с дохристианским, языческим прошлым Перми: Здесь сплошное язычество в градах и весях:/ поедание Солнца, сжигание чучел» [7, с. 17]. Частотны в пермской поэзии и мотивы подземных тайн, тоже наглядные в процитированной выше недавней книге В. Лаврентьева: Где-то должен быть выход! В затопленных пермских подвалах, / в катакомбах Губахи, хтонических ямах Кунгура... [7, с. 125] (Губаха, Кунгур – местные топонимы, это названия небольших городов возле Перми).
Примечательно, что пермская мифология подземных глубин вполне своеобычна, отлична от екатеринбургской, например, мифологии горных сокровищ, характерной для сказов Павла Бажова. Мифология пермских подземных лабиринтов, возможно, отчасти питается преданиями местных малых народов (этих источников как будто и вовсе не существует для нашего литературоведения, что, безусловно, несправедливо). В частности, важна мифология чуди – племени, жившем на Урале (иногда чудь называют предками современных коми, живущих ныне и в Пермском крае). По преданиям, чудь ушла в землю, закопав себя.
Мифология пермских хтонических глубин, инфернальных ландшафтов оказалась привлекательной настолько, что ее охотно эксплуатирует и массовая литература. В 1998 году в Москве вышел авантюрный роман (с элементами фэнтези) Сергея Алексеева. Действие разворачивается в реальном географическом пространстве, на севере Прикамья – на реках Вишере и Колве, в горах, где живут в пещерах потомки древних ариев, хранятся сокровища древних цивилизаций, а также надежно спрятано золото партии. Уральский хребет предстает здесь как особое мистическое место («словно кто-то встал посредине Евразийского континента и сгреб руками все астральные точки с запада и с востока, заодно насыпав гряду Уральского хребта») [8, с. 40]. По мнению автора, здесь Россия, как Северная цивилизация, должна осознать свое призвание и восстановить триединство человечества, соответствующее космическому порядку: Восток, Запад, Север.
К началу ХХI века пермский миф приобрел такую смысловую интенсивность и суггестивность, что стоило надеяться на развернутое его воплощение.
И это случилось. – романы «Сердце Пармы»(2004), «Географ глобус пропил» (2003), «Золото бунта» (2005), теперь уже не раз выпущенные престижными издательствами «Пальмира», «Вагриус», «Азбука» — стали бестселлерами, автор получил множество литературных премий. Успех у читателей и критиков вызвали завораживающие описания уральской земли – Перми Великой. В романе «Сердце Пармы» рассказана история средневековых уральских княжеств. Русский князь Михаил обороняет Чердынь, столицу своего княжества, от воинственных местных народов. Потом, вынужденный подчиниться централизованной власти Москвы, Михаил расширяет границы своего княжества, покоряя местные народы. В романе Иванова описания бесчисленных сражений, подвиги, предательства, осады городов, походы, поиски сокровищ, строительство и поджог храма имеют особую имагинативную убедительность и достоверность.
Главный конфликт романа отчасти определен характером места: это столкновение могучего мира язычества и становящейся православной цивилизации. Питательный источник романной образности – языческий культурный субстрат. Для автора, искусствоведа по образованию, архаика стала, по его собственному признанию, своего рода изобразительным кодом: «Я смотрю на изделие пермского звериного стиля и что вижу? Что-то древнее, непонятное, косматое, дикое, обломанное по краям, с окалиной, зеленое от окиси, выкопанное из земли. И я старался писать так, чтобы мир у меня был такой же дикий, косматый, обломанный по краям, вышедший из каких-то непостижимых недр» [9, с. 16].
Как раз непостижимые недра — природа, ландшафт — и составляют сердцевину художественного мира писателя. И в романе «Географ глобус пропил», по контрасту с непритязательной фабулой (учитель ведет учеников в поход), по контрасту с языком, засоренным подростковым сленгом, еще выразительнее секрет, ферментирующий романный мир и в «Сердце Пармы» — несмотря на то, что в обеих книгах не прописаны характеры, есть длинноты и стилевые огрехи. Этот секрет можно назвать геокосмической интуицией. Созерцание неба, созвездий, скал, Земли (последнее слово Иванов чаще всего пишет с заглавной буквы), особенно бегущих рек — образует то, что Мирча Элиаде назвал бы религиозным чувством. Ни в каких богах не персонифицированное, оно выражено у Иванова в сакрализации самого природного космоса, хочется сказать — тела древнего ландшафта. Вот пример: «В громаде Шихана, угрюмо нависшей над долиной, было что-то совершенно дочеловеческое, непостижимое ныне, и весь мир словно отшатнулся от нее, образовав пропасть нерушимой тишины и сумрака. От этой тишины кровь стыла в жилах, и корчились хилые деревца на склоне, пытающиеся убежать, но словно колдовством прикованные к этому месту. Шихан заслонял собою закатное солнце, и над ним в едко-синем небе горел фантастический ореол» [10, с. 122]. В такой перспективе поход школьников под руководством учителя прочитывается как инициация под водительством посвященного. А чрезмерно, по-голливудски кинематографичный язык видится следствием специфической «экзистенциальной географии» Алексея Иванова.
Думается, ею в первую очередь и объясняется успех его прозы.
Роман «Золото бунта» (2005) снова убедил читателя в способности Алексея Иванова строить авантюрный сюжет, активно используя при этом инструментарий массовой литературы. Согласно местным легендам, собранным и переосмысленным автором, Пугачев, уходя с берегов реки Чусовой, спрятал здесь клад. Привлекательность этого замысла обеспечена прежде всего детальным знанием истории уральских земель (в этом невозможно усомниться: за год до выхода романа Иванов выпустил двухтомный путеводитель по реке Чусовой «Вниз по реке теснин»), умением увлечь читателя великолепными описаниями уральской природы – картинами весеннего сплава (так доставляли продукцию местных заводов в торговые большие города).
Интрига романа напоминает и модные сегодня в мировой литературе, известные из произведений Умберто Эко («Маятник Фуко») и Дэна Брауна ходы: это создание альтернативной истории, фундированной художественной интерпретацией религиозных ересей. Таково в романе Иванова «истяжельчество» кержаков, староверов, держащих в своих руках души и судьбы чусовских сплавщиков.
Ставшие популярными романы А. Иванова редко воспринимаются критикой в качестве региональной литературы. Они прочитываются как книги «писателя-онтолога» о судьбе России, как начало новой литературной парадигмы, основанной на «новой метафизике» [11], [12]. Алексей Иванов стал сегодня одним из лидеров литературного процесса. Его успех, кажется, стимулирует и других авторов.
В 2006 году вышел футурологический роман Ольги Славниковой «2017», где, кроме вяло прописанной модной социально-политической темы (предчувствие новой революции), яркую интерпретацию получает уральская мифология. Последняя у Славниковой имеет питательным источником бажовские сказы, но также и современные реалии – героем романа становится «хитник» - искатель драгоценных камней. Славникова в своих интервью усиленно подчеркивает значимость уральской мифологии и свою к ней близость: «Урал насыщен подземными сокровищами, многие их ищут, то есть прямо с загородной электрички ступают в неизвестность. На Урале существуют так называемые хитники – люди, без лицензии добывающие самоцветы. Они не профессионалы, не геологи. «В миру» они чаще всего связаны с высокими технологиями: оборона, космос. Но их подлинная жизнь – это «роман с камнем». Я выросла на Урале и знаю о камнях не понаслышке. Через шоссе от нашей дачи начиналось Мурзинское самоцветное месторождение: можно было перейти дорогу и детским совочком накопать аметистовых щеток. «Роман с камнем» – это азарт, удача, фарт. Это риск: хитник может в старой шахте попасть под завал, сломать ногу и не выйти из тайги. Все люди рискованных занятий суеверны. Рифейский человек глубоко связан с миром горных духов. Этот мир описал в свое время Павел Бажов, но этот мир существует и вне бажовских сказов. Для рифейца он реален!» [13]
Реальность рифейского мира и мифа убедила и читателей, и критику. Оба романа – и «Золото бунта» А. Иванова, и «2017» О. Славниковой номинированы на престижную премию «Большая книга», что лишний раз свидетельствует о востребованности литературы, тяготеющей к осмыслению региональной истории и мифологии. Это значит, что современное литературоведение не может обходить вниманием столь значимые процессы в литературе. И здесь представляются явно недостаточными традиционные (по большей части, эмпиричные и описательные) подходы так называемого литературного краеведения. Очевидно, необходимо думать о какой-то филологической регионалистике, которая изучала бы литературные тексты именно с точки зрения геопоэтики (такие тексты могут быть написаны как внутри региона, так и извне). Это позволило бы не только глубже понять поэтику отдельных писателей, но описать семиотику того или иного ландшафта. В изучении таких текстов предстоит также выявить «систему правил», по которым строится текст о месте. Геопоэтика, понятая таким образом, может стать необходимой составляющей в новой истории литературы.
_________________________
1. еопоэтика Кеннета Уайта / В. Голованов. // Октябрь. 2002. № 4.
2. бъединенная нация. Феномен Беларуси / Ю. Шевцов. — М.: Европа, 2005.
3. еларусь в отсутствие третьей альтернативы / А. Окара [Электронный ресурс]. — runet, 2005. — Режим доступа: //www. russ. ru. — Дата доступа: 1.09.2005.
4. елорусския. Логика номоса / О. Копенкина. // Художественный Журнал. N°22 www. guelman. ru.
5. Вся Пермь / . — Пермь, 1996.
6. Число ?. / . — Пермь, 2006.
7. Постоянство места / В. Лаврентьев. — Пермь, 2004.
8. окровища Валькирий / С. Алексеев. М. – СПб., 1998.
9. Ландшафт формирует мышление (Интервью с А. Ивановым) //Современная русская литература: проблемы изучения и преподавания. Сборник статей по материалам Международной научно-практической конференции. Часть 1. — Пермь, 2005.
10. еограф глобус пропил / А. Иванов. — М., 2003.
11. инуя теснины / Д. Володихин. // Знамя. 2006. № 4.
12. плавщик душу вынул, или В лесах других возможностей / Д. Быков. // Нов. мир. 2006. № 1.
13. «Старшее поколение провоцирует творческий климакс у молодых…» / О. Славникова. // http://www. bigbook. ru/smi/detail. php? ID=937


