Научные откровения и традиционализм эстетики в отношении к языку

Научные откровения и традиционализм эстетики

в отношении к языку

Язык – явление особое. Будучи исходно средством общения, язык способен существовать дополнительно в шести ипостасях: 1] физической, 2] лингвистической, 3] семиотической, 4] филологической, 5] психологической, 6] эстетически-философской. 

Научные поиски в отношении к языку направлены, прежде всего, на физическую ипостась (исследуются звуки речи и знаки на бумаге, сигналы на электронном носителе) и на ипостась лингвистическую (изучается система правил и норм согласования речевых или письменных знаков). Отчасти это оправдано: наука, продвигающаяся по экспериментальному пути, всегда предпочитает синицу в руках, а не журавля в небе.

Но есть в данном стремлении существенный перекос: занимаясь ближайшими, достижимыми проблемами, научный взгляд часто возносится до небес, чтобы оттуда критиковать пока не доступные ему  сферы – филологическую и художественную (способы исследования произведений словесности и искусства), психологическую (систему возникновения смыслов в сознании говорящего и слушающего) и эстетически-философскую (критериальную систему сознания и Мира).

Начнём с весьма решительной экспансии научно-лингвистического метода  в отношении к семиотике (науке о знаках и знаковых системах) и искусству.

Предполагается, что научно-лингвистический метод способен обладать высшим уровнем познания лишь тогда, когда он будет полностью очищен от бытовизмов речи, её эмоциональных оттенков, иносказаний и образов. К данному идеалу стремятся практически все специальные языки в естественных науках (физике, химии, медицине и т. п.). Здесь создаётся совершенно специфический уровень описания, именуемый метаязыком. В естественно-научных языках метаязык представлен символическими обозначениями, формулами, чертежами, графиками. Главное то, что при построении метаязыка отодвигается на второй план отношение «язык — мир», а на первом плане оказывается, как считают, более высокое отношение: «лингвистические правила – сам язык» или «правила языка как особый, внутренний язык». В естественных языках  издревле грамматическая технология играла роль лингвистического метаязыка [Дорошевский].

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

Проблема, возникающая в данном случае, не связана с естественно-научными языками; она становится проблемой тогда, когда метаязык пытаются создавать в предметах социально-гуманитарной сферы; юриспруденции, экономике, социологии, педагогике, психологии, даже в филологии. Специалисты, предпринимающие данные усилия, почему-то склонны считать, что создаваемый в социально-гуманитарных видах описания выхолощенный, в худшем смысле слова искусственный язык мощнее, богаче, конкретнее и точнее языка естественного. В этом и попробуем разобраться.

Зафиксируем тенденцию: многокачественный мир, целостно охватываемый даже не естественным языком, а искусством, сужается до системы знаков и значений — семиотики; затем сжимается до языковых знаков — лингвистики; после окончательно сплющивается до виртуально-формалистического кокона — метаязыка. Остановиться? Не тут-то было. Горячие головы, движимые манией точности, стремятся переформулировать метаязыковые понятия на математический лад. Чтобы уж совершенно ни в чём не ошибаться [Звегинцев]. То есть, можно зафиксировать в качестве предварительного вывода следующее: специалисты-гуманитарии, создающие метаязык, движимы, в основном, целью достижения максимальной точности описания. 

Тонкий читатель в этой связи сообразит: математизация лингвистики — путь к построению программ для машинной грамматики. А потому тщательно вычищаются остатки метафоричности, чтобы приблизить язык к канонам научной стандартизации. Тогда вновь созданный язык может стать средством записи информации искусственным «разумом». В такой стандартизированной записи, верят специалисты, возможна полная экспликация смыслов. Ибо унифицированный язык представляет, мол, собой универсальный семантический код.

Кодирование языка с помощью ЭВМ опирается на аксиому: бит информации равен сигнальному импульсу. Близкие точки в пространстве, близкие смысловые значения жестко разводятся в стороны, обособляются. Текст дробится на мельчайшие порции "знак –  импульс". То есть, преувеличенные надежды на семантическую универсальность ЭВМ обрушиваются перед её физико-математической, капризной разборчивостью: она готова мыслить лишь сверхвыхоло­щенными информационными атомами — буквами, иероглифами, приближенными к ним символами. Такова жёсткая физическая реальность, которая, может быть, куда-нибудь разовьётся в будущем, но пока иного не дано.

На металингвистическом уровне возникает совершенно особый способ описания предмета. Скальпель лингвистической точности предписывает: тело текста нужно, прежде всего, рассечь на субуровни: фонологический, синтаксический, лексический, композиционный и т. п. Следует выделить (например, в поэтике) отношения: фонемы к слову, слова к стиху, стиха к строфе, строфы к главе, включить в анализ композиционные параметры.

Ради данной цели создаётся некий трафарет, коим, как предпологают, пользовался древний человек при классификации мира. Он вычерчивается с помощью архаических текстов или волшебных сказок. При этом, задаются опорные вехи: небо-земля, день-ночь, весна-зима, огонь-влага, свой-чужой и т. д. Выделяются основные разряды элементов: субъекты, окружающие их атрибуты, виды сообщений, виды действий. Действующих лиц делят на соответствующие классы (невеста-жених, вредитель-даритель и т. п.); классы подразделяют на функциональные группы и обобщают в те или иные типы. Часто опорой служит принцип бинарности, дабы функционально развести действующих лиц в парадигматические блоки. Ради этого ещё более уточняются параметры: потеря-приобретение, действие-противодействие, поражение-победа и т. п.

Колоссальное количество дифференциальных признаков нуждается в компактной записи. Возникают варианты введения различных логических символов. Например: ∈ (вхождение во множество), V (выбор), ~  (запрет), → (превращение), ≡ (тождество), (псевдотождество) и т. д.  Подобным способом выстраивается наисложнейшая металингвистическая пирамида. Её нижний ярус — исследуемые тексты. А далее — сужающаяся к вершине классификационная комбинаторика. Пик классификационной виртуозности — сигнальные гирляндочки логических символов.

Куда вымощена металингвистическая лестница? Разумеется, к стартовой площадке покорительницы виртуальных просторов — ЭВМ. И та, «развернувшись передом» к текстам, начинает умопомрачительно быстро выбрасывать металингвистические рецепты. Скажем, поражает открытием: в пушкинском "Евгении Онегине" около тринадцати двоичных единиц информации на одну строку. — Верно ли, что тринадцать единиц информации (ведь, речь идёт именно о ней), а не двадцать пять или не пятьдесят, или ещё более,  если рассуждать не о языковых знаках, а о сложнейшем содержании?

На первый взгляд металингвистические построения поражают своей классификационной грандиозностью. Но, сбросив оцепенение от вознёсшейся к звёздам классификационной пирамиды, не худо бы отойти в сторонку и поразмыслить. А что настроено-то? И как? И зачем?

Прежде всего, странно то, что удивительно ёмкое содержанием образное пространство "Евгения Онегина" сведено к откровенно формальным метрическим признакам. Громада художественно-психологических, психолого-этических мотивов, их нюансов и оттенков выведена за черепную коробку электронного аналитика. Что осталось? Формально сканирующий внутри себя процесс?

Сам метод, что очень важно, стремился не к погружению в художественно-психологические глубины текстов, а к поэтапному выхолащиванию этих глубин. Надежда на объективную строгость лингвистически-класси­фика­ционных трансформаций в итоге кардинально деформировала метод. Глубокая содержательность произведений невольно оказалась под строжайшим запретом.

Существенно и то, что созданный искусственным путём метод фактически развернулся к немыслимому, совершенно не учитываемому множеству случайных факторов. Например, описываются свойства, присущие: человеку, живым существам; затем их признаки — предметность, способность двигаться; эти признаки дробятся на способности: интеллектуального, эмоционального, физического характера; также дробится живое существо: на эмоциональные, физические, специфически животные действия  и т. д., и т. п.

Свойств, рубрик, параграфов, граф, шкал — немыслимое количество. И получается, что основное время исследователя растрачивается на сложнейшую классификационную зашифровку и обратную дешифровку многочисленных символических рядов. "Грамматик Дидим написал четыре тысячи книг. Я пожалел бы и того, кто прочел столько лишнего", — иронизировал в отношении к подобным поискам Сенека.

Попробуем взглянуть на проблему понимания (дешифровки) смыслов языка и искусства с позиции эстетически-философского метода, присовокупив одновременно подлинно психологические закономерности восприятия.

Итак, стремящаяся к откровениям научно-лингвистическая мысль уповает на письменный язык — текст. Его обработку стремится передоверить компьютеру. Только вот, традиция развития и естественного существования устной речи зиждется на ином. Например, в разговоре Кити и Левина у Толстого речевые сигналы минимальны. Строй внешне непонятного диалога определяется общей направленностью душ [Выготский]. Потому сориентируемся по-особому в отношении к слову. Оказывается, в ряду его признаков есть немаловажная функция — отсутствие признака. Воронка отсутствия слова называется эллипсисом: он означает факт ускользания знака и восстановление значений совершенно иным способом.

В речевом общении  роль высказываний намёком и пониманий догадкой очень велика [Якубинский]. Поэты вообще устремляются в обход слов к цезурам. Гейне, говорят, готов был грезить в их объятиях. Считал их тайными восприемницами дыхания Муз.

Исследуя язык психологически можно заметить, что сам он как бы выталкивается на поверхность потока психики. Художественная интенция разворачивается до и помимо языка [Арнаудов]. Более того, поэзия (лирическая интенция) ныряет даже глубже движущихся образов — к бесконечному царству духа, как говорил Гегель.

Постараемся понять дешифрующие процедуры, используемые художественной психологией для тайных кодов психики. Выпущенная стрела поражает мишень. Выпущенное слово летит в неизвестность. Словесная команда может быть выполнена, или принята к сведению, или полностью проигнорирована, или воплощена прямо противоположным образом. Ибо решающая роль принадлежит мотивам [Запорожец]. Именно к тайным мотивам устремлен психологический анализ речи [Выготский].

Итак, слово-команда существует как очевидная данность, но противоположное исполнение её превращает слово в пустой звук. Точнее — в пустое место, закручивающееся в воронку сокрытых значений. Их — огромные массы: непроявленных, невоспринятых, упрятанных, живущих особой, за-словесной жизнью [Бах­тин]. Известна, например,  одна из шуток Иоанна Грозного: в письме к Симеону Бекбулатовичу — уничижительные обороты, подданические мольбы. А субтекстовая направленность такова: отступись от наставлений хоть на йоту — мгновенно лишишься головы.

Наукой принятый за очевидность язык в некотором смысле подобен невольнице, выставленной на торгах. Она, беззащитная, замерла на подиуме, а вокруг — характеры, намерения, обстоятельства, действия. Они влияют на язык и поодиночке, и скопом [Горбунова].

Текст для художественной психологии — как бы картина в каморке папы Карло. За ней — тайная дверь. А далее — непревзойденный своей глубиной театр самой Жизни.  — Ученик тычет пальцем в текст-картинку и довольствуется этим. Мастер просвечивает внутренним взором и картинку, и потайную дверь, вглядываясь, прежде всего, в загадочное театрально-жизненное Закулисье. Так глубокий театральный психолог Станиславский, знакомясь с психолабораторией Чехова, вывел особую сферу бытия значений — подтексты.

Подтекст — сокрытый смысл. Именно он движет сообщением, играет в нём решающую роль. А текст на фоне подтекста приобретает, порой, весьма условный характер. Текстовое утверждение "я на вас не сержусь" может означать отказ от взаимности. Фраза "я вам этого никогда не прощу" — поворот к сближению [Ершов]. В лести может содержаться выговор, в восхвалении партнёра — издевательство над ним,  ирония способна подбодрить.

Сверхстранны на этом фоне, например, психосемантические эксперименты с языком. Пик методики в одном из них — "слово-стимул", которое испытуемый должен как бы перевить ленточками ассоциаций. В другом эксперименте именно словесный материал сортируется по группам. И т. п. [Петренко]. Странность заключается в том, что сознание в опытах пытаются пристегнуть к языку, причём, без всякого учёта подтекстовых отношений, которых в экспериментах просто нет. Таким образом, рождается специфический научный психоэксперимент, но без реального участия психики. Ибо психика оживает именно в подтекстах. Например, в анализе Станиславским ролей пьесы "Горя от ума" возникают следующие соотношения текста и подтекста: а) реплика Софьи — "Ах, Чацкий, я вам очень рада", а психологический подтекст — хочет скрыть замешательство; б) реплика Чацкого — "Вы рады, в добрый час. Однако искренно кто ж радуется этак?", а психологический подтекст — хочет усовестить насмешкой [Выготский]. 

Слово, при внимательном рассмотрении,  не просто ускользает в подтекстовую воронку. Его размывают в разные стороны волны околознакового окружения — контексты. Например, свеча на окне — один смысл, на торте — другой, у изголовья покойника — третий. Линия текста неизменно пробивается через частокол контекстов. Контексты, врывающиеся в текст, либо поддерживают основное значение, либо противоречат ему, либо уводят в сторону.

Внешне спокойное скольжение сознания по тексту является внутренне сложнейшей процедурой: мысль непрестанно обследует и переобследует контексты, обнаруживая подходящий. Самый простой пример:  фиксируя некую точку, мысль определяет, что это — либо шляпка гвоздя, либо пуговица, либо зрачок глаза. А дуга полуокружности — то ли холм, то ли бровь, то ли шляпа. 

В данной связи возникает существенная закономерность: не слова задают структуру смысловых противопоставлений, но контексты [Лосев, Поляков]. В художественных произведениях — особенно. Контекстовое пространство далеко раздвигается в произведениях искусства, как в ширину, так и в глубину, резко увеличивая его эстетически-философскую мощность. В новелле Сервантеса "Разговор двух собак", например, собака меняет хозяев. Вслед за собакой, точнее, вслед за её особым взглядом на происходящее, мы воспринимаем жизнь пастухов, полицейских, цыган, солдат, поэта, мавра и т. д. Таким приёмом Сервантес вводит свой исследовательский взор в разные психологически-нравственные контексты.

Контексты задают научным экспериментам с языком парадоксальную задачку: с одной стороны, именно они, наряду с подтекстами, служат поводырями мысли. В обход слов. С другой стороны, именно их следует обнаруживать и познавать, обращаясь к тексту. Помимо слов. 

В связи с научной приоритетностью искусственного языка над языком естественным, затронем важнейшую особенность естественного языка. Сознанию человека совершенно не страшен герменевтический круг, начертанный Шлейермахером: мол, слово понимается через контекст, а контекст понимается через слова. Ибо контекстный ряд как бы ныряет под уровень слов — к топосам: они, согласно Аристотелю и Канту, представляют собой адекватную сущности идею и место расположения в глубинной структуре (топологии) сознания. Затем контекстный ряд погружается ещё глубже — к интонационно-эйдетическому строю психики. В этой глубине тончайших психически-софийных процессов и образуется просветляющееся начало понимающей души.

Научно-лингвистический подход заранее отодвигается от внутреннего мира человека, считая его субъективной, значит, ненаучной сферой. Однако контексты и подтексты  — не сумбурный набор ассоциаций. Они отличаются от беспорядочных воспоминаний строгими внутренними закономерностями. Первая из них: содержательное наполнение всякого знака обнаруживается только в сетке взаимодействующих контекстов. Вторая: объём значений единицы смысла напрямую зависит от объёма контекстов [Лосев]. 

Так появляется правило: при отбрасывании подтекстов и контекстов (вольном или невольном), вроде, самое определённое обозначение термина оказывается совершенно  неопределённым.

Данная болезнь обнаруживается у юристов, экономистов, социологов и т. д. Остановимся ради примера на поисках психосемантики, хотя тоже можно отнести к Айзенковой и иным системам тестирования. Особенность этой болезни следующая: два разных сознания, находящие точки соприкосновения через тестовые формулировки или через понятия психосемантики, очень часто вкладывают в них разные смыслы. Потому "всякое понимание есть непонимание; всякое согласие в мыслях есть разногласие", — настраивал Гумбольдт на сложности встречи двух сознаний. Об этом непрестанно тревожился Достоевский: в рукописях множеством пометок он то и дело напоминал самому себе о читателе.

В научном языке, как считают, контексты подводят учёного, разрушая суверенитет термина. А художник превращает контексты в средство тончайшей нюансировки значений [Рижинашвили].

Важнейшие особенности системы контекстов следующие: с одной стороны, ею задаётся композиция видов обоснований ключевого смысла; с другой стороны, высвечивается весь предполагаемый объём этих обоснований. Можно сказать по иному: психологическая система контекстов — это сгруппированный набор психодоминант, формирующих поле глубинных мотивов. В отличие от малосистемных психоаналитических процедур, художественная психология тончайше систематизирует именно миры контекстов: отсекает группы ненужных значений, связывает в сеть внутренних отношений самые необходимые, образует их новые синтезы [Лотман].

Внешнее вхождение в художественную систему конкретного произведения искусства таково. Воспринимающее сознание движется через: а) сочетания слов и их надфразовые единства; б) образы и образные ряды; в) композиционные единства (строфа, абзац, явление, глава, акт), объединяющие словесно-образные отношения; г) тема и идея произведения.

При внешнем опознании процесс осознание нередко происходит автонимно, то есть, подобно Нарциссу, данное сознание смотрится лишь в само себя. Тогда над воспринимающим сознанием невольно довлеет субъективно-профессиональная ориентация: юрист, экономист, политик, физик, биолог и т. д., читая одно и то же произведение, будут вычитывать в нём специфически собственные значения. Подобный процесс восприятия сложной информации (таковы лучшие произведения философии и искусства) часто приводит к существенному искажению авторского замысла.

Потому желательна ориентация на внутреннее вхождение в структуру контекстовых отношений. Такой способ восприятия информации носит принципиально иной характер: точкой отсчёта для внутреннего поиска является не формально зафиксированный текст, а высокий разум. Само восприятие имеет как бы вертикально-горизонтальную сканирующую природу. Первично оно опирается не на текстовые знаки как таковые, а на топосы, как ядра зон подтекстов и ближайших контекстов. Подтексты и контексты образуют многовекторные оппозиции. Так возникают проблемные комплексы. Сами они уходят корнями в сложные переплетения человеческих отношений (хотя участие в них принимают и стихии природы, и потусторонние, фантастические реальности). Спектр человеческих отношений раскрывается через внутреннюю композицию данного произведения, тонко и незримо связывающую в нечто целое проблемные комплексы  (на фоне достаточно легко воспринимаемой внешней композиции, именуемой фабулой). Если жизнь подтекстов ограничивается участием к в конфигуративных отношениях внутренней композиции, то жизнь контекстов расширяется далеко за пределы содержательных оппозиций, коллизий и конфликта произведения.

При этом чрезвычайно важно то, что, начиная с  установления топосов (ядер зон подтекстов и ближайших контекстов) понимающее сознание постепенно расширяется до критериальной сферы разума, которая определяет не узкопрофессиональную, а весьма широкую область понимания. В ходе осторожного расширения сознания определяются сами контекстовые зоны, которые представляют собою совокупности однородных значений, часто представленных внешне неодинаковыми признаками. Их охватывают контекстовые области, которые сами входят в различные сочетания, образуя контекстовые сферы. Подлинно обобщающими в содержательном смысле являются горизонты контекстов, объединяющие важнейшие контекстовые сферы. Наконец, всеобщей как бы сферической и глубинной основой сознания становится контекстовая,  софийная Целостность, которая сопровождала процесс восприятия информации на всём его трудном духовном пути и как бы пришла к своему окончательному смысловому наполнению.

Мастера искусства вводят душу зрителя в продолжительный и насыщенный процесс её лабораторно-психологического обследования через сложнейший спектр внутренних датчиков, коими наполняется художественное произведение. Роль их играют подтексты и контексты. Меж тем научный психолог, опирающийся на тестовую основу или на рецепты психосемантики,  частенько беседует лишь с собственной тенью.

Существенно то, что каждый из контекстных планов открывается сознанию благодаря соответствующему контекстному коду. Контекстный код предполагает оценку встречной активности сознания, к которому подбирается своеобразный контекстный ключ. При совпадении контекстного кода со смысловой системой (контекстным ключом) понимание двух сознаний становится адекватным. При несовпадении ключа и кода контекстов скольжение сознания по текстовым массивам (чем знаменито машинное чтение) может быть и сверхдолгим, и даже многократным. Суть не изменится — концепция автора воспринята не будет.

Работа сознания с контекстами — наисложнейшая из познавательно-психологических и софийных процедур. Например, в недрах семиотической информатики родился идеал универсального семантического кода (УСК), дабы сформировать универсальный язык науки и выстроить программу искусственного разума [Мартынов]. Но значительный труд адептов данного подхода привёл их к нежеланному выводу: искусственный разум не обнаруживает нового, а лишь устанавливает связи между известными  и, посредством аналогий, с неизвестными сферами. 

Отодвинем допуск адептов ЭВМ насчёт возможности открытия (даже через аналогии) неизвестных сфер. Ибо под открытиями у них понимаются не качественные, содержательные инновации, а количественно-формальные процедуры. Но и с аналогиями не всё так гладко, как хотелось бы. Скажем, математик-профессионал находит аналогии между математическими утверждениями. Лучший математик устанавливает аналогии доказательств. Выдающийся ум замечает аналогии теорий. Гений схватывает аналогии между аналогиями [Банах]. Особо подчеркнём: операциональная иерархия здесь обращена лишь к математике. Но и на данной основе тотчас возникает вопрос: а как быть с моделированием на ЭВМ аналогии аналогий? Кодировать пустоту? Меж тем, от узкоинтеллектуальной (отчасти математизируемой) полоски сознания мы неизбежно возвращаемся к его глобальным, качественным сферам и безднам: как быть в этой круговерти психических тайн с потребностью схватывания аналогии аналогий? Или иначе: как научно определять контексты контекстов?

Машинному интеллекту именно художественно-психологические, тем более софийные пространства и бездны недоступны. Психика человека, наоборот, в них устремляется и там царствует. Человеческое сознание свободно отталкивается от конкретного текста назад — к прошлым контекстам. Столь же непринуждённо устремляется вперед — к предвосхищению будущих контекстов [Бахтин].

Философско-эстетическая теория знакома с ещё одним замечательным средством схватывания и определения контекстов – иронией. Мудрецы, в отличие от строгой научности, обожают иронию: "Что возникло раньше, — спросили Фалеса, — ночь или день?" — "Ночь. Раньше на один день". Сократ однажды получил за свою постоянную иронию от какого-то невежи пинок. Но не среагировал. Посыпались вопросы. Тогда он спокойно сказал: "Лягнувшего осла не потащишь, ведь, в суд".

Скованный дух раскрывается, взрывается через остроумие [Шлегель]. Всё безусловное — из области патологии. А возражение, весёлое недоверие, насмешливость — признаки здоровья [Ницше]. Ирония, смех — одно из важнейших преимуществ человека над остальными живущими [Аристотель]. Это как бы его особая привилегия духа, которую прямо-таки чтили в эпоху Рабле [Бахтин]. Высокий Рим связывал с остроумием дар пророчества.

Что же открывает сознанию пророческое остроумие? — Аналогию аналогий. Никем не усмотренный код к тайнику контекстов. Самодовольным критикам творчества видятся в остроумии лишь бесполезные шуточки, — замечал Пушкин. — А оно сближает дальние идеи, высекает из них открытия. Остроумие резко увеличивает прыжок сознания. Наука же может двигаться по этому пути месяцы и годы. Ибо неостроумная дефиниция ни на что не годится [Шлегель]. Тогда как острота, выбрасывающая сознание за жестко-логические рамки в пространство контекстов — микромодель творческой мысли [Лук].

Кровный брат остроты — поэтический троп. Художественная мысль, как бы вскочившая на батут тропа, совершает неожиданные повороты, кульбиты, вращения. Значения в остроте и тропе непредсказуемо сближаются, даже сливаются; но тут же стремительно раскалываются, вбрасывая в сознание вместо двух прежних значений нечто третье.

Взаимопревращения значений в остроте и тропе вовсе не беспорядочны. Сопрягающиеся исходные идеи задают отчётливое направление ассоциаций [Поляков]. Возьмём для примера строки из стихотворения Б. Пастернака: "Он тучами был, как делами завален. / В ненастья натянутый парус, / Чертёжной щетиною ста готовален / Врезалася царская ярость". — Здесь образно воссоздаются тучи судьбы, неотвратимо захватывающее (парусом) ненастье. А поперёк им — ярость дел чертовщиновой (Черт...щетиною) силы царя. Петра первого.  — Из подобного коридора ассоциаций не выскочишь. Никакой волюнтаризм интерпретаций здесь не возможен. Ибо художественно-психологический эффект обусловлен игрой прямых и переносных значений. "Тучи" и "дела" в первой строке — прямые, неизменяемые значения. "Тучами как делами" — новообразование. За ним — образно-контекстные цепочки: и деловая обыденность туч, и катастрофическая угроза делам, и их драматичный синтез.

Поэзия — квинтэссенция художественно-психологи­чес­кого мышления. Её троповое строение — не случайность, не особая тенденция, а всеобщий закон поэтического текста [Лотман]. Соответственно — психического строя человеческого мышления и естественной речи.

Тромповое строение сознания, опирающееся на острый ум "Я" (остроумие), позволяет закрутить вокруг него даже космически-масштабное мерцание контекстов, доводя этот процесс до трансцендентальной буффонады. Так совершается "абсолютный синтез абсолютных антитез" [Шлегель]. Или иначе, ищущая творческая мысль в своём иронично-лёгком состоянии способна обследовать сферическую и глубинную контекстно-софийную Целостность, обнаруживая новые идеи, пути откровений, области открытий.

Подведём итог: многообразны поиски новых искусственных языков, но в служении этому делу не следует утрачивать грани меж природно-физической и человеческой вселенными. Несопоставимые по количественному критерию, они уравниваются при качественном подходе, более того, процесс понимания человеческой вселенной оказывается неизмеримо более сложным. Языковая реальность порождена миром людей и служит исходно именно ему. Потому критерий качества и качественные характеристики при изучении, моделировании языковых процессов должны быть первостепенны.

Одновременно следует иметь в виду, что язык, как выяснилось в ходе рассмотрения, имеет не только и не столько физическую и лингвистическую составляющие,  но, по преимуществу, он принадлежит и к филологической, и к психологической областям, особенно, к эстетически-философской сфере знания. Причём, последней накоплен к настоящему времени колоссальный опыт, способный обогатить любые исследования природы языка. Главное – развить великую чуткость в отношении к филологическим, психологическим и эстетически-философским достижениям.