Кража  (Николай Берсенев)

       Колькина мать, сухопарая нервная женщина, костяшкой согнутого пальца тюкала во взмокший лоб своего сынишки, набегавшего встречать ее с работы:

—        Фу-уй! Уличный мальчишка!

Она днями корпела в кассе треста столовых и в улице слы­ла «умственным работником», от чего ей хотелось видеть сына красиво одетым и остриженным «пай-мальчиком».

А тут тебе потная чумазая мордашка, взъерошенная волос-ня и пылающие от беготни глазенки.

—        Фу-уй! Уличный мальчишка!

Родилась она в семье известного в сельском краю волостно­го писаря, смолоду ходившего в неуёмных деревенских «умни­ках», за что его комсомольцы тех времен и подстрелили из са­дочка — так он и ткнулся под окна своего дома. А жену его с до­черью всяческими пакостями вытеснили из села в чужие преде­лы.

Так они оказались в чуждом им городе и пошли скитаться

по незнаемым углам и людям.

А уж сам Колька явился на свет в снимаемой бабушкой и матерью каменном низке от человека, носившего в улице роко­вое прозванье «амигрант», с кем колькина мать, красивая рус­ская девушка, по тому времени не имела никакого права жить как с мужем.

В те годы таких молодых и крепких мужчин привезено в го­род было немало, и все они были хороши собой, чисто и строго одеты и дельные работники.

Но скоро кому-то в узкий лоб стукнула завистливая мысленка — уж больно подозрительно добротно устроились ссыльные на чужбине, и всех их, сбив в кучу, погнали этапом в места го­раздо севернее и на такие работы, от каких мало кто выживал.

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

Так Колька и не узнал в лицо своего отца. Тогда едва ли не целые народы вырывались по злой воле из своих вековых кор­ней и становились людьми без роду и племени.

Но колькина мать не смогла примириться с мыслью, что они никогда не закрепятся и не выкарабкаются в состоятельные го­родские люди. Только на получку кассирову было не разогнать­ся, а прыгнуть по должности выше не хватало грамотенки. К то­му же еще она была напрочь лишена какого-либо пресмыка­тельства.

Молодая женщина сильно нудилась своим положением оди­ночки да еще и квартирантки, и подраставший сынок смалу уг­нетался тем же чувством второсортности.

В улице было немного подобных семей, больше все домов­ладельцы, — они в своих сосновых домах жили солидней и на­дежней. В крытых дворах их тормошилась домашняя птица, ржали и мумукали крупные животы, а уж как погонят на выпаски стадо, жмись проходящий к заплоту, а не то стопчут

У них же не было ничего: ни тебе земли, ни двора, ни род­ной крыши над головой. От этого мать колькина жутко нервни­чала и худела.

Зато бабушка спокойно отдалась течению новой жизни, бла­годарно ее принимала и бралась за всякую предлагаемую ей ра­боту Дрова ли пилить, землю ли лопатить, присматривать за старым и малым — все могла и умела. Она держала свой огород в отдаленности и все лето, будто муравьиха тянула и тащила на зиму припасы: и грибы, и ягоды, и валежник — все, что давали ближние лесные окрестности.

За Колькой дозорила тоже она и, конечно, не могла выпес­товать из него во всем послушного ей и матери пай-мальчика. Мальчишка до позднего темна летал по улице и, не загони его бабушка домой поесть, он бы, казалось, и не опомнился бы. прихватывая пожевать на стороне. Она зорко следила за его оде­жонкой и вовремя успевала сажать латки на проверченные им дыры. Мало когда она звала внучка ласковенько, но любила мальчонку и была ему и потаковщицей.

В улице бабушка была не последним человеком, выйдет по­сидеть у ворот на лавочке, бабы с ближних домов дождем сыпят к ней байками да беседой насладиться.

В праздники отстряпается — на пироги была мастеровита — повяжет круглую голову свою чистым белым платком, все охорошится и уберется — и очень хорошо молилась. Бог у нее был. она обращалась с ним по-свойски:

— Господи, сохрани и укрепи мою зыбкую душу а осталь­ное, батюшко. все приложится!

Посты соблюдала нестрого и к службе ходила на край горо­да.

Колька также склонялся верить в бабушкиного Бога, только искренне не понимал, как Всемогущий мог допустить столь мерзкую войну, только что пронесшуюся по земле, как и другие несправедливости. Думалось и о том. что такое человечья душа и как бы ее увидеть.

Вместе с тем душа бабушкина дозволяла ей и бражонки хлебнуть, быть скорой на озорное словцо, выпевать в голос ста­ринные и того дня песни, а то и трепака оторвать.

Сам Колька к тому времени уж бросил скакать на палочке и перешел к более буйным играм. Часто лез туда, куда его не про­сили, и уж бабушка вслух опасалась, что будет с внуком, когда он войдет в озорные годы.

А на той улице всякого народцу хватало: была и откровен­ная шпана, и те, что подделывались к ней. были и такие, что на­качивались водкой и пластались в карты на деньги, голубятни­ки на крышах днями махали шестами с тряпками в небе, забре­дали в улицу и носящие за голенищем острое железо, и матерью им была темная ночка. Но задавали тон в улице все-таки не они.

и Колька как-то ухитрялся избегать притеснения и не схваты­вать тумаков, хоть и был вовсе один. У других вон сестры пос­тарше или братовья с кулаками, такие могли всякому наскакива­ющему на них вялым баском сказать:

— Скажу вот и понаделают из вас котлетов!

Ребятишки в ту пору все были одеты не ослепительно, да и не туго кормлены, но веселость духа валила через край. И Коль­ка свою одинокую головенку носил прямо и сходился с ребят­ней сметливостью и игривостью нрава.

А для этого крутом пространства было хоть отбавляй — вся слобода от макушки горы и до самого городского пруда. Путе­шествовать замыслишь, опять же все неподалеку — вот тебе лес, рядом тот же пруд с плескучей поверхностью, и речка свет­лей самого стекла, и всё места малотронутые и изобильные. Вылазки мальчишьи были, каких ныне живущим в городе и не вообразить...

Но пропадая в лесу и на пруду и носясь по улице. Колька не мухрел. Хоть мордаха его и не отливала румяной белизной хо­рошо кормленного пацана, но задубев слегка от воды, ветра и солнца, оставалась чистой и смуглой, любо было посмотреть.

Может, потому домовладельцы не гнушались им и со скры­тым неудовольствием, но ради ребятишек — с выдумщиком Колькой занятно играть. — пускали его под свои высокие по­толки.

Чаще других он бывал в деревянном дому Хрустовых. про­живающих на одном ряду улицы. У них росло двое ребят: один был помладше Кольки, но рано вытянувшийся и так и сыпав­ший незнакомыми ему словами. По своим летам он неизмеримо много знал и все пыжился говорить с Колькой нудным голосом своего папани. По видимости, от гостя ждали, что он будет поч­тительно млеть перед всеми его талантами, но у Кольки на то не хватало разумения, и он только по-ослиному глупо всхихикивал. Другой был совсем маленький, он только пыхтел и ползал возле них на четвереньках, ничего не понимал.

Папа с мамой их были чисторечивые и дружливые на завид­ки многим — полный комплект. Носатый и сутулившийся отец облекался в длинный кожаный хитон, на голову насаживал толстую широкую шляпу Он был не мрачным, но углубленным в свои дела, технолог с местного большого завода.

Белолицая, с черными и как бы изумленными глазами мать почти насильно усаживала упиравшегося Кольку за стол. Мальчонка дичился, прятал свои корявые, в цыпках, руки пол сто­лешницу а после обеда независимым баском осмеливался про­сить кружку сырой воды из кадушки, приводя в ужас эту выра­зительную женщину

Так бы все и шло добрым порядком, кабы не случай один.

Дом Хрустовых был полон вещей, какие Колька видел пер­вый раз в жизни, хоть и сдерживался и не показывал вида, что поражен. Но раз как-то он увидел то. от чего сделался как бы без памяти.

Выждал, когда старшенький пойдет из комнаты по своей на­добности, и. как бы не по своей воле, а по неодолимой внутрен­ней тяге, сунул под рубаху поразившее его и тут же засобирал­ся домой.

Он еще не успел напугаться того что сделал, а только удив­лялся, так как еше не знал себя с этой  мерзкой стороны. И сто­пы свои он направил не к себе домой, а пошел посидеть на брев­не и опомниться.

То бревно было привалено к деревянному амбару напротив окошек колькиного низка и такое толстое. что. видно, в округе не нашлось пилы, чтобы разделать его на дрова. Оно до того бы­ло отшлифовано задами ребятни, что в него можно было гля­деться.

Сидел Колька на бревне и старался домекнуть, что с ним бу­дет, когда все узнается. Ну, бабушка, конечно, ахнет с горя и,  воздев глаза к своему батюшке-богу, карательно взмахнет ру­кой:

— Ах ты, псёнок такой! Срамец! На что позарился!

А мать, убийственно взглянув на сына, зайдется в нервном крике и больше будет блажить не оттого, что ее сынок столь ра­но встал на путь порока и портит душу а о том. что ей теперь на люди будет стыдно показаться. И ничего у мальчишки не будет на сердце кроме стыда и уныния.

Добрые люди пустили его к себе в дом. посадили за стол с собой, кормили его тем. что сами едят, а он возьми и обокради их! Он был ошарашен тем, что сотворил. Пойти назад и отдать — смешно подумать. Ну приволокётся он к Хрустовым в дом и что скажет? Так. мол. и так пошел домой и как-то мимоходом зацепил ему понравившееся с собой! Нет и нет...

Да и приди теперь к ним тетя Клава и скажи ему: «Мы тебя, Коленька, принимали за хорошего мальчика, но. прямо не знаю как сказать, у нас пропала одна дорогая нам вещь...» Он бы и тогда не отдал.

Возможно, от него, как от холерного, будут чураться и пов­семестно тыкать пальцем, могут даже сказать: «Да подвернись ему что подороже, он бы и тогда сдул!»

Колька чуть не заплакал от никчемности этой догадки — его необманчивое детское ощущение ему говорило втайне, что на это! миг то. что покоилось у него в пазухе, ничего драгоцен­ней на свете не могло быть.

Понуро побрел он домой, кто-то ему вслед с огородов зале­пил комом земли в спину но Колька даже не обернулся. В дру­гой раз бросивший не обрадовался бы своей дерзости!

Весь вечер он мотался по своему низку туда-сюда и все как бы мерзко оскалялся. будто реветь хотел, и сунься в ту пору к нему с теплым словом бабушка, он так бы и пал ей в ноги:

— Баб. я ведь вот что сделал... Скрал!

И было б, наверное, сладостно от признания в тяжком грехе своем. Подойдет к окну — на поляне возится пацанва, друг на друга наскакивают и его зазывают, а Кольке и смотреть немило.

Украденное он обернул в клеенку, чтоб дождь не замочил, и сунул под стреху сарая. Крайне утомление и безразличие охватило мальчишку раньше времени нырнул он под одеяло, толькоб уснуть поскорей, но спал дурно. Так он промаялся и день, и два.

Раз как-то проснулся, а утро зорное, кроткое, одним прыжком махнул он наверх сарая, в свое потаенное местечко. Развернул клеенку и обмер — лучи солнца через щели по-чуд­ному осветили украденную книжка: «Сказка о мертвой царевне и семи богатырях» была выполнена в темно-охристом тоне, по­добно старинной бабушкиной иконе, и Колька держал ее в ру­ках молитвенно.

Казалось, одним только прикосновением к ней мальчишка избавился от угрызений совести и сердце его завеселилось. Вначале он был очарован цветными картинками, разглядывал их во всех подробностях дивясь их сказочной простоте и недос­тупности.

Но сердчишко его взволновалось куда сильней, когда он на­чал читать. Окатистая пушкинская речь как бы обволокла его. словно кто-то родной и прекрасный подошел и обнял его.

Теперь, играя с ребятишками на улице, Колька ощущал в се­бе сладкое беспокойство и позыв. Все бросал и влезал под кры­шу сарая.

Прежде чем взять книжку он как бы совершал намаз: пле­вал на пальцы рук, отирал их о бока штопаных штанишек и. встав на колени, отворял свою святыню. Читал, будто мед пил. и при этом утопал в блаженстве:

Прикрыв книжку он затаивался и возносился мечтой, и тог­да мордашка колькина как бы светилась осмысленностью. Не то, чтоб он впадал в глубокое раздумье, но кое-какие мыслишки вертелись в его головенке и он уж начинал томиться своей невысказанностью.

Он заманивал к себе кого-нибудь из своих сопленосых свер­стников и с горящими глазенками начинал болтать про то. про что еще минуту назад он и сам не догадывался, до смерти пугая слушателя своей горячечной безостановочной говорливостью.

С сарая он слезал необыкновенно оживленный и блаженно ра­достный, как бы тронувшийся слегка.

... Как-то он не досмотрел, и книжка подмокла и скороби­лась, он уж принял это без тяжелого сердца. Вся сказка со сво­ими братьями-молодцами, царевной белолицей, черницей-отра­вительницей, со всеми своими дивными стихами навсегда посе­лилась в нем. уличном мальчишке.

Хрустовы же той книжки так и не хватились: у них книг бы­ло мною, и они уж настоящей цены им не знали.

А та первая, столь нечаянно украденная книжка стала укра­шением колькиной души, она и сейчас в нем чистым золотом сияет

С тех пор он и стал душу книжками питать, и таким неуимчивым читарем заделался — упаси  Бог! Книги заступили ему прямую дорогу в жизни и властно увели от усредненного суще­ствования. Не стало у него большей повседневной заботы, как вот эта. — уберечься от внутреннего огрубления. Ничего губи­тельного он в себя не пускал и, благодаря книгам, общество его было всегда отменно благородным. Он не набрасывался на отк­рывающиеся его взору соблазны. Конечно, и его посещали драз­нящие и чарующие видения, но любил он их до поры только из­дали. Его томили ничтожество и мелочи действительности, но весь ход привычной, заряженной на сытость жизни шел как бы мимо его и мало его задевал.

Слова, какими пользовались кругом его люди, казались ему малосочными и стертыми против тех упоительных словесных рек. что текли в пожираемых им книгах.

... И вот через год или два. а то и побольше, после той кра­жи глядел как-то Колька через окошко на толсто заснеженный двор, где на самом коньке сарая была прилажена им к рогатой сухой ветке клетка со щеглом. Щегол чиликал исправно, но щеглихи пренебрегли им, и возле клетки вертелись желтобокие вездесуйки-синицы. Вдруг что-то стронулось в малоразумной колькиной душе и, попирая обыденную речь, заструилось само собой рождающееся:

Какой восторг! Какая нега!

Что может быть белее снега!

Вот хлопнет звонко западня –

В плену синица у меня!

Ладонь мою пропустит дверца —

Я чую трепетанье сердца! С тобой, синица, погрущу...

На волю с Богом отпущу

Эта душевная стронутость и выстроит потом всю нелегкую колькину судьбу Все те. кто прошел мимо этого общечелове­ческого опыта чувствований, и по сей день видят в нем несколь­ко «тронутого», не умея объяснить себе его, на их взгляд, шаль­ные поступки, рожденные не студеным холодом расчетливого рассудка, а внутренними, бьющими ключом ощущениями, чест­ней чего на этом свете еще так и не придумано. Едва ли не на самом дне жизни он долгие годы не переставал быть в уверен­ности, что и самые пламенные его чаяния сбудутся...