Марина Плясова. Скрипач. Исповедь сына века.
Глава первая.
Да….
Были в моей жизни счастливые времена, когда единственной своей возлюбленной я считал свою скрипку, на которой играл с детства, и которая давно уже стала частью моего существа.
И вот ….
…С некоторых пор счастье моё начало сжиматься, как шагреневая кожа ; смычок - елозить по струнам, а пальцы – скользить по грифу, оставляя на нём липкие потные следы, что, как известно, может неблагоприятно сказаться на качестве игры. Ведь музыканту необходимо, прежде всего, забыться, абстрагироваться от реальности и ощутить себя... в полёте, - только тогда он может по-настоящему упиваться музыкой, и через музыку… – самим собой. Я же теперь дошёл до такого состояния, когда мысли мои, невольно устремляясь в другое пространство, как бы выскальзывают из музыкального образа, распадаются на мелкие кусочки, падают на пол и брызгами разлетаются в разные стороны! Какое уж тут упоение... Я честно продолжаю ходить на службу, чувствуя, однако, что утратил важную часть самого себя: будто, терпеливо, годами выстраивая себя по принципу «Puzzle», я вдруг обнаружил, что потерял одну составляющую, — и теперь это место зияет как плешь.
Но раньше... Как я был уверен в себе! Я пил своё тихое, глупое счастье малыми, а иногда и большими глотками, довольный собой и своей возлюбленной, которою, как мне казалось, я владел безраздельно. Каждый вечер я любовно обтирал её фланелевой тряпочкой и укладывал в дерматиновый гробик, обитый изнутри зелёным сукном; ослаблял волос смычка, пристёгивал его к крышке; затем аккуратно накрывал свою милую маленьким велюровым покрывальцем и прощался с ней до утра.
Вот в чём, наверное, отличие скрипки от женщины! Наконец-то я понял! Женщиной практически невозможно завладеть. Подумать только, в этом неистовом желании доходишь до исступления, выворачиваешь себя наизнанку - и всё напрасно. Порой и вовсе отказываешься предпринимать какие-либо шаги и просто тихо вздыхаешь себе в уголке. Ведь для мужчины самое страшное - услышать от женщины, это роковое нет. Отказали тебе раз, два, три - и всё! Ты уже инвалид, в тебя навсегда вселяется страх. А женщины, как известно, трусливых не любят. Им, понимаешь ли, подавай героев! Словом, - замкнутый круг.
Случается, однако, что звёзды вдруг удачно поворачиваются, и тебе будто бы что-то такое удаётся..., но тут, - какая-то новая стихия снова подхватывает предмет твоей страсти и уносит его прочь от тебя, от твоей исключительной преданности, от твоей, казалось бы, беспредельной жертвенности. Уносит к новым, иногда даже самым безобразным берегам! Вот и пойди – пойми женщину! Она всё время ускользает от тебя как солнечный зайчик. …Остановится, прожжёт кусочек твоей бренной оболочки, и пока ты там что-то себе сообразишь и придёшь к каким-то заключениям…. – она уже забыла о твоём существовании. Невольно возникает вопрос, а действительно ли ты завладел ею, как тебе мнилось, и если да, то какой именно частью её существа, ведь иногда вообразишь себе грешным делом, что женщина твоя чуть ли ни навеки и всегда будет находиться у тебя «в кармане», а карман-то, оказывается, может прохудиться и содержимое – выпасть. Глядь – а там пусто... Да как же это…, когда ты осязал это содержимое практически беспрерывно!
... Не вываливается из кармана лишь то, что уже само давно к нему прилипло как настенный грибок, как бы не пытался его выковырять. Говорю вам по опыту.
Утро моих прежних счастливых дней начиналось с сигареты, а точнее сказать, - с неизменного глотка кофе, предшествующего первой затяжке. Выйдя на сырой балкон и медленно, с наслаждением впуская в лёгкие никотин, я, признаться, даже иногда мучился мыслью, что предаю свою «возлюбленную», не отдав ей предпочтения - до такой степени я был верен ей. И тут же, в оправдание своей богемной привычки, утешал себя: сперва необходимо было открыть все чакры. Ведь в голове моей с самого момента отрешения ото сна уже бродили идеи о том, как одолеть тот или иной пассаж, — а это требует определённого настроя и умственного напряжения. Иногда всё же, не допив своего рутинного кофе, я нервно подбегал к футляру и открывал его так решительно, как будто был отлучён от своей скрипки на целую вечность. Меня даже раздражало, что надо было сначала наканифолить смычок и подтянуть строй – так страстно и незамедлительно хотелось проверить задуманное. В тот момент, признаться, я сам начинал путаться в определениях: ведь если мне нужно было, во что бы то ни стало, найти решение, - значит, моя верная подруга просто-напросто становилась средством. Эта, возникающая неким отрезвлением мысль была тяжкой для меня, она угнетала: я считал себя предателем, проклятым карьеристом и побаивался, что когда-нибудь буду за это наказан. И тогда в знак благодарности и преданности я прижимал свою скрипочку к груди и гладил, ласково расщепляя подёрнутые канифолью конские волоски, и при этом нюхал их. Обожаю запах канифоли…
Как же хорошо, что скрипка – женского рода! И формы у неё такие женские, нежные. Обхождения она требует тоже нежного, тонкого, хрупкого, даже хрупчайшего, я бы сказал. Ведь одно неверное движение – и всё! Её запросто можно оцарапать или даже совсем раздавить. И тогда нужно её нести мастеру - а это всё равно, что временно предоставить свою женщину другому мужчине, пускай даже врачу. Он будет копаться в её нежном теле, а я буду ревновать, буду злиться на себя за то, что не знаю её изнутри так, как знает он. Про себя я буду называть его подлецом, рвачом, мошенником, и, конечно же, циником, ведь он, в сущности, равнодушен к моей возлюбленной и препарирует её как труп, да ещё берёт за это нереальные деньги! … Впрочем, так даже лучше... Не хватало ещё, чтобы он в неё влюбился! И всё же, мне трудно мириться с тем, что кто-то посторонний осматривает и разбирает по частям тело, - пусть даже неодушевлённое, - но тело, которое принадлежит только мне. Одному мне, понимаете?! Я всегда жил уверенностью, что никто кроме меня не сможет по-настоящему одухотворить мою скрипку. Эта мысль грела и спасала. Выходит, что душа скрипки, не говоря уже о её плоти, это что-то опосредованное, и тогда чувство собственной значимости становится особо велико.
Что же касается собственно человеческой плоти…. Ну, что тут скажешь…. Честно признаться, до сих пор я относился к ней довольно-таки пренебрежительно, даже, можно сказать, брезгливо, и всегда считал её именно оболочкой души. Но с недавних пор и здесь мысли мои стали путаться, «определяющие приборы» — сбиваться, как они сбиваются от соприкосновения с магнитными элементами. Словом, я потерял покой, которого у меня было раньше - хоть отбавляй!
Душа, оболочка, красота, тело...
Да к женщине просто тянет, и всё! Причём тянет так, что, хочется, прежде всего, именно завладеть ею, целиком и безраздельно; чтобы она принадлежала только тебе, одним словом, чтобы, подобно музыкальному инструменту, — она стала твоей собственностью. Добиться её обожания, — а уж потом поразмыслить там… обо всём остальном.
Если как следует разобраться, то, несмотря на полное слияние со своей скрипкой, за всю нашу «совместную жизнь», красивых звуков я из неё извлёк не так уж и много — по крайней мере, такой сверхзадачи я себе не ставил. В основном, как я уже сказал, я всегда работал над пассажами. Ломал их так и сяк, крутил, навинчивал и продалбливал. Всё это она, бедняжка, терпеливо сносила. Отсюда я сделал дерзкий вывод, что страсть моя была вполне взаимна, по крайней мере — жертвенна, с её, так сказать, неодушевлённой стороны.
Да, я рвал иногда волосы на смычке, бывало, и струны лопались…. Тогда она мне как бы напоминала, мол, бережнее, дружок, бережнее...
…Однако, если вы думаете, что я «женат» на своей скрипке, то вы глубоко ошибаетесь. Женат я на совершенно другом существе женского рода, которое как раз-таки завладело мною лет пятнадцать тому назад, и прилипло к моему карману… как настенный грибок.
По натуре я довольно уступчив и позволяю своей жене пользоваться практически всем, чем располагаю (от греха подальше – так не люблю скандалов!), …кро-ме скрип-ки. К скрипке я её на дух не подпускаю. Это — железно! Хеге — так зовут мою жену – четырнадцать лет назад родила нашу дочь, и с тех пор мы ночуем в разных комнатах. Как доброе животное, я выполнил свой природный долг, и, надо признаться, по наивности полагал, что на этом мои обязанности супруга закончились. Впрочем, всё это внушила мне жена. На самом деле, как выясняется, я просто не знал жизни. Теперь-то я, конечно, понимаю, что всё это было чистейшей сублимацией: я имею в виду мою почти животную страсть к скрипке на фоне платонических отношений с женой.
Хеге старше меня лет на десяток, а женился я на ней, скорее, как это говорят, из чувства человеческого долга и мужской чести – надеюсь, это не звучит слишком уж старомодно. До сих пор не вполне понимаю, как это вышло…. Как-то вышло, я бы сказал, — машинально. Однако, честно признбюсь, с женой мы частенько просиживаем за полночь в беседах об искусстве, литературе и поэзии. Она способна заворожить, даже околдовать своими суждениями, в них проглядывает что-то, как бы это сказать… потустороннее. Именно в этом-то мне и видится её «сугубая неординарность» с отдельными проблесками псевдо гениальности.
Моя жена – поэтесса. Правда, её стихи никогда не были опубликованы. Другие её наклонности тоже никогда не были реализованы в, так сказать, посюсторонней жизни и, соответственно не приносили нам никаких реальных доходов. Всё это, знаете, всегда витало где-то в воздухе и создавало ощущение некоей тайны, в которую меня непонятным образом вовлекли, правда, не объяснили, зачем.
Хеге никогда не обременяла себя мыслью о добыче собственных средств к существованию, и я к этому давно привык. Зато она тщательно сводила мои дебеты с кредитами. Чтобы закрепить за собой право на подобного рода прожитие, она снашивала до дыр одежду безупречного чёрного цвета и вообще, экономила с нечеловеческой тонкостью и изобретательностью: Кусок мыла могла растянуть на целый год (волосы мыла просто водой, а с мылом – три раза в год), по суперскидкам покупала какую-то мелочишку, одежду – исключительно в секонд-хенде, ходила только пешком, питалась непонятно чем и неизвестно когда, во всяком случае, в моей памяти это особо не отложилось. В общем, с виду Хеге была этакой «чёрной монахиней». Попробуйте-ка что-нибудь против этого возразить! Вместе с ней и я приучился к некоторым лишениям и даже, чёрт возьми, находил в этом что-то удовлетворительное! – Эх, в чём только не приходится искать удовлетворения… - Всё это подводило пунктирную черту под нашим своеобразным богемным и в некотором смысле «возвышенным» образом жизни, а вместе с тем укрепляло меня в мысли, что я – важнейшая и главнейшая составляющая ячейки под названием «семья, я — единственный добытчик, и от меня зависит материальное, правда, сведённое до червячного минимума, благополучие этой самой ячейки.
Я приносил домой заработанные башельки, и Хеге разумно распределяла их на весь месяц. У нас даже оставалось лишнее, потому что, как вы уже поняли, мы никогда не позволяли себе этой пошлой роскоши или, так сказать, чепуховых багательных трат. Я не сетовал, я полностью в этом доверился супруге. За это она всегда позволяла мне предаваться моему ежедневному любовному общению со скрипкой. И тут уж я давал волю всем своим эмоциям, всем своим существующим и несуществующим страстям!
Вот так я и жил...
Вообще-то, знаете, мне повезло, что я не попал в оркестр. Оркестр, наверное, поглотил бы меня целиком, со всеми потрохами. Ведь оркестрант, как известно, личность зависимая, а мне моей зависимости хватает и дома!
Играю я в струнном квартете, и это совершенно другое дело. От зависимости и здесь, конечно, не отвертеться, но она, скажем так, исключительно квадратно-структурная: всё делится на четыре, не более, начиная от пультов и партий — кончая гонорарами. Правда, я не первая, а всего лишь вторая скрипка... Вообще-то мне всегда казалось, что и по росту, и по длине волос, да и по многим другим показателям я вполне мог бы претендовать и на первую, ну да ладно, — поезд ушёл... Зато все организационные вещи поручают как раз именно мне. Я довольно подвижен при всей своей внешней нескладности – и, знаете, даже могу как Прокофьев, когда он кланялся, - «переламываться надвое». Благодаря своему росту я всегда могу что-то достать с верхней полки, а благодаря худобе могу пролезть за и под любой шкаф, если где-то что-то завалялось. Кого-то подвезти, всегда — пожалуйста. А мои длинные волосы, я уверен, даже придают нашему квартету некоторый имидж! Кроме того, я способен поддержать любую беседу и насытить её такими изысканными словами и выражениями, которых, может быть, до этого не решался произносить никто — по крайней мере, никто из моих партнёров по квартету. Все они – славные ребята, но слишком уж, так сказать, озабочены материей. Иногда я подозреваю, что они просто хотят отлабать своё, чтобы поскорее «зарулить» в бар. В их разговорах в основном глиссируют реальные и видимые достоинства противоположного пола, вплоть до размеров и объёмов, не говоря уже о подробностях, которые мой язык озвучить не осмелится. Мне всё это ужасно противно! И, понятно, что при таких обстоятельствах мне представляется затруднительным заговаривать с ними о «высоком». В отношении последнего никто из них и близко не может тягаться с моей женой. Это сущий факт.
Иногда, к примеру, мне позарез бывает необходимо высказать вслух свои, как мне кажется, неординарные мысли и суждения. Хеге в своё время это подметила и буквально «подсадила» меня на это. Благодаря своей нечеловеческой, можно сказать, адской прозорливости она научилась отражать мои мысли. Глядя на неё, внимая её комментариям, я чувствую, будто просачиваюсь сквозь зеркальную стену. Там мои мысли отшелушиваются, преображаются и… возвращаются обратно в новом, свежем качестве..., если, конечно, не зачерпнут в этом зазеркалье какую-нибудь неожиданную интрижку или не споткнутся об установленные самою же Хеге железные правила нашего совместного существования. Но, Боже мой! Как, как это важно, иметь возможность отразиться не только в голых стенах или в самом себе, а непременно в другом человеке — хотя бы какой-то частью своего существа…. Видеть, что глаза направлены в твою сторону; верить, что кивок головы хоть в какой-то степени подтверждает твою мысль. Я не раз себя спрашивал: а не является ли потребность в таком отражении удовлетворением своего собственного эго, или, другими словами, — признаком духовного паразитизма? — Ответа пока не нашёл, да и признаться себе в этом было бы непросто. Но то, что мы, человеки, зависим друг от друга в гораздо большей степени, чем нам самим кажется, — я понял наверняка. Даже когда мы удаляемся от мира — ну, например, в целях познания — мы думаем лишь об одном: вернуться – чтобы снова отразиться! Рассказать, как поумнели в самозаточении…
Что касается Хеге, то через неё проходили все мои жизненные «измышлизмы», пусть даже самые наивные. А моя самооценка вообще была полностью зависима от её настроения, от того, насколько она сама была расположена или не расположена внимать моим «…измам».
Когда-то мне было вполне достаточно этого моего мирка, и я не чувствовал, что он меня особо теснит; он замыкал меня в моей неискушённости, в самой умнейшей ограниченности, которую только можно себе представить. Всё это резонировало с не менее ограниченными, и всё же более искушёнными и экзальтированными фантазиями Хеге. Это были фантазии существа, слепившего себе скорлупку из подручного, но вполне умело подобранного материала. Просверлив в этой скорлупке дырочку, она могла наблюдать. Её мирок, казалось, тоже нисколько её не теснил, но, вместе с тем, алкал контроля над тем, что происходило во «вне».
Через такое экзальтированно-медитативное общение мы ностальгировали по прежним, а может быть никогда так и не родившимся в нас – чувствам; безысходно, по-монашески пав друг перед другом на колени. Плоть против плоти…. Лучше не глядеть.
Между нами, как выразился бы Достоевский, никогда не было того надрыва, который доводит человека до исступления или сумасшествия, до подвига или преступления, — надрыва, вызванного необъяснимой и неукротимой страстью, имеющей в основе своей, уж простите меня, — животное начало. Хотя, нет — сумасшествие, пожалуй, тут было…. Но именно как следствие задавленности этого самого, животного начала, источающего запах свободы и неукротимости. Поэтому нередко, особенно почему-то, по весне, наши с Хеге беседы начинались с чего-то эмпирически-возвышенного и неожиданно вдруг заканчивались обсуждением весьма банальных вещей. В такие моменты она обыкновенно накалялась до предела, кричала на меня, даже я бы сказал — орала, бросала в меня первые попавшиеся под руку предметы. Но это ничего. Я отходчив, и прощаю ей всё. Или, скорее всего, я просто не склонен к тому, чтобы принимать её выпады слишком близко к сердцу, а она, в свою очередь, не склонна к тому, чтобы сдерживать себя в знак уважения ко мне. Кроме того, со временем я «взял на карандаш», что все поэты, и уж тем более поэтессы, легковозбудимы и склонны к экзальтации, ну, просто - по определению. Когда, например, родилась наша дочь, Хеге целый год готовила блины на основе собственного грудного молока, которого у неё, несмотря на её элитарную худобу, оказалось сверх всякой меры. Я ел и чувствовал себя причастным к какому-то таинству. Согласитесь, что только поэтесса способна на такую придумку!
Летом Хеге всегда жила на даче, которую я сам потихоньку отремонтировал, мы с дочкой присоединялись к ней, когда заканчивался мой рабочий сезон. Дача досталась нам от моих родителей. Она расположена в идиллическом месте, прямо у залива, в Сандефьёрде. Ещё у меня есть старенький парусник с небольшой каютой — купил пару лет назад по дешёвке. Под настроение я выпускаю его в море.
Иногда я вру — говорю, что мне легче заснуть под шум морской волны, на самом же деле я прячусь там от неё, от жены. Видите ли, я никогда не знаю, в каком настроении она окажется через час или даже через минуту — она переменчива, как норвежская погода. Предвидя очередной припадок гнева после мирной невинной беседы, я тихо «испаряюсь» в целях экономии эмоций, да просто от бессилия перед неизбежной стихией. Слава богу, есть куда. Зимой – сложнее. Зимой вообще всё оказывается сложнее. В снежной Норвегии встают все трамваи, когда выпадает первый снег.


