Все объяснить способна мысль моя: гнев, ревность, скорбь, любовную невзгоду; устам предоставляю я свободу все выразить, слов горьких не тая.
Поэтическое пробуждение Гертрудис совпало с появлением «героя»: в 1839 году она встретилась с Игнасио де Сепеда; увы, идеал ее поэзии и «огненный недуг» всей ее жизни, не оставшись к ней равнодушным, все же не отважился соединить с поэтессой свою судьбу. Чувство Гертрудис одновременно льстило ему и пугало его: оно было слишком бурным, слишком требовательным, слишком выходило за рамки того, что было привычным для этого человека — красивого, жизнерадостного и уравновешенного. Он лишь позволял себя любить, и для Гертрудис ее любовь так и осталась до конца неразделенной,— но, может быть, именно оттого эта любовь стала дыханием ее поэзии:
В душе моей не мир и не война: от холода дрожу, в огне пылая, взмываю к небу, землю обнимая, со мной весь свет, но я совсем одна...
Поэзия спасала, поэзия отогревала измученное сердце, поэзия дарила успехом. Поэтические салоны Севильи и Мадрида восхищались талантом Авельянеды. В 1840 году в Севилье состоялась премьера ее драмы «Леонсия», и перед поэтессой распахнулись двери театров, в 1841 году вышел сборник ее стихов, в 1845 году, на поэтическом турнире в честь королевы Изабеллы, Гертрудис завоевала золотой
лавровый венок победителя, и один из критиков так отозвался о ней: «Она — настоящий мужчина, эта женщина!» (Как не вспомнить здесь строки Ахматовой: «Увы, лирический поэт обязан быть мужчиной».)
Но судьба продолжала отказывать знаменитой поэтессе в простом человеческом счастье, словно боясь, что счастье усыпит ее тревогу, утишит боль, излечит недуг. Что останется тогда для поэзии?
И в жизни она терпит крушение за крушением. Еще одна неудачная попытка любви. Смерть ребенка. Замужество — и через три месяца вдовство. Вторичное замужество — и снова несчастье: муж Гертрудис был тяжело ранен шпагой мелкого завистника и пасквилянта, которому не давала покоя слава поэтессы. Со смертельно больным мужем Гертрудис возвращается на родину — «к любимым берегам». Когда-то она вынуждена была их покинуть и долгие годы прожила вдали от милой ее сердцу Кубы «царицы звезд», «жемчужины морей», как называет она ее в одном из своих лучших стихотворений — «Прощание с родиной». Все эти годы поэтесса мечтала о возвращении на свою «благословенную землю» и вот наконец вернулась, надеясь, что здесь, на Кубе, «возродится вновь душа и сердце оживет». Восторженно встретила Куба свою любимую поэтессу и подарила ей несколько лет долгожданного покоя. Однако надеждам не суждено было сбыться: муж Гертрудис так и не оправился от полученной им раны, и после его смерти, постаревшая, одинокая, поэтесса уезжает обратно в Испанию, где и умирает в 1873 году.
Все досталось поэзии: жизнь, красота, любовь, страдания,— все перелилось в нее, все в ней перегорело.
В знаменитом стихотворении Гертрудис де Авельянеды «К Поэзии» есть такие строки:
И я молю тебя, позволь, пред алтарем твоим склонив колена, тебе нести, как прежде, сердца боль. Чтоб память обо мне избегла тлена, ни мрамора, ни бронзы ей не надо: в тебе остаться — вот моя награда.
Она все отдала поэзии, и в ней осталась.
И. Чежегова
ПРОЩАНИЕ С РОДИНОЙ
Царица звезд! Жемчужина морей! О Куба! Ты, как в траурной вуали, во мгле ночной... И трауром печали темнит лицо мне скорбь души моей.
Мне скоро плыть... И в переплетах рей под парусами мачты застонали; спешит меня умчать в чужие дали бриз, прилетевший из родных полей.
Прощай, мой рай, отчизна дорогая! Пусть приговор судьбы моей суров, твое твержу я имя, отплывая...
Но ах, все круче выгиб парусов, и поднят якорь, н, волну взрезая, летит корабль от милых берегов!
К поэзии
О ты, для счастия людей ниспосланный им свыше дар бесценный, искусный врачеватель всех скорбен,
всех радостей источник неизме......
Поэзия —душа и светоч мира, вели, чтобы моя запела лира!
Вели! И пусть любовь твоя зажжет во мне желанье и уменье в природе, людях, прозе бытия распознавать твое изображенье, предчувствовать, догадываться, где ты, и всюду находить твои приметы.
Тысячекрат несчастлив тот, кому до красоты твоей нет дела, кому твой луч нII разу не блеснет, чье сердце навсегда оледенело. Мир без тебя — как солнце без сиянья, храм без молитв и тело — без дыханья.
Но я тебя повсюду зрю; душой отзывчивой ловлю повсюду твой светлый лик: встречаю ли зарю,
лучам заката ли дивлюсь как чуду... Оборотясь то солнцем, то луною, ты тайно предстаешь передо мною.
Я нахожу тебя во всем, что я люблю. Свирепствует ли буря и море так и ходит ходуном, ручей журчит ли, с ветром балагуря... Ты — мира звуков олицетворенье, являешь мне их скрытое значенье.
Ты зимний холод, летний зной, весны капризы, осени ненастье смягчаешь чародейной красотой, магической преобразуешь властью,-— и будь тебе природа подопечна, лед грел бы нас, цветы цвели бы вечно.
Слывет недаром власть твоя божественной... В молитвенном экстазе святых даров твоих касаюсь я... Весь мир одет в наряд твоих фантазий! Гармония вселенной нам открыла, что ты рукой создателя водила.
Единым словом все вокруг ты возрождаешь — и цветут пустыни; вовлечены в твой заповедный круг пространства, породпенные отныне... И прошлое ты оживляешь снова, пропзая мглу веков сияньем слова!
Века, покорствуя, встают на твой прнзывпый глас из тьмы забвепья.
Над ними ты вершишь свой высший суд, внимают приговору поколенья... И каждый век, согласно приговора, не избежит пи славы, ни позора.
Твой гордый, непокорный дух рассеивает сумрак заблуждений, страшась, чтоб светоч правды не потух, всегда на страже твой суровый гений. И нам дают твоих творепий строки и мудрости и мужества уроки.
Твой ум облагородить смог борьбу. Победы образ величавый запечатлел твой легендарный рог и лавр навечно обвенчал со славой. И лишь тобой воспетые деяпья останутся потомкам в назиданье.
Когда ж ты славишь красоту пли рисуют пам твои творепья любви несчастной горькую тщету, любви счастливой сладкие мгновенья, ты даришь, побея;дая лет всевластье, бессмертье красоте, любви и счастью.
И в мире этом не умрут Петрарки вдохновенпыс стенанья, века чредой через Воклюз идут, к любви исполненные состраданья, и шепчет ветер, пропосясь над ними, псица Лауры сладостное имя.
Поверь, во мпе тщсслапья нет, в мечтах сиянье лавра не лелею...
Ведь так велик венчанный им поэт, кого я чту, пред кем благоговею, что даже в мыслях бы кощунством было мне сравнивать себя с певцом Ахилла.
По достославным их следам не мне идти несмелыми шагами... Но я на твой алтарь святой отдам все, что во мне твое рождает пламя. Коль по душе тебе мое даренье,-— улыбку мне пошли в знак одобренья.
Как желтых листьев хоровод, умчится юность, временем гонима, и радость жизни от меня уйдет подобием растаявшего дыма. Но ты моим останешься кумиром, заступницей моею перед миром.
И я молю тебя, позволь, пред алтарем твоим склонив колена, тебе нести, как прежде, сердца боль. Чтоб память обо мпе избегла тлена, ни мрамора, ни бропзы ей не надо: в тебе остаться — вот моя награда.
ВЕЧЕР НА ГУАДАЛКИВИРЕ
Лишь уключин слышен скрежет: волны режет быстрый челн. Ветерок
в лицо мне дует и колдует пеной волн.
И вот-вот себя веселым ореолом окружит и взойдет звезда над миром и сапфиром задрожит.
Тихо вечер умирает, угасает солнца луч:
медлит скрыться запоздалый отблеск алый среди туч.
Солнце свет дарить устало и упало в океан, и над синею волною пеленою лег туман.
Полон в зареве заката аромата каждый сад, и доносит бриз игривый прихотливый аромат.
Для щегленка куст укромный ночью темной лучший дом: он на ветке примостился и забылся птичьим сном.
Ночь накинула мантилью на Севилью:
тьмой укрыт, как в короне — сотней башеп изукрашеп — город спит.
Панорама просто диво! Как красиво на воде звездный луч в своем паденье отраженье шлет звезде!
Чуть видна полоска света, мглой одеты облака... Поспеши же, ради бога, ведь дорога далека!
СОНЕТ НЛ ТЕМУ ОДЫ СЛФО
Кто близ тебя вздыхает о тебе, кто ждет твоей улыбки, как награды кто ловит твои ласковые взгляды, противиться не в силах их мольбе,—
как счастлив тот! Завидпой столь судьбе и ангелы па небе были б рады... Напрасно сердцу я чиню преграды, сама с собою и с тобой в борьбе!
Затмился мир! Страсть, помрачив мпе зрей меня влечет к любовпому костру... Рассудка сломлено сопротивленье:
следы горячих слез со щек сотру, дрожа, сойду с ума и в упоенье тебя благословлю я и умру!
К ЛУНЕ
Ты управляешь колесницей ночи, твоих теней прекрасен перелив, в ночном молчании ты тучи топчешь, сияньем их пронзив.
Я всей душой к тебе взываю: сжалься! Закройся тучами, будь невидна,— затмилась жизнь моя, затмилось счастье, затмись и ты, луна!
Ты освещала мне часы блаженства... Часы отчаянья не освещай! И над останками надежд умерших бесстрастно не сияй!
Но ты не слушаешь: над криком скорбным плывешь, величественна и горда, откуда знать тебе, как давит горло смертельная беда...
Любовной пагубы ты не познала, тебя ничто покоя не лишит... А под тобою на костре страданья душа моя горит.
Коль туча черная па миг захватит твой ослепительный, холодный трон, примчится ветер, и порывом властным прогонит тучу он.
Прогонит, и твой лик невозмутимый вновь серебром зальет почную даль; увы, никто не в силах в целом мире прогнать мою печаль.
Гордись судьбой своей: она завидна, тобой пленен был не один поэт... На мирно спящие в цвету долины ты льешь жемчужный свет.
Так не упорствуй же в своем бесстрастье, хоть ты утешь меня, хоть ты одна: затмилась жизнь моя, затмилось счастье, затмись и ты, луна!
ПОДРАЖАНИЕ ПЕТРАРКЕ
В душе моей не мир и не война: от холода дрожу, в огне пылая, взмываю к небу, землю обнимая, со мной весь свет, но я совсем одна;
на воле я в тюрьму заключена, безгласная, кричу и зрю, слепая, смеюсь в печали, в радости рыдая, и мужества и страха лишена;
в болезни ключ хочу найти к здоровью,
ищу погибели, чтоб уцелеть,
в бескровной битве истекаю кровью...
Игрушка я. И мной дано владеть тому, кто, полонив меня любовью, мне не дает ни жить, ни умереть.
К НЕМУ
Нет больше уз, что связывали пас; я воле неба быть послушной рада! Мне чаша горькая сладка сейчас, душе легко: ей ничего не надо.
Тебя любила я — любви уж нет. Пусть ошибусь: мне мило заблужденье... Пусть канет в Лету горечь стольких лет и на сердце сойдет успокоенье.
Давным-давно я потеряла счет обманам, униженьям и обидам,— но даже звука не издаст мой рот — я совести твоей тебя не выдам.
За тяяший грех — неправедную страсть — ты, как возмездье, послан мне судьбою, и все же не твоя слепая власть меня повергла ниц перед тобою!
Веленье божье славить буду век! Все кончено — и вновь душа на воле. Ты, ангел мщенья,— тоже человек,— ни страсть, ни страх меня пе мучат боле.
Твой сломан жезл, и выбит меч из рук, и от тебя свободна я отныне... Но ты мой мир, и мир мой рухнул вдруг, и страшно одиночество в пустыне.
Будь счастлив... Коль в потоке бытия мое «прощай» дойдет по назначенью,— знай, в глубине души душа моя тебе дарует нежное прощенье.
МОЯ БОЛЕЗНЬ Напрасно мнит участливость твоя моей болезни разгадать природу, напрасно, нежности твоей в угоду, спешу прийти к тебе на помощь я.
Все объяснить способна мысль моя: гнев, ревность, скорбь, любовную невзгоду; устам предоставляю я свободу все выразить, слов горьких не тая.
Понять же, что мне душу истомило,
не в силах мысль — она не столь мудра,
а высказать — всех слов бы не хватило!
Увы, мне не помогут доктора: постыла жизнь, и все вокруг постыло, и сохнет сердце... Мой недуг — хандра!
ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РОДИНУ
К тебе, жемчужина морей, я снова приплыла... Разлука долгою была, но счастья не дала.
И я вернулась наконец к любимым берегам: как сладко по родной земле ступать моим ногам!
Благословенная земля, рай моих детских лет, приют несбывшихся надежд, привет тебе, привет!
И вы, достойные сыны отчизны дорогой, вы — гордость и краса ее — привет примите мой!
Как нежность выскажу свою? Коль мне достанет слов, пусть легкий бриз их допесет до милых уголков,
Но туда, где некогда качал он колыбель мою: чтоб услыхала Куба-мать, как я ее люблю.
Там веет свежестью морской от океанских вод, там возродится вновь душа и сердце оживет,
там ветер северный — и тот становится добрей, там льется песнею без слов медовый дух полей,
там, кроной пышною кичась, льнет сейба к облакам и милостиво в жаркий час дарит прохладу нам,
там пальма с кедром обнялась, как с милым сыном мать, зеленых уз их никому вовек не разорвать,
там с апельсином ананас смешал свой аромат, там поцелуям ветерка тростник отдаться рад,
там на кофейных деревах цветы как кружева, плоды похожи на рубип, на изумруд — листва.
Пусть мой привет дойдет до чащ,
куда и в жаркий день
не проникает солнца луч,
где вечный мрак и тень;
везде полдневная жара,
а там, как в царстве фей,
звучит таинственный концерт:
невидимый ручей
журчит, и шелестит листва,
и птицы свиристят,—
и все сливается в один
непостижимый лад.
Пусть до надменных горных круч дойдут слова мои, откуда, серебрясь, бегут прозрачные ручьи,
пусть до саванн они дойдут и выйдут на простор, где жаждет затеряться мой изнеможенный взор...
Слова, я извлекаю вас
из самой глубины
моей души, хоть слаб язык
и вы, слова, бедны,
но в лоне сердца моего
вы радостью взошли...
Летите же во все концы
моей родной земли!
Звучите всюду и везде под лучшим из небес,
чья синь мой разум вновь зажгла,
и разум мой воскрес,—
звучите над моей землей:
прекрасна и юна,
под солнцем тропиков лежит
и нежится она.
О дети Кубы! Пусть слова
сестры дойдут до вас:
вот наступил и для меня
свиданья светлый час;
меня состарили года
и множество невзгод,
но сердце счастливо мое,
моя душа поет!
Прими, отчизна, дочь свою, прими родную кровь, и сердцу скорбному ответь любовью на любовь!
ХОСЕ ФОРНАРИС 1 82 7 — 1 890
В глубоком раздумье возвращался Хосе Форна-рис из Дворца генерал-капитанов. Из головы у него не шла фраза, высокомерно брошенная генералом де ла Конча: «Мы здесь все испанцы, а не индейцы... Вы поняли?» В душе он, Форнарис, не может не согласиться с генералом. Конечно, кому придет в голову отрицать, что сегодняшние кубинцы — прямые потомки испанских конкистадоров. Что, в сущности, осталось на острове от индейцев? Легкое дуновение ветра — полузабытые легенды... Нравы си-бонеев, верования, фольклор — даже их уничтожили мечи испанских захватчиков еще в конце XVI века. И все-таки...
Слова, которые Форнарис не посмел сказать генералу, теперь готовы сорваться с его уст. «Ну как можно отрицать, что по месту рождения мы братья с древними обитателями Кубы? Тот же самый отрезок суши, что их питал, питает нас; то же самое солнце, что светило им, светит и нам, и дышим мы тем же воздухом, что и они. В самом деле, единственная реальная связь с индейцами — девственная природа... Чувствуя то же, что чувствовали они, мы
можем составить себе представление об этих существах». Он старается постичь души этих людей в своих стихах. Кажется, сама кубинская земля, горячо любимая им, тихими вечерами нашептывает ему предания о чистых сердцем, несчастных сибо-неях, безжалостно истребленных испанцами.
Форнарис чувствует, как горечь и ненависть подымаются у него в душе. Пусть невинно пролитая кровь зовет к отмщению, к священной войне против нынешних правителей Кубы, его родины.
Сам Форнарис уже пытался однажды послужить делу свободы «мечом»: участие в 1848 году в революционном заговоре стоило ему пяти месяцев тюрьмы. Он стал служить отчизне пером. Ведь поэзия была, по сути, единственным криком возмущения в его порабощенной стране.
Из родного Байямо (провинция Ориенте) Форнарис в 1856 году перебирается в Гавану. Здесь он сразу же с головой уходит в общественную и лите-\ ратурную жизнь столицы: основывает и редактирует журналы, переводит на испанский Гейне, Гете, I Гюго, много пишет сам. Он собирает вокруг себя I поэтов, готовых до конца отдать жизнь делу осво-\ вождения родины. В основанную Хосе Форнарисом \ «сибонеистскую школу» вошли Хоакин Лоренсо Луа-\сес, Рамон Белее Эррера, Теурбе Толон, Наполес Фахардо.
Знаменем школы стал сборник Форнариса «Песни сибонея», появившийся в 1855 году (тогда-то поэт ч был вызван в резиденцию испанских правителей ш Кубе к генералу де ла Конча). Сборник этот издавался пять раз — беспрецедентный случай в истории Кубы той поры. «Я хорошо знаю, что этим я обязан той идее, которую несли в себе мои стихи»,—
писал Форнарис в предисловии к изданию 1888 года. Это была «идея любви к родине и протеста против наглого и несправедливого образа правления ею».
Полулегендарный, убранный доспехами экзотики сибоней помогал усыпить бдительность цензуры и в то же время был символом попираемой Кубы. Конфликт между кубинцами и испанцами представлен в поэзии сибонеистов как война между миролюбивыми и беззащитными сибонеями и воинственными индейцами — караибами, которые своей жестокостью издавна наводили ужас на обитателей островов Карибского моря.
Форнарис — тонкий ценитель и страстный поклонник кубинской природы. Она дана в поэзии Форнариса во всей своей экзотической красочности и щедрости. Но создать с ее помощью психологически достоверный образ сибонея ему не удалось, как, впрочем, и всей сибонеистской школе в целом. Индеец Форнариса то «Ьоп sauvage» совсем в духе Шатобриана и Руссо, то сентиментальный влюбленный — точная копия самого поэта-романтика.
В каждом стихотворении поэта звучат патриотизм и гражданственность. Миновала политическая ситуация, вызвавшая сибонеизм к жизни, распалась сибонеистская школа, а поэзия Форнариса с ее пафосом высокой любви к родине и революционного служения ей продолжала звать новые поколения кубинцев на борьбу за свободу.
Т. К о р о бкина
РАССВЕТ НА КУБЕ
Что за чудо-панорама, что за радость пробужденья, как дрожит на листьях влажных бледный луч луны рассветной!
Над листвою гуайявы попугай расправил крылья, кажущиеся волшебным изумрудным опахалом,— перья темные сверкают черным янтарем, агатом над мерцаньем пальм и манго.
По плантации кофейной, по ее межам и тропам, бродит сторож-африканец со свирелью деревенской; сельский тенорок наивный трели нежные выводит, воркованьем обольщая сердце горлицы влюбленной. Басом лают псы цепные, злобой дышащие твари, и сверчок трещит, и блеет перепуганный барашек.
На деревьях дремлют птицы, и петух, еще незримый, возглашает мир рассвета.
Только я, оставив землю, устремляю очи в небо, где в седых туманах тает бледный луч луны рассветной! Знаю я, что это небо италийского прекрасней,— если б даже было мрачным, словно в Англии туманной; мне оно всего дороже, небо детства, небо братьев,— некогда не на него ли мать моя в слезах глядела?!
Здесь когда-то я впервые полюбил — в восторге юном, здесь виски моей любимой лилиями я украсил!
И под этой синевою Эти сейбы, эти пальмы колыхались, осеняя мир улыбчивого детства.
Вырос я под этим небом, средь плантаций тростниковых, и в моей крови горячей сельвы терпкое дыханье! Всей душой боготворю я небо родины желанной: для меня оно прекрасней синевы иных широт!
СИБОНЕЙ
В роще пальм высокоствольных голуби целуются, воркуя, над прозрачной Яра — там живу я, солнца сын, лесов и рек привольных.
С духами лесными дружных колдунов-беиков одаряю — возле алтарей их оставляю ожерелья раковин жемчужных.
Я молюсь светилам в полночь
и луне — дарительнице света,
глиняный божок и амулеты
мпе в беде всегда придут на помощь.
В хижине моей убогой по почам костра пылает пламя, утром я за спелыми плодами в лес иду знакомою дорогой.
Девушку одну я знаю — так она нежпа и так красива, как коралла куст на дне залива, как цветная бабочка лесная.
О цветок Касибакоа •— в ней отрада мне и утешенье, скоро приплыву в ее селенье, увезу ее в своем каноэ.
В роще пальм высокоствольных с нетерпеньем жду свиданья с нею - сын земли счастливой сибонеев, солнца сын, лесов и рек привольных
РЕКА НАХАСА
Светлые свои стремнины
Быстро ты несешь в долины,
Словно чистый звон.
С берега свисают ветви,
И цветы полей в расцвете,
Шум твой дальним эхом в скалах отражен.
На тебя роняют тени
И высокие деревья,
И густой бамбук.
Из всех рек в лесах родимых
Ты всех ближе мне, Нахаса,
Как любимая подруга, верный друг!
Нет, с тобою несравнимы
Даже Кауто обильный,
Ясный Хигуэй,
Даже Яра и Канимар,
Даже Нипе и Хобабо,
Ведь тебя, как солнце, любит сибоней!
А когда спокойной ночью С неба льет луна большая Серебристый блеск,
Прибегут к тебе купаться
С громким смехом индианки,
И ласкает их твой нежный, светлый плеск.
Зеленью ветвей покрыты,
По тебе скользят каноэ
В отблеске зари.
О река! Они так плавно
Проплывать нигде не могут,
Так не плыть им в Харайябо, Хумури!
На песок твой выползает
Черепаха утром греться
В золоте лучей.
На твоих прибрежных скалах
Высоки, могучи сейбы,
Сейб таких нигде не видел сибоней!
Средь твоих лугов цветущих От родителей незнатных Здесь родился я, Бегал по твоим долинам, Прыгал по твоим утесам... Светлая Нахаса, колыбель моя!
Я люблю тебя, Нахаса,
Ты в печали утешаешь,
Радость мне даришь,
Плеском волн поешь мне песню,
Музыкой мой слух ласкают
Раковин твоих свирели и камыш!
В роще пальм твоих высоких Я живу неприхотливо В хижине своей...
О любимая отчизна!
Я — твой верный сын, кубинец,
Я с родной реки Нахасы — сибоней!
Близ тебя среди саванны
Я на раковине звонкой
Весело играл,
А над белыми песками,
Над зелеными холмами
Свет горячий солнца лоб мой обжигал.
Даже пред своей кончиной
О тебе шепчу любовно,
Мой родной поток!
Измени свое теченье,
Притеки к моей могиле,
Принеси волной мне хоть одип цветок!
О, приди к моей могиле,
Пусть могучие деревья
Склонятся над ней,
Может, я тебя услышу
И на зов твой крикну громко:
«Я с родной реки Нахасы — сибоней!»
ХУАН КРИСТОБАЛЬ НАПОЛЕС ФАХАРДО (КУКАЛАМБЕ— 1 862
Казалось, судьба даровала Наполесу Фахардо все, что он мог пожелать. Она дала ему славу,— первый поэтический сборник, появившийся в 1856 году, принес ему широкую известность. Она послала ему любящую жену — музу многих его стихотворений — и троих детей. Она позаботилась о должности, избавившей его от забот о хлебе насущном... И вдруг он бесследно исчезает...
Тотчас же заговорили о том, что это испанцы расправились со своим давним политическим противником. Поговаривали о возможном бегстве в Германию. Лишь немногим верилось тогда, что На-полес Фахардо мог покончить с собой. А между тем письма последних лет его жизни полны горечи и отчаяния человека, по-настоящему одинокого, пребывающего не в ладу с миром и с самим собой.
Причиной этого душевного разлада во многом послужила суровая критика, которой подвергли поэта его бывшие политические друзья за то, что он поступил на службу к испанской администрации. Его обвинили в «отступничестве и низком приспособленчестве», в том. что он предал идеалы, за
которые боролся. Наполес Фахардо не согласился с этим приговором, но друзьям было в чем упрекнуть его.
Наверное, они могли напомнить ему, как в конце сороковых годов на страницах камагуэйской провинциальной газеты стали появляться стихи молодого поэта, звавшие на борьбу за освобождение от испанского ига. Мало кто знал тогда, что делу свободы поэт служит не только пером: к тому времени Наполес Фахардо был уже участником не одного революционного заговора. Избранный им литературный псевдоним — Кукаламбе (повар в набедренной повязке дикаря) — современники расшифровывали как анаграмму фразы: «СиЪа clame!» — «Куба, взывал я!»
Оправданием Наполеса Фахардо стала его поэзия. Первая и единственная книга Кукаламбе — «Голоса Ормиго» — полна пылкой любви к родной земле. «Куба моя, я тебя обожаю! Я поклоняюсь моей сверкающей родине, плодородной и прекрасной тропической земле!» Восторг и преклонение перед «магическими красотами» родины звучат в описаниях кубинской природы в десиме «Атуэй и Гуарина» и в сонете «Кауто», посвященном самой большой реке острова.
Патриотизм поэта находит свое выражение и в его симпатии и сочувствии к сибонеям, коренным жителям острова, индейскому племени, безжалостно истребленному испанскими конкистадорами в конце XVI века. Впрочем, иногда на смену состраданию приходит восхищение героизмом и стойкостью древнего народа. Герой десимы «Атуэй и Гуарина»—лицо отнюдь не вымышленное: Атуэй — индейский вождь, возглавивший в начале XVI века
борьбу индейцев против испанских захватчиков и сожженный испанцами на костре.
КАУТО
Твое обворожительное лоно,
Где звездный свет играет и дробится,
Красавица моя, моя царица,
В молчанье созерцаю восхищенно.
Какая мощь свободного разгона! Волн нескончаемая вереница Несется к морю, и ночная птица Их переплеску вторит монотонно.
Я славлю этих древних вод размах И, воспевая твой простор широкий, О новых забываю временах.
И в час, когда слагаю эти строки, Мне видится, как на твоих волнах Качаются индейские пироги.
АТУЭЙ И ГУАРИНА
Свет кокуйо от ладони, Под пятой утес отвесный, А над ним — шатер небесный, Нерушимый свод бездонный. На равнину и на склоны Ночь ложится черной шалью. Там, на горном перевале, Зыблется туман угрюмый. Глухо шепчутся ягрумы, Он стоит, объят печалью.
Оперепнем лиловым Осенен, в уборе бранном, С гибким луком и колчаном, Изваянием суровым Он застыл под звездным кровом. Удручен жестоким горем, Словно камень среди гор он. На всевышнего надеясь, Скорбпо молится индеец, Обратившись к небу взором.
Слышит он порывы ветра, Слышит, как разносит эхо Дальний шум стволов атэхе,
Мерный гул могучих кедров. Стонут горы, стонут недра, Стонут волны Эль-Кайохо — Их неугомонный грохот Ввысь стремится, как опара. Птица почи гуабайро Стонет средь ветвей корохо.
И сорвался звук свистящий С губ индейца — заунывный И протяжный клич призывный, И стремглав к нему тотчас же Девушка бежит из чащи. И про их разлуку злую, Индианку молодую Обнимая, говорит он.
— О, прощай же, Гуарина! — Говорит он ей, целуя.
— О, не уходи, любимый! Без тебя с тоски я сгину! — Восклицает Гуарина
В горести невыразимой.-— Уносимый бурей зимней, Мчится лист сигуарайи; В устье речки удирает С перепугу кагуама... В Сьенага-де-ла-Вирама Я останусь, умирая...
Он в ответ ей: —Нам — о, горе! —
Суждено расстаться, ибо
Злое племя караибов
В край родной мой вторглось с моря.
Рог войны трубит. И вскоре Враг узнает оробелый, Как летают наши стрелы, Как разить они умеют, И, от ужаса немея, Побежит в свои пределы.
Призывает племя сына,
Кличет род вольнолюбивый,—
В бой из твоего боио
Ухоягу я, Гуарина.
Эту мирную долину
И приют подруги нежной
Покидаю, безутешный.
Но когда сметем врага мы,
Я к тебе, цветок Внрамы,
Возвращусь с любовью прежней.
Так, в поход собравшись дальний, Говорит он, гладя косы Девушки черноволосой. И в разлуки час печальный Слышит он завет прощальный: — Будь же родины достоин, Атуэй, отважный воин! Уходи, тоски не ведай. Жду любимого с победой. Будь в сражениях спокоен.
И расходятся с объятьем,
С поцелуем нежным, длинным
Атуэй и Гуарина —
С поцелуем и заклятьем,
Чтобы встретиться опять им.
136
И качаются вершины, И поют на лад старинный Пальмы, кедры, хагуэи, Прославляя Атуэя, Величая Гуарину.
ничто
Ничто — первооснова мирозданья. Ничто — явленья все и наблюденья. Ничто — источник всякого рожденья. Ничто — финал для всякого созданья.
Ничто — невзгоды наши и рыданья, И наша слава, что подобна тени, И роскошь, и восторги обладанья, И вожделенья все, и навая! денья.
Преобразив комок земного тлена,— Воистину ничто!—повел творец Наш род людской от первого колена. Вселенная — ничто; и, наконец, Ничто — и мысль, что все ничто,— сонет, Которого — по завершенье — пет.
138
МОЙ ПОРТРЕТ
Я белобрыс, сеньоры, как ни странно. Мой лоб широк, как добрая скамья. Мои глаза, предполагаю я, Напоминают кратеры вулкана.
Нос — как Дунай, и уши — великана. Рот — грандиозный грот: его края Не переполнит ни одна струя — Хоть из стакана, хоть из океана.
Мое лицо — кусок сырого мяса,
Который не украшен бородой.
Я страшно долговязый и худой.
Как видите, уродств различных — масса.
А между тем от женщин нет отбою: Льнут, а потом злословят всей гурьбою.
МОИ ПОРОКИ
Не кланяться властителям надменным, Помалкивать о горестях своих, Бесить лжецов, высмеивая их, И оставаться в мненьях неизменным.
Не подвизаться в скопище презренном Шутов великосветских и шутих, Всерьез не слушать женских клятв пустых И равподушье сохранять к изменам.
Во всем докапываться до причины, В сужденьях быть правдивым до конца И стаскивать с любого дурачины Привычную личину мудреца.
Мои пороки — таковы. Поверьте, Что я их сохраню до самой смерти.
ДОМ ПОЭТА
К дону Хилю на мипутку, Увидав его в окошко, Я зашел... Еще немножко — И лишился б я рассудка.
Бьет посуду сын-малютка И об миску лупит ложку, Негритенок щиплет кошку, И вопит хозяйка жутко.
Чем кормить супруг прикажет?!
Ни песеты в доме нету.
Прожит скарб, что прежде нажит.
Муж невозмутим при этом: Вот уж год он не портняжит, Вот уж год, как стал поэтом.
ХОАКИН ЛОРЕНСО ЛУАСЕС 1 826 — 1 867
Луасес принадлежит к числу поэтов, не имеющих биографии (на Кубе в XIX столетии случай весьма редкий). Он не был ни адвокатом, пи журналистом, ни педагогом, он не занимался общественной деятельностью, не участвовал в революционных заговорах, хотя по своим убеждениям был сторонником независимости.
С детских лет страдая неизлечимой болезнью, Луасес жил затворником, всецело посвятив себя поэзии. Эрудит и труженик, он особое внимание уделял шлифовке поэтической формы, отделке своих произведений. Он мог бы выбрать себе девизом поэтическое изречение Теофиля Готъе: «Искусство тем совершенней, чем неподатливей материал». За письменным столом Луасес чувствовал себя созидателем, строителем, человеком, приносящим пользу, носителем силы, той силы, которую он воспевал в стихах и которой, по его мнению, так не хватало его соотечественникам.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 |


