Партнерка на США и Канаду по недвижимости, выплаты в крипто
- 30% recurring commission
- Выплаты в USDT
- Вывод каждую неделю
- Комиссия до 5 лет за каждого referral
ду, придать ей нужный автору вид. Любая так называемая «фикция» в хорошем фильме дополняет и развивает «фиксацию», осмысляет ее точно так же, как — по-своему — осмысляет ее правоверный документалист. Глеб Панфилов и Евгений Габрилович в фильме «Начало» придумали историю ткачихи Паши Строгановой, мечтающей стать актрисой, добавили к этому эпизоды из жизни Жанны Д'Арк, но за всеми «фикциями», за историческими и современными костюмами, за париками и уловками гримера стоят фундаментом островки «несомнен-ностей», — там пейзажи старой Франции и улочки среднерусского городка, здесь — личность Инны Чуриковой, ее способность в предлагаемых обстоятельствах обнажить свою человеческую индивидуальность, фиксируемую на пленку, как самый настоящий документ.
В известном смысле режиссер игрового кино — даже больший доку-
менталист, чем его коллега из документального цеха. Второй вынужден сохранять верность натуре в силу чистоты своего метода, иначе он станет фабрикатором лжи, инсценировщиком желаемого. Первый вовсе не обречен на это, к его услугам как раз арсенал сильнодействующих «придумок». Но удача ждет его только тогда, когда все эти средства используются по течению документально-достоверного материала, а не в противовес ему.
Режиссеры игрового кино, взявшись за документальную картину, чаще всего прекрасно справляются со своей задачей. Обратные случаи настолько редки, что их можно пересчитать на пальцах. Недавний фильм Одесской студии «За твою судьбу» создан молодым режиссером, хорошо зарекомендовавшим себя в области документального жанра (призы на зарубежных фестивалях, ласковое внимание прессы). И что же? Возможности игрового кино этот мастер прочел как вседозволенность и крепко огорчил своих почитателей ненатуральной актерской манерой, натужными монтажными ухищрениями, неестественностью мизансцен. Даже самые обычные, самые привычные «фиксаторские» сцены проходов и проездов по улицам и набережным выглядят сделанными «вообще»...
«Феномен достоверности» — так назвал свою новую книгу опытный исследователь документального кино С. Дробашенко. При этом он предостерег, чтобы приметы феномена достоверности не относили только к документальному жанру: «В сфере эстетической они не представляют исключения, не являются принадлежностью одной ее узкой области. Так или иначе они пронизывают,
33
33
осознаем мы это в каждом отдельном случае или нет, все художественное мышление, весь сложнейший процесс создания и освоения художественных ценностей»1.
Вот именно. Так что «киноэлектронной машине» мы отведем куда более скромную роль. Пусть будет она своеобразным аттракционом, может быть, даже очень увлекательным, пусть будет (разве мне жалко?) новым, невиданным доселе искусством... Только кинематографом, да тем более «настоящим», ей не бывать. Он, кинематограф, слишком фотографичен, как и весь наш органический мир, слишком замешан на углеродных соединениях. Фтористый или кремниевый человек, наверное, будет как раз менее всего походить на человека.
V. СТРЕЛА ЗЕНОНА
Художник, в том числе и кинохудожник, стоит перед живой, текучей, многомерной жизнью в надежде понять главное в ней.
Эйзенштейн размышлял над этой ситуацией, он сравнивал художника с Шерлоком Холмсом! И не только сравнивал, но подробно обосновал свое наблюдение. Потому что, оказывается, в детективе нагляднее всего открывается двойственность всякого произведения искусства: материальный план эмпирии и ду-
1 С. ДРОБАШЕНКО. Феномен достоверности. Очерки теории документального фильма. М., «Наука», 1972, стр. 5
34
ховный план смысла. Сыщик, если он хороший сыщик, умеет отыскать второе значение каждой, даже самой проходной детали. Выстроив эти «вторые значения» в прочную цепочку, он показывает окружающим то, чего до сей поры они не понимали, — разгадку таинственного случая.
Убитый был безработным и лишь разыгрывал из себя преуспевающего человека. Но в бумажнике у него толстая пачка денег, а на ногах желтые ботинки, удивляющие его домочадцев. И вдова категорически утверждает, что этот пестрый галстук никогда раньше она не видела... Во всех деталях, при видимой их протокольной простоте, уже лежит разгадка происшедшего. Скажем так: половина разгадки, потому что следующие повороты действия подбросят еще несколько таких же характерных подробностей. Однако надо еще понять, какое значение мы должны придать каждой из подробностей. Будьте покойны, инспектор Мегрэ во всем разберется. И в конце телеспектакля «Мегрэ ч человек на скамейке» эта незаурядная личность, создание писателя Жоржа Сименона и актера Бориса Тенина, представит нам ловко замаскировавшегося злодея, после чего закурит свою трубочку и. подняв воротник, уйдет, как всегда, под дождь, мрачноватый и одинокий.
Мы, читатели или зрители детектива, сами оказываемся немножко Мегрэ, Эркюлем Пуарро или Ниро Вульфом. Сами, на свой собственный страх и риск, мы только и делаем, что постоянно складываем предложенные нам мозаичные подробности в общую нерасторжимую картину-цепь. Мысль наша проходит примерно такие стадии:
K 1 — Смит найден убитым из кольта 38 калибра.
К 2 — Во всей округе такой кольт имеется только у Джексона.
К 3 — Только Джексон и Браун знали, где скрывается Смит.
K 4 — Браун со смертью Смита лишился денег, доверенных ему на хранение.
К 5 — Ассигнациями из этой пачки подвыпивший Джексон расплачивался в салуне на следующий день после убийства.
К 6 — В доме Джексона найден шейный платок Смита...
Сошлось? Если сошлось, то Джексон — несомненный убийца своего старого приятеля.
Стадии мысли мы обозначаем буквой К, потому что это как бы статические кадрики, из которых рождается динамика — динамика постижения смысла.
Специально оговоримся: это не хронология убийства, не стадия происшествия. Это фазы живого движения мысли.
Случись, какое-то из звеньев не выдержит проверки на крепость, — вся цепь разрушена, движение мысли в эту сторону будет невозможно. Проницательный следователь с ум-
ными, чуть-чуть усталыми глазами,,, по-новому оценив баланс «шумов» и «сигналов», направит стрелу размышлений в другую сторону:
K 1 — Смит найден убитым из кольта 38 калибра.
К 2 — Показания Джексона, что кольт похищен у него накануне убийства, истинны.
К 3 — Браун вовсе не давал Смиту денег на сохранение, а только распустил об этом слух.
K 4 — Шейный платок Смита найден в таком месте фермы Джексона, куда его мог бы при желании забросить любой злоумышленник.
К 5 — Простодушный Джексон расплачивался в салуне ассигнациями, полученными за мула, которого он только что продал Брауну.
И так далее. Вывод неоспорим; убийца — Браун.
Говоря о том, что мысль «движется», конечно, используют образное выражение, троп. И все-таки это образное выражение ухватывает главную особенность процесса мышления, когда статичные, казалось бы, элементы в совокупности своей становятся элементами динамики.
Вспомним, что еще на заре фило-
35
софской мысли отмечалась противоречивость понятия движения. Речь, правда, шла о движении чисто физическом. Зенон, один из первых диалектиков, щеголявший среди своих тогдашних собратьев на положении этакого веселого чудака, сочинил апорию под названием «Стрела». Мы, с нашим физико-математическим уклоном сегодняшнего образования, пересказали бы ее так: стрела пролетела расстояние Д за время Т. Если движение было равномерным и прямолинейным, то с момент Т/2 стрела была в самой середине отрезка, а в каждый из моментов Т/1000 — в одном из тысячных отрезков Д. Может ли из случаев покоя возникнуть искомое наше движение? Оставалось или допустить, что движение вообще невозможно (что и допускал Зенон), или отмахнуться от философских доводов, сочтя их шарлатанством и словесными вывертами (так чаще всего и поступали его оппоненты). Один из них, Диоген, просто-напросто прошелся по комнате, приговаривая:
— Да вот же, погляди, я двигаюсь! Как же ты говоришь, Зенон, что движение вообще не существует?
Как жаль, что древние греки не знали кино! В наши дни для доказательства своей мысли Зенон мог воспользоваться любительской кинокамерой. Ему достаточно было заснять полет реальной стрелы или круговое хождение вдоль стен своего саркастического оппонента, а затем раздать всем желающим обработанную пленку — череду кад риков, на которые неизбежно распадается любое движение. Каждый кадрик был бы фиксацией статичности, фиксацией того момента
36
«стояния», на которые распадается любое движение.
Но, впрочем, так ли? Ведь Диогену, чтобы остаться на своих позициях, тоже не надо было бы далеко ходить, разве до ближайшего универмага — купить проекционный аппарат. После чего, к радости всех присутствующих, оставалось только зарядить зеноновскую пленку в аппарат и красноречивым жестом указать на экран, по которому вполне отчетливо промелькнула бы стрела или пробежала бы его собственная, Диогенова, фигура.
Однако возвращение из ада еще не значит, что ад отменен. То, чта пленка «консервирует» движение, «обездвиживает» его до моментов полной неподвижности, а затем снова, при помощи специального агрегата, возвращает к живой жизнл почти что в прежнем ее полнокровном виде, — это обстоятельство, что ни говори, само по себе нуждается в объяснении.
Отмеченное выше движение мыс - ли от K 1 до К Н (то есть от начального до итогового ее «кадрика») тоже опирается на мнимостатичные фазы. Движение мысли будет невозможно, если фазы окажутся подлинной статикой, не допускал никакого второго значения. Если видимое полностью соответствует сути, кольт Брауна оказывается кольтом Брауна, шейный платок Смита его шейным платком, — нам никогда не удастся сдвинуться с уровня банального названия предметов, их дотошного мысленного копирования.
С такими «копиями», с такой «фиксацией», с таким «протоколом» мышление становится невозможным.
Как и художественное мышле-
37
Ние. Превращение пустого эмпиричского копирования реальности в материал для эстетической работы зиждется на обнаружении неравенства. Это — шаг, микрофаза художественного мышления. Самое сильное, потрясающее душу воздействие произведения искусства собирается из таких вот мельчайших квантов эстетической энергии.
Понятие «образ» чрезвычайно многозначно в теоретической литературе, настолько, что грозит стать бессодержательным. «Образное» трактуют то как иллюзорно-наглядное, то как символически-метафорическое, то как вообще имеющее отношение к искусству. Путаница усугубляется еще тем, что в сегодняшнем расхожем определении «образа» как термина заключен совсем иной смысл — «адекватной копии», «совокупности черт, достаточных для опознавания». Говорят, например, об «образе буквы А», который
Заложен в программу электронного устройства, если оно способно выявить данную Букву в самых разных текстах, — печатных, написанных от руки или только продиктованных на магнитофонную ленту. Для того чтобы отличать плюс от минуса, машине достаточно провести проверку по двум подсистемам координат: «да» или «нет» по поводу вертикальной черточки, «да» или «нет» по поводу горизонтальной. Если вам хочется, чтобы она еще отличала знак равенства, придется ввести третью координату для проверки. А чтобы не путать Алена Делона с Алексеем Баталовым да еще на разнослойном материале фотографий, рисунков, карикатур, придется запланировать десяток, два десятка координат. Возникает некое условное, умозрительное «n-мерное пространство»; опознание объекта состоится лишь в том случае, если в каждой из «п» колонок будет зафиксировано «да», если каждая из
38
37
31
«п» черт окажется в наличии. Такое «n-мерное» пространство и будет опознавательным полем «образа» данного человека или предмета.
Человеческое мышление строится по тем же законам. Психологи считают, что одно из самых главных потрясений выпадает на долю человека на четвертый или пятый день его земного существования. В это время происходит полное и безоговорочное осознание того факта, что помимо Я существует еще какая-то иная сфера, НЕ — Я.. Мир удвоился. Завтра он учетверится. Я распадется на сладость во рту и боль в животе. Не—Я разделится на Маму и Не—Маму... А ведь это только начало. Для того чтобы взрослый человек нормальных мыслительных способностей мог бы только-только ориентироваться в окружающем мире, ему приходится оперировать мыслительными «образами» в тысячи, миллионы координат.
Конечно, это нелегко. Здесь не обойтись без особых приемов ускорения, облегчения поиска нужного «образа». Размышляя о философ-
ских проблемах или прикидывая, как лучше всего истратить денежную купюру, подбирая отточенные формулировки для важного доклада или веселя приятеля пересказом забавного происшествия, мы все время, не отдавая себе отчета, совершаем мгновенные скачки от одной системы рубрикации мира к иным, от одного этажа каждой из этих систем, к другим — самым высоким или самым низким. Автобус, самолет, пригородная электричка, трамвай — так выбираем мы маршрут от пункта А в пункт Б. Точно по такой же системе движется наша мысль.
Теперь представьте себе, что вы добираетесь от дома до работы о помощью метро и трех троллейбусов, а приятель просто посоветовал вам пройти сто метров проходным двором. Как не расхохотаться, как не хлопнуть себя ладонью по лбу! Налаженная система «образов» оказалась отмененной. То, что считалось на разных ее концах, на самом деле было рядом, рукой подать!
На этом эффекте короткого за-
|
софской мысли отмечалась противоречивость понятия движения. Речь, правда, шла о движении чисто физическом. Зенон, один из первых диалектиков, щеголявший среди своих тогдашних собратьев на положении этакого велелого чудака, сочинил апорию под названием «Стрела». Мы, с нашим физико-математическим уклоном сегодняшнего образования, пересказали бы ее так: стрела |
ШЩ\ |

39
мыкания - связи «напрямик», далеко, по-видимому, разнесенных пунктов — держится наш пиетет перед «острым умом», отвергающим общие стереотипы.
А когда гроссмейстер Карпов отдает ферзя — самую сильную фигуру на шахматной доске — за какую-то третьестепенную пешку, а вдруг выясняется, что это кратчайший путь к победе, — разве там не действуют те же самые законы?
Жолковский выдвинул как решающий для эстетического эффекта принцип «лепой нелепицы», «мудрой бредятины», «нарушения правила,, открывающего новое правило». И в каламбуре, и в шахматной эффектной комбинации, и в лирическом стихотворении, и в симфонической поэме — везде нас ждет нечто странное, парадоксальное, то, что с высоты каждодневного опыта мы считали невозможным и что теперь уточняет, дополняет, пересматривает наш опыт, перестраивает иерархию его» ценностей...
Кинематограф — самое «механическое» и самое «фиксаторское» из всех искусств — не оказывается в отношении общего принципа исключением из правила. Если фильм построен правильно и мы смотрим его по тем самым законам, в которых он сотворен, стрела Зенона летит в нем легко и свободно. Кадр к кадру, сцена к сцене, эпизод к эпизоду мы плюсуем, собираем несовпадения «очевидного»-«истинного»„ чтобы в результате твердо и уверенно прийти к тем же выводам, которых ждет от нас художник.
«Образ» в этом смысле оказывается ничем иным, как зафиксированным неравенством предмета самому себе. Череда таких неравенств будет вереницей фаз для полета стрелы-мысли.
К услугам художника сюжетно-фабульная организация фильма. К его услугам любые новации «наисовременного» раскованного кино. Можно изобретательно соединять «старое» и «новое» в стилях и поэтиках, можно с энтузиазмом открывать новые, еще никем не примененные законы повествования. Одно только не в силах преодолеть ни один художник, ибо это—суть и исток его художественной работы: фильм всегда был и будет особым образом организованной, осмысленной композицией особым образом осмысленных неравенств предметов, чьи якобы «протокольные» обличья появляются перед нами на экране.
Бывают мысли, которые даже при самом простом изложении улавливаются не сразу. Прежде чем их оспорить, прежде чем бездумно отмести, может быть, стоит еще раз перечесть написанное? 40
VI. НЕПРАВОТА ПРАВОГО, МУДРОСТЬ БЕЗУМЦА
Не так давно центральное телевидение выпустило в эфир фильм «Аттестат зрелости». Как всегда, это вызвало письма, адресованные на Останкинскую башню. Как всегда, охотнее всего писали девочки-старшеклассницы. Но на этот раз тон писем был неожиданным. Зрительницы не поняли, что перед ними фильм двадцатилетней давности. Он был дебютом Василия Ланового, тогда еще школьника, а им в простоте душевной показалось, что Лановой удачно загримирован под юношу семнадцати неполных лет. И они хотели оградить его от придирок и нападок окружающих...
В ту пору — в конце сороковых, в самом начале пятидесятых годов — конфликты такого рода были широко распространены в кино и драме, в прозе и поэзии. В фильме под названием «Суд чести» на фоне глубоко правильных советских ученых выделялся один, талантливый, но беспечный, любящий славу, зазнавшийся, оторвавшийся от коллектива. Коллеги указывали ему на необходимость основательно поработать над собой, но он до поры не внимал этим дружеским советам. В «Спортивной чести» дефилировали многотысячные шеренги обыкновенных советских спортсменов. На их фоне обидным контрастом смотрелся зазнавшийся центрфорвард, одаренный, но индивидуалист, не
понимающий до поры, что ему следует пересмотреть свое отношение к товарищам, к нормам жизни. «Аттестат зрелости» трактовал ту же самую конфликтную ситуацию — зазнавшегося, пусть и одаренного одиночки в столкновении с правильным, здоровым окружением — на жизненном материале школьных обстоятельств. Здесь все было з миниатюре и потому особенно наглядно.
Девочек, которые сегодня смотрели этот фильм и были моложе его, смутило такое прямое, плакатное и ни с чем не считающееся противоборство. Они бросились защищать героя. Конечно, он был не прав в своей неумеренной гордыне, в наивном байронизме, в нежелании считаться с окружающими. Но они-то, окружающие, тоже выглядят не ахти как правыми. Зато он симпатичен, он страдает, он искренне, тяжело переживает размолвку с другом, с любимой. А они — эти стерильные, правильные, худосочные, серые, совершенно не симпатичные персонажи — только и могут, что торжествовать от сознания, что поступили правильно, что заклеймили споткнувшегося, удавив в своей душе червяка жалости и сочувствия.
Такими мы были в начале пятидесятых годов. Я вспомнил об этом не с тем, чтобы ехидничать. Противопоставление — лучшая форма изложения мысли. Ибо в сегодняшних фильмах конфликтная схема «я и другие» решается с позиций прямо противоположных.
Василий Васильевич Губанов, герой «Твоего современника», готов поплатиться и карьерой, и хорошо оплачиваемым ответственным местом, только бы громко, во весь го-
41
лос, заявить начальству о неправильности сложившейся практики, — пусть даже всех остальных она прекрасно удовлетворяет. Передовая бригада из фильма «Премия.? целиком отказывается от дополнительного вознаграждения, считая, что в создавшихся противоестественных условиях работы на их предприятии такая приплата означает как бы подачку за участие в безнравственном деле. Страховой инспектор Деточкин («Берегись автомобиля») помимо официальной справедливости социалистической системы правосудия еще открывает свою собственную: как некогда Робин Гуд, он наказывает жуликов, частным образом изымая у них автомобили, чтобы вырученные деньги перевести на детский дом. Иннокентий Смоктуновский не скрывает в облике своего героя некоторые настораживающие, почти патологические черты, но сочувствие со стороны зрителя ему обеспечено! Паша Строганова, простая ткачиха из «Начала», оказывается, носит в себе душу Жанны Д'Арк, Марии Стюарт, и мы горько сетуем на то, что в создавшихся условиях ее «специфическая» внешность не требуется пока что киностудии, — вот и приходится «неполучившейся» Жанне Д'Арк возвращаться в провинциальный городок, к милому, пустому, водевильному мельтешению. В грузинском фильме «Чудаки» вопрос ставится еще острее: перед нами два абсолютных безумца — старик Христофор и милый, неискушенный юноша Эртуаз. В сумасшедшем доме конца прошлого века, под строгим присмотром врача, они сооружают нелепую машину — «неболёт», помесь телеги с яхтой. Так вот, поди ж ты, как раз
безумцы-то и окажутся правымиГ Неболёт гордо взовьется в чистое небо, над горами и крышами домов, — к полному и безысходному позору фелистеров-обывателей, резонно, казалось бы, предсказывавших неудачу.
Не спрашивайте, на каком топливе работает двигатель «неболёта». На старой, доброй энергии авторской мысли.
Другое время, другие песни. Психологический климат сегодняшнего времени, общественная атмосфера, наш эмоциональный и всякий иной опыт последних лет — все это делает актуальным на данный момент тему личности, опередившей остальных. Ей много дано, но с нее же и много спрашивается. Герой «Калины красной» тем-то и отличается от многочисленных героев прежних фильмов, без пяти минут исправившихся преступников («Жизнь прошла мимо», «Исправленному верить», «Серый волк не из сказки»), что, осудив свое прошлое, он вовсе не удовлетворяется скромной жизнью, «как все», — нет, не в этом ищет он «праздника для души»... Герой романа «Как закалялась сталь», один из многих тысяч безымянных участников гражданской войны, вырастает в фильме Н. Мащенко в фигуру подвижника, святого, искушаемого пророческими снами и истязаемого зверскими пытками...
Здесь сегодня лежит нерв поисков.
Никакие не «картинки жизни», а страстное, убедительное, изложение своей концепции человека и мира, истоков добра и причин зла, своих представлений о нравственном а безнравственном. Разработка актуальной общественной проблемати-
42

ки, в соответствии ли с прямым социальным заказом, или улавливая чуткой душой насущные потребности сегодняшней общественной практики.
Среди интересных замечаний «отца кибернетики» Норберта Виннера, оставленных для потомства, есть и такое: существование двух параллельных систем языка, различающихся по задачам и средствам. Первая система есть элементарный случай передачи информации, транспортировка ее из одного места к другому, от посылателя к приемнику, из уст одного к уху другого. Вторая система нужна тогда, когда, собственно, ничего нового не сообщается, но из уже знакомых элементов выстраивается некое целое — собеседнику навязывается ваша точка зрения на факт, событие или высказывание. А если собеседник активно противится? Тогда перед нами возникает типично «игровая» ситуация, знакомая сегодня по целому разделу системных теорий, от теории шахматной игры до теории «языка адвокатов».
Виннер пишет в книге «Кибернетика и общество»: «Обычная коммуникативная речь, главным противником которой является антро-пическая тенденция самой природы, не сталкивается с активным врагом, сознающим свою собственную цель. С другой стороны, речь адвоката, подобная тем речам, которые мы встречаем на судебном процессе, при правовых спорах и т. п., наталкивается на гораздо более трудную оппозицию, сознательной целью которой является видоизменить или даже совсем исказить ее смысл. Таким образом, адекватная теория языка должна проводить различие между этими двумя
разновидностями языка, одна из которых имеет своей целью главным образом передачу информации, а другая — навязать свою точку зрения упрямой оппозиции. Я не знаю, производил ли какой-нибудь филолог наблюдения и строил ли кто-нибудь теоретические предположения, необходимые для различения этих двух классов языка, служащих нашим целям, однако я совершенно уверен, что эти классы языка, по существу, являются различными формами»1.
Не та ли тут антитеза, которая в изложении С. Образцова прозвучала как противопоставление «показать» и «изобразить»? Рассказ, пусть он даже замаскирован под протокол, все-таки отличается от протокола, отличается как раз задачей «навязать свое мнение упрямой оппозиции», то бишь будущему читателю, вовсе не обязанному, как кажется на первый взгляд, соглашаться с автором. «Жалобная книга» юмориста Антоши Чехонте рассчитана на то, что начальство примет соответствующие меры. В отличие от миллионов «жалобных книг» прошлого и будущего, она прямо провоцирует наш читательский смех. Жизненная эмпирия здесь передразнивается, в нее «играют». При внешней жизнеподобности своей, она себе не равна, как пародия, карикатуры вовсе «не равны» изображенному персонажу.
Древняя форма поединка не случайно понадобилась человечеству в трудном деле правосудия. Прогресс вообще связан с разумным противоборством установившегося опыта и
1 Кибернетика и общество. М.: Иностранная литература, 1958, с.118
43
новых, свежайших данных. В футбольной команде всегда имеется нападение, стремящееся изменить счет в свою пользу, и защита, следящая, чтобы он не изменился в пользу противника. В газетах недавно довелось читать о консервативных устремлениях женщины, хранительницы домашнего очага, и тоске по новому у склонных к авантюризму мужчин. Судебный механизм, объединивший обвинителя и защитника, дает равные права гражданства силам охранительства и учету новейшего опыта, вековечной общей мудрости, скрытой в архаичных параграфах уголовного кодекса, и своеобразию индивидуального случая, не полностью, не до конца учтенного статьей.
Художник — настоящий художник! — всегда оказывается в том же положении тяжбы с самим собой, тяжбы той части его души, которая опередила нас, читателей, зрителей,
с той частью, которая и есть — мы, наш уровень мышления и мировосприятия. Здесь тоже вновь и вновь защищается своеобразие некоего индивидуального опыта — Павла Корчагина, Паши Строгановой, Василия Губанова, Егора Прокудина — от стандарта нашего расхожего мышления, от шаблонов и стереотипов. Такие стереотипы, налаженные ходы привычного мышления, оказываются для нас чем-то вроде кодекса — сводом основных правил в жизни, «матрицей поведения». Произведение искусства, всего только соответствующее тезаурусу, не многого стоит — он оказывается развлекательной беллетристикой. Истинная сила искусства, ощущение потрясения от встречи с замечательной книгой или грандиозным спектаклем сопровождается изменением «матрицы», уточнением и дополнительной разработкой тезауруса (точно так же, как судебная практика,

44
учет многократных «индивидуальных случаев» рано или поздно сопровождается изменением соответствующих статей кодекса).
Если видеть в фильме только «историю», только «картинки жизни», сила его «заразительности» становится загадочной, вроде гипноза. Почему один фильм покоряет, восхищает, изумляет, а другой, сделанный той же съемочной группой, сделанный с самыми лучшими намерениями, оставляет холодным? Потому что рассказанная история «более» или «менее» увлекательна? Потому что она рассказана более «красиво», «убедительно» или «менее вдохновенно», «менее удачно»?
Фильм «Летят журавли» стал со
бытием не только для нашей кине-
матографии. На респектабельном
фестивале в Канне ему единоглас-
но был присвоен Главный приз.
Мир буквально взметнулся перед
зрителем этой ленты. Привычные
пропорции деформировались черес-
чур короткофокусным объективом.
С пугающей легкостью крупный
план переходил в дальний — чело-
век то становился пылинкой в тол-
пе, почти растворяясь на заднем пла-
не, то тут же выносился движением
людской массы — и встречным дви-
жением кинокамеры — на крупный,
сверхкрупный план, так что лицо не
помещалось даже в пространстве
экрана. Так же легко, мгновенно,
страшно «лягушачий» ракурс заме-
нялся «птичьим», а скрепы пола или
потолочные балки оказывались
жутковатым фоном для портретов.
Стоило героине устремиться по ле-
стнице, как камера, спотыкаясь, об
гоняла ее, вырывалась вперед, к не
знакомым, сюрреалистическим
остаткам того, что еще недавно бы
ло жильем, и замирала в самую по-
следнюю секунду перед провалом в полу. Кованая садовая решетка отделяла уходящих на войну от плачущих и орущих близких, и камера билась об нее вместе с людьми, напрасно силясь соединить навсегда разорванное.
Сдвиг, слом, подчеркнутая «образность» поджидали нас почти в каждом кадре. Кадр-атом наглядно превращался в кадр-ион, в кадр-фазу изложения авторской мысли. Странность стилистики была обеспечена золотым запасом замысла. То новое, что предложили нам при рассмотрении данного «индивидуального случая» сценарист В. Розов, режиссер М. Калатозов и оператор С. Урусевский, было ошарашивающе неожиданным, но верным, истинным, и мы приняли фильм, одни — сразу же, другие — чуть попозже, обучившись этому языку, поняв, что на другом языке такого не скажешь.
Калатозов и С. Урусевский вместе поставили «Неотправленное письмо» и «Я — Куба», один С. Урусевский поставил и снял «Бег иноходца». Операторский и режиссерский стиль «восклицательных знаков» мужал и креп от фильма к фильму, но от художнической этой виртуозности в зале оставался вежливый холодок. На фильме «Пой песню, поэт!» раздались смешки. Пресса пестрела колючими отзывами. «Есенин — простой и искренний, а фильм запутанный, даже чувство неловкости появляется,— я не понимаю, зачем это нужно художнику» (из выступления рабочего). «Операторски, технически картина сделана превосходно, но это тот случай, когда мастерство, техника никакого отношения к поэту не имеют» (говорит инженер). Критики были не добрее: «-
45
ненко старательно цитирует Есенина, Сергей Урусевский самозабвенно цитирует самого себя», «Откуда же лубочная, «сертификатная» Русь, оскорбляющая наши нравственные чувства?», «Красивого тоже много, но красота эта какая-то преувеличенная, самодовольная, даже хвастливая. Во как! Во как мы умеем! И красота не волнует, не одушевляет, не вызывает ответных откликов. «Буйство глаз?» Да. Но без «половодья чувств». Холодный расчет. Стремление поразить. Драматизм красок без драматизма внутреннего действия».
«Картинки» фильма были равны самим себе — и только. Напряжение не возникало и не могло возникнуть. Есенинские строки, в результате, упрощались и опрощались, был начисто отброшен их драматизм, приведший, в конце концов, к трагическому для поэта финалу. Противоречия были изъяты из фигуры Есенина, а заодно и из всего окружающего—из русской деревни, из послереволюционной России, из любви, из «зарубежных» мотивов... Любой ценой, даже самой дорогой, есенинские «ионы» паковались в «атомы». Чего же удивляться, что никакая стрела-мысль, стрела-идея не летела от кадру к кадру, кроме ощущения лубочной, сертификатной красивости.
Механизм «остранения», объявленный в свое время сущностью эстетического эффекта, на самом деле заключает в себе только половину процесса, нужного для успеха. Ион иону рознь. Самой щедрой их россыпи недостаточно, чтобы наше переживание «странного мира» стало переживанием эстетическим. Внутренний наш контроль допускает только то преображение атома, к

которому подготовил нас собственный, личный опыт. Новизна открывшегося мира обязательно должна дополниться чувством истинности этой картины. Вздох восторга: «Не может быть!..» — должен сопровождаться попутным откликом: «Ну конечно же!»
И в романах, и в фильмах мы ищем самих себя. Найдя, удивляемся, забрасываем авторов взволнованными письмами. «Кто рассказал вам, уважаемый товарищ, об истории, некогда приключившейся со мной на станции Иловайское?» А никто не рассказывал. Их было миллион, таких историй. Как равно и всяких других. Но что-то такое крылось именно в этих историях, что позволило им запасть в вашу память, твою и автора романа.
«У людей наблюдается стремление к художественному творчеству, то есть к воплощению собственного психического в нечто материальное, доступное восприятию других людей. Это стремление в подобной активной форме свойственно далеко не всем. Значительно более распространен его пассивный вариант — потребность увидеть свое личное, психическое за пределами собственного сознания, что позволило бы разделить его с другими людьми.
46
По-видимому, это и есть эстетическая потребность, заставляющая нас прибегать к искусству».
Мысли такого рода я мог бы процитировать по трудам более авторитетных, более знакомых нам исследователей эстетического эффекта. Я, однако, обратился к неопубликованной рукописи ленинградского театрального режиссера Вайсбрема, ныне покойного, потому что из всех известных мне изложений этого тезиса данное — самое простое.
Надо только догадаться, какой смысл он вкладывает в понятие «дополнительных значений». Не обойдясь и тут без символической фигуры собаки, Вайсбрем, задается вопросом: «Зачем нужна нам нарисованная собака, если она, в отличие от живой, не умеет ни охранять от жуликов, ни принести усталому хозяину тапочки, ни приласкаться в грустную минуту? По-видимому, нарисованная тоже, со своей стороны, кое-что умеет. Попав из жизни на белый картон, собака утратила свои основные собачьи качества, но
зато приобрела какие-то иные, дополнительные, приданные ей художником.
В деле этом возможны две крайности. Первая — «точная копия», натуралистическое жизнеподобие, «протокольное» изображение и т. д. и т. п., о чем мы уже достаточно говорили. Вторая крайность поджидает нас в живописи абстракционистского толка. Когда, собственно говоря, только добавочные значения неких предметов и остались запечатленными на холсте, так что зрителю, на свой страх и риск, приходится расшифровывать — стол ли это, стул или лунная полночь. Крайности, как всегда и бывает, есть расщепление живого баланса, преувеличение одной из сторон в ущерб другой.
«Сознание человека переполнено идеями, еще не отделившимися от опыта и не принадлежащими ни к каким из областей человеческих знаний,— пишет Вайсбрем.— Эти идеи существуют как бы полулегально, то в виде определенных навыков, то в виде общих представлений, являющихся подготовительной стадией к

47
логическому мышлению. Случается и так, что эти еще только зарождающиеся идеи приобретают характер эмоциональных поправок к уже освоенным старым идеям в виде той или иной степени внимания, интереса, веры. Весь этот пестрый материал социален по происхождению, как вообще все человеческое, но заключен в непроницаемую оболочку индивидуального сознания. Будучи общим для ряда людей, он не может переживаться иначе, как порознь и в одиночку. Таково уж несовершенство человеческой природы. Не удивительно, что этот важнейший род психического восприятия нуждается в выражении наравне с настоящими человеческими идеями. Однако инструментом для этого служит уже не обычный язык людей (точнее, не только он), а язык «искусства».
То бишь — возможность «индивидуального случая» оказаться плацдармом для нового «правила». Возможность из «дополнительных значений», обнаруженных художником в «протокольном» изображении некоего происшествия, сложить, смонтировать авторскую мысль.
Своеобразие языка искусства —
вовсе не таинство, не прихоть, не иллюстративная параллель к дидак - тическим постулатам, а всего толь - ко суровая необходимость. Как ина- че, вне языка искусства, можно на ладить в обществе циркуляцию «не - доидей», «полуидей», «околомыс - лей», которые еще только завтра-послезавтра дозреют до состояния осознанных, логических сформули - рованных периодов? Есенин или Твардовский не могут преподнести нам маленький, отточенный трактат о неверности, устарелости, примитивности распространенных представлений о типичном пейзаже среднерусской полосы. Не могут, потому что и сами никогда не формулировали таких мыслей — иначе полуидея была бы просто — идеей, самой настоящей логической идеей и нашла бы себе приют на страницах нестихотворного сборника, а научного или гуманитарного журнала. Зато оба они, в меру сил, отпущенных им природой и в меру приобретенного профессионального навыка, могут «изобразить», да что там «изобразить» — «вывести», навязать нам свое предчувствие этой идеи, свое состояние души в особых, предложенных для этого обстоятельствах.

4S
И я приму стихотворение как открытие, как чистейшую правду, потому что, как оказалось, я сам что-то такое видел, что-то неосознанно отмечал и подмечал.
VII. ЖИТЬ— СТАРЕТЬ
В этом-то все и дело. Созданные для определенной художественной работы, рассчитанные на такой-то ее режим, на такого-то зрителя, фильмы разительно меняются, чуть только изменимся мы. Важна не техника •съемки, не приемы фильма как динамической композиции, не характер сюжета сам по себе... Важны, в самую первую очередь, степень внимания, акценты, ход ассоциаций, которые казались естественными двадцать, тридцать лет назад, а теперь выглядят неубедительными натяжками, потому что для новых нас они таковыми и являются.
Именно потому, что фильм не есть и никогда не был «серией живых картинок», он и стареет так быстро, быстрее продукции всех прочих искусств: жизнь, якобы «зафиксированная», а на самом деле изобретательно «трактованная», с течением времени не в силах скрыть зияющих швов между знаком и значением, «сигналом» и «сигналоноси-телем».
Хроника тоже стареет, но какой прекрасной, благородной старостью! С ходом века она как будто мудреет. Мы с каждым новым десятилетием умудряемся прочитать ее все глубже, своеобразнее, отрешеннее, уви-
деть то, что не было угадано современниками.
Редкий игровой фильм стареет подобным образом — только тот, кого обычно давным-давно зачислили в классику. Их старость благородна, мужественна, философична. Наивным в своей старомодности языком они продолжают выражать мудрые, глубокие, до сих пор волнующие нас мысли.
Существует взгляд, что скорость старения фильмов с каждым годом на немножко замедляется. Мы ведь еще очень молоды — нам только восемьдесят лет. В соседстве с тысячелетней историей других искусств мы еще не вылезли из детских штанишек.
«Солидный мужчина в деловой кепке и при усах старательно поливал сад, обходя клумбу за клумбой, дерево за деревом. Коварный мальчишка, подкравшись из-за кустов, наступил на шланг. Струя воды пресеклась, владелец усов с изумлением взглянул в отверстие шланга. Но «в это время» (классический оборот в пересказе тысяч различных киноисторий!) проказник-мальчишка отпустил шланг. Струя ударила поливальщика в лицо, сбила кепку. Оглянувшись, он увидел виновника происшествия и пустился вдогонку, чтобы надрать проказнику уши...»
Пересказав этими словами сюжет одноминутного ролика, созданного на заре кинематографической эры, В. Фомин, автор прекрасной книги «Все краски сюжета»1, замечает: «Миниатюрное экранное произведение, созданное Люмьером, строилось по принципу, ставшему в скором будущее законополагающим для
1 В. ФОМИН. Все краски сюжета. М., «Искусство», 1971, стр. 101.
49
огромного количества крупных полотен — как единая цепь взаимосвязанных и преимущественно неожиданных событий, искусно сочиненных автором для достижения необходимого эффекта, то есть вовлечения зрителя в происходящую на его глазах игру». Далее говорится: «Как бы ни усложнялись сюжеты многих нынешних фильмов, каким бы прихотливым и даже изощренным ни стало их событийное построение, по своей внутренней драматургической первооснове они поразительно близки своему давнему предшественнику».
Этот вывод о «поразительной близости» кажется мне неосторожно категоричным, не отвечающим духу всей книги В. Фомина. Существуют фильмы, исследователь сам подробно пишет об этом, в которых принципы «классической драматургии», «ингредиенты сюжетной организации определенного типа», воплотившиеся в «Политом поливальщике», заведомо нарушаются. Большая часть кинорепертуара в наши дни строится по принципу «хроники», «драматических сиен». Не за-
мечать этого—все равно что закрыть глаза на другие фильмы Люмьера, которые были созданы в в 1896 году, но не предлагали зрителю того, что В. Фомин назвал «феноменом действия». Автор книги «Все краски сюжета» специально не занимается этим, отметив, что «Политый поливальщик» — первая в истории кино игровая картина, тогда как «Прибытие поезда», «Завтрак младенца», или «Выход рабочих с фабрики» — фиксация реального события, а не вымысел. Сегодня, да — в кино и на телевидении - такая фиксация реальных событий несет в себе иной раз заряд драматизма, не сравнимый ни с каким вымыслом, ни с какими исправно вычерченными «ингредиентами классической драматургии», невольно хочется заступиться за эти фильмы. Были ли они всего только «пробой пера» десятой музы? Лежат ли они ниже нулевой точки отсчета седьмого искусства?
От безусловно фиксаторских «Прихода поезда» и аналогичного ему «Выхода рабочих с фабрики» игрового (в определенном смысле)
50
|
|
|
«Политого поливальщика» Луи Люмьер и его сотрудники пережили, если можно так выразиться, серьезную эволюцию творческого метода. Ребенок, которого кормили в «Завтраке младенца», естественно, был всего лишь безучастным объектом съемки, но мама, державшая ложечку, уже играла, хотя и самое себя. Кроме того было, конечно, соответствующим образом подготовлено место съемки. Перед нами уже не только подсмотренная, но уже и чуть-чуть организованная реальность, пусть пока еще только для нужд «фиксации» в качестве самого что ни на есть реального события. И уж тем более это относится к «Игре в карты» — по-настоящему игровой картине, в том смысле, что сидящие за столом не столько занимаются своим делом, сколько изображают игроков, причем даже не самих себя, а так сказать, игроков вообще. Слуга, возвышающийся над креслом одного из господ, явно и безудержно переигрывает, сопровождая каж-
дый ход жестами радости или гримасами отчаяния. Пионер актерской игры в кино, он еще не знает, что работает самыми унылыми, самыми тривиальными штампами.
«Политый поливальщик» добавил к этому только одно, но, правда, решающее обстоятельство — структуру анекдота (заимствованную Люмьером из журнального комикса той поры). Развитие фильма как художественной композиции шло в эту сторону. И на долгие-долгие годы «анекдотические» композиционные схемы (основанные на событийной причинно-следственной выстроен-ности) казались неизбежным свойством кинематографической драматургии.
Конец пятидесятых — начало шестидесятых годов ознаменовался и в нашей стране и в других кинематографических державах острым интересом к «бесфабульным» структурам. Явление этого типа Михаил Ромм, создатель «Девяти дней одного года», не очень точно окрестил ра-
51
бочим термином «драматургия мысли». Следовало понимать так, что организующим началом, сводящим воедино как бы разрозненные, событийно не связанные эпизоды и сцены, оказывается авторская мысль. Неточность крылась в том, что такого рода авторская мысль всегда присутствует в произведении, какого бы рода драматургией ни пользовался автор. И если в одних случаях такая мысль отказывается от посредничества событийно-фабульной выстроенности, это вовсе не значит, что она выступает «сама по себе», — она по-прежнему нуждается в интерпретаторах-посредниках, только ищет их в иной области. На смену безраздельному господству интриги пришли структуры «новеллистических циклов», на смену «линейному» монтажу (кирпичик к кирпичику) — полифонический, обер-тонный монтаж разномастных сопоставлений.
Позднее «драматургию мысли» стали трактовать более узко — имелась в виду мысль персонажа, облекающая те или иные эпизоды в форму снов, воспоминаний-ретроспекций, игры воображения, пляски отдаленных ассоциаций. В теоретических трудах замелькали примеры из шведской «Земляничной поляны», итальянских «Восьми с половиной», французского фильма «Война окончена». Болгарский исследователь Неделчо Милев сформулировал принципы «психо-физического монолога» — по ним должны были строиться фильмы ближайшего будущего. Суть «психо-физического монолога» состояла в том, что комбинация элементов физической реальности создавалась по законам работы нашего мозга, независимо от того, придавалась ли эта «психологическая»
область кому-то из персонажей и. целиком выступала в форме автор - ского размышления о времени и себе. Черты «психо-физического монолога» были выявлены в твор - стве А. Тарковского («Иваново дет-ство»), В. Жалакявичюса («Хрони - ка одного дня»), С. Юткевича («Ле - нин в Польше»). По-прежнему в глядела недостижимым идеалом осуществленная задумка Сергея Эйзенштейна, который в наброске сценария по «Американской Tpагедии» Драйзера предполагал в одном эпизоде подать мысль Клайда всей ее «плоти и крови», не только «чеканкой интеллектуально формулируемых слов», но и «страсти бессвязной речью», одними существительными или даже глаголами, междометиями, «с зигзагами беспредметных фигур, синхронно мчащихся с ними».
Прошло еще несколько лет, и выяснилось с очевидностью, что дорога в сторону «психо-физического монолога» вовсе не кажется большинству кинематографистов главным направлением дальнейших поисков. Напротив, приверженцы «поэтического» и «живописного» кино как бы реабилитировали самые простодушные «анекдотические» сюжетные схемы с тем, чтобы блеснуть повышенной сложностью в решении каждого из эпизодов. Самым впечатляющим примером этого стиля, пожалуй, остается «Белая птица с черной отметиной» Ю. Ильенко.
Что там, впереди?
Все.
Новые открытия, и новое ощущение старомодности прежних, нес вершенных средств.
Ибо если фильм перестанет cта - реть, значит, мы с вами выключи - лись из жизни и просто-напросто
52
топчемся на одном месте в своем духовном и художественном развитии. Пусть уж лучше они стареют.
ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ
Как было бы хорошо махнуть рукой на извечную субъективность искусствоведческих оценок. Ну что это, в самом деле?! Даже в двадцатом веке, в эпоху электроники и кибернетики, атома и космоса по-прежнему, по старинке — «понравилось —- не понравилось»... А что, если отыскать носителя этакой эстетической информации, качественно отличной от всякой другой информации? Тогда, взяв за основу общепризнанных классиков, мы бы вывели на этом фундаменте условную единицу эстетического потенциала. И можно было бы после ответственного консилиума или при помощи специально натасканных машин рубить, не моргнув глазом:
— Бурьяна. Глядите-ка, пятьсот сорок «миллионер».
— Мегагерцена — двадцать два «микроорфея». Не густо.
— Новый фильм Г. Авечко. Так себе, середнячок — пять «люмье-ров», три четверти «мельеса».
Не будет такого. И не только потому, что мысль о материальном носителе эстетической информации чем дальше, тем все больше кажется наивной, утопической, еще одним
новомодным мифом, рассыпавшимся так же быстро, как и был сочинен. Важнее другое: искусство, пока оно живо, живо вне усреднения. Исходя от личности, оно к личности и адресуется. Образ — как субъективное данное отражение объективного мира — вызывает в душе зрителя или слушателя вереницу таких же субъективных образов, которым соответствуют такие же объективные данности.
На этих страничках мы хотели доказать, что фильм, который мы смотрим, всегда — «наш», что восприятие его вне нашего духовного опыта (как способа его расшифровки) не бывает. Начав с самых простых вопросов—от чтения кадров, сложения их, эффекта осмысляемости и взаи-моосмысляемости, мы постепенно подошли к самым сложным областям — общему для художника и зрителя ощущению времени, его пульса, чувства «за» и «против» по отношению к противоборствующим тенденциям в том бесконечном потоке, который мы называем кинорепертуаром.
В той же череде и в том же самом направлении проходит все эти ступени любой, кто поднимается от стадии «смотрения» фильмов к стадии «осмысления» и «понимания». Многочисленные киноклубы с удивительным однообразием выявляют одну и ту же странную, на первый взгляд, закономерность: пониманию кино не учатся, оно воспитывается, как бы «наводится» само собой. То есть, говоря подробнее, дело не в знаниях по истории и профессиональному оснащению кинематографа (хотя знания никогда еще не вредили), не в расширении общего кругозора (что тоже всегда полезно), а в изменении установки. И. Левшина очень
53.
хорошо пишет об этом в новой книге1. С большим количеством цифр и фактов в руках она доказывает: слушатели кинокружков и киноклубов, ничуть не превращаясь обязательно в киноспециалистов, как-то вдруг сами собой, без советов и понуканий, перестают по второму-третьему разу бегать на развлекательную комедию, не желают стоять в очереди на слезливую мелодраму, зато отыскивают все больше и больше интересного в фильме, на котором совсем недавно, год или два назад, они сами же неимоверно скучали...
Такое немыслимо без своего рода насмотренности (говорят же о «начитанном» человеке). Но одной насмотренности мало — нужна еще острая, несомненная потребность искусства вне подпорок привычных схем и стандартов, вне всех этих шлюзов между духовным опытом художника и моим собственным. Необходимо как раз желание взять от искусства кино совсем не то, где оно — «кино», а как раз то, где оно — искусство.
Надо ли говорить, что в этом искомом участке оно, как и все искусства, не стареет?
Прислушаемся, какими словами пишут о далеком шедевре два наших
талантливых искусствоведа — Инна Соловьева и Вера Шитова:
«Сейчас «Похитителей велосипедов» нет в прокате. Если не на экране «Иллюзиона», то в собственной памяти попробуем заново пусти эту ленту. Проверим, не ошибались ли — был ли фильм гениален. Увидим: был.
«Похитители» — шедевр кино к искусства. Совершенный. Законченный. Той законченностью, которой отмечены великие произведения, ни убавить, ни прибавить, ни пожелать ничего не остается.
В этом фильме была красота - красота того, что сказано навсегда, что останется, пока есть кино и будут зрители. Прошла актуальность, проступило совершенство.
Видимо, у кинематографа как искусства тоже есть такие произведения, над которыми время не властно — как не властно оно над полот - ном, скульптурой, симфонией. О том, что Рембрандт, Фидий, Бах устарели, говорить невежественно,— иное дело, что мы сами не всегда в контакте с объективно великими созданиями. Но тут уже вопрос в нас» 2
Верно, точно и тонко.
Стареют продукты кинематографа. Произведения киноискусства - нет.
1 И. ЛЕВШИНА. Любите ли вы кино? М., «Искусство», 1976
2 «Советский экран», 1976, № 21, с. 18.
53
СОДЕРЖАН ИЕ
Вместо введения...................................................
I. Все мы самоучки........................................................ 5
II. Вокруг собаки.................................................. 12
III. «Эффект К.».............................................. 17
IV. Искусство вне закона.......................................... 23
V. Стрела Зенона.....................................................
VI. Неправота правого, мудрость безумца... 41
VII. Жить — стареть................................................... 49
Вместо послесловия 53
СТАРЕЮТ ЛИ ФИЛЬМЫ?
Добродеева
Мигунов
Художественный редактор А. Курбачевский.
Технический редактор И 3 а й u n в а
Рюрикова.
Сдано в набор 28.10.77.
Подписано и печать 12.06.78.
Формат 70Х90'/|в. Бумага мелованная
Гарнитура литературная. Печать высокая
Печ. л. 3.6. Усл. печ. л. 4.1
Уч.-изд. л. 3.827. Тираж 12000 экз.
Заказ 2818. Цена 38 коп
СОЮЗ КИНЕМАТОГРАФИСТОВ СССР
Бюро пропаганды
советского киноискусства
125319 Москва,
Типография газеты «Гудок» Москпа К-9, ул.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 |






