ЭТАП ВТОРОЙ
БУНТУЮЩИЙ АРЛЕКИН
1976 – 1979
Закрутим веселое солнце!
ГЛАВА 7
Летом 1976 года я вновь оказался на Мосфильме только в другом качестве. Об актерской карьере мне оставалось лишь мечтать, потому что теперь я был практикантом, учеником . Меня определили на практику в живописную мастерскую в ОДТС (декорационный цех). Вокруг были маститые, бородатые художники, опытные киношники, в среде которых я чувствовал себя как рыба в воде. Хотелось представить себя подмастерьем самого Леонардо да Винчи, который участвует в создании эпохальных полотен. Но искусство на киностудии носило несколько иной, более прозаический характер. Больше всего мне запомнился один курьез. В это время снимали фильм про известного русского художника Верещагина. В живописной мастерской были заказаны копии картин великого мастера баталий. Мы помогали художникам делать копии. Вот как об этом тогда писала «Вечерняя Москва»: «В живописной мастерской на столах, на полу, на подоконниках сохнут плакаты, рисунки. Под руководством опытных мастеров ребятам доверяют делать также копии с картин известных художников. Происходит это так: делают фотографию картины, а затем на нее наносят краски. Это очень тонкая работа, требует особого умения. Но Слава Дёмин, Саша Агриколянский и их товарищи по художественному классу исполняют её мастерски».
Все эти дифирамбы пелись лишь на газетных страницах. Обо мне писали, и мне это было приятно, но на самом деле, перед нами ставились самые простые задачи, принести, поднести, унести, подготовить колер, набить трафарет и т. д., в общем-то примитивный труд, к искусству не имеющий никакого отношения. Как вы понимаете, я не мог с этим смириться, поскольку мне хотелось большего. И вот однажды, во время обеденного перерыва, когда мастерская была пуста, я взял кисти и начал разрисовывать фотографию, намереваясь, как это делали наши мастера, создать живописную копию картины Верещагина. А поскольку опыта в классической живописи русской реалистической школы у меня ещё не было, картина выдающегося баталиста превратилась в дилетантскую мазню. Хотя мне тогда казалось, что это был шедевр. Вернувшись с обеда, профессионалы остолбенели, увидев на мольберте какой-то авангард. Заварилась большая каша, вызвали начальство, нашего преподавателя, всех нас практикантов выстроили в шеренгу и стали допрашивать: «Кто из нас такой ушлый? Кто это посмел вмешаться в производственный процесс? Какой такой «гений» решил переплюнуть студийных заслуженных художников?»
Виновато склонив голову, я медленно вышел вперед.
- Фамилия? – строго спросил меня начальник ОДТС.
- Дёмин, – чуть слышно ответил я, не ожидая ничего хорошего от этих разборок. На лице начальника мелькнула удивленная улыбка.
- А зовут как? – уже более дружелюбно, спросил он.
- Слава, Вячеслав, – упавшим голосом, совсем потерявшись ответил я. И тут вдруг он расплылся в улыбке и уже совсем умиротворенно произнёс:
- Ну, если ещё и Слава, тогда прощаю.
Дело в том, что начальника ОДТС звали Вячеслав Николаевич Дёмин. Это был мой однофамилец и теска одновременно, причём, не такой уж и страшный, каким он мог показаться на первый взгляд. С тех пор художники из живописной мастерской, строгие, но справедливые, полюбили меня за мою прямоту и простоту, которая, как известно, хуже воровства. А ещё за мой необузданный нрав и преданность кинематографу. После этого инцидента отношения с ними сложились настолько благоприятные, что я остался на все лето работать на киностудии. В то время когда у всех старшеклассников закончилась практика и наступил долгожданный отдых, я вкалывал всё лето, постигая тонкости киноискусства и наслаждаясь процессом съёмок. В это лето я работал на строительстве и отделке декораций таких известных фильмов, как «Подранки», «Дни Турбинных», «Мама» (новшеством на этом фильме было то, что декорация строилась на искусственном льду), «Мой нежный, ласковый зверь», «Арап Петра Великого», «Мэри Поппинс, до свидания!» (для этого фильма впервые построили целый город под открытым небом на территории Мосфильма) и на других проектах, которые впоследствии стали классикой советского кинематографа.
Лето пролетело незаметно в атмосфере творческого подъёма, в окружении людей близких мне по духу, в общении с интересными людьми, известными актерами, актрисами. Я вписался в новый коллектив. Впервые в жизни собственным трудом я зарабатывал деньги, при этом моя зарплата, надо сказать, немного превышала скромную зарплату моей матери и пенсию моего отца. Всё это мне настолько понравилось, что в конце августа, по настоянию коллег и совету начальствующего тески, я уже собрался бросить школу и навсегда остаться на Мосфильме. Как же мне не хотелось тогда возвращаться в скучные школьные коридоры. Всем своим естеством я ощущал, что перерос школу на столько, что мне тесно в ней, как тесно бывает большому псу в маленькой конуре. Мне хотелось простора и творчества. Но меня убедили в том, что было бы разумнее закончить школу и получить аттестат о среднем образовании.
Итак, я нехотя побрел в десятый класс, тоскливо и равнодушно отсиживая его как тюремный срок. Теперь я был уже другим, не мальчиком, но мужем. Чтобы легче было пережить школьную каторгу, я выбрал для себя роль вольнослушателя, который приходил когда хотел и уходил с уроков, когда заблагорассудится. Учителя устали бороться с этими наглыми выходками, с анархией и высокомерием, исходившими от меня, и, в конце концов, оставили меня в покое. Зимой я появлялся тогда, когда на дворе было уже светло. С раннего детства я ненавидел ранние утренние побудки, не любил вставать под радиопозывные «Пионерской зорьки» и идти куда-то в темноту, на какие-то там уроки. И вот теперь я отрывался по полной программе. Родители меня тоже перестали доставать, потому что поняли, если я могу зарабатывать на жизнь самостоятельно, значит – я взрослый и сам могу решать, что мне делать и как поступать.
Посреди урока я выходил из-за парты, и ничего не объясняя учителям, направлялся либо домой, либо в книжный магазин. В ту пору я был завсегдатаем букинистических отделов, где подбирал книги для домашней библиотеки. Иногда я уходил просто так подышать свежим воздухом, когда мне надоедало слушать всю эту школьно-образовательную мутатень. Не любил я эти шаблонные идеалы советской литературы, эти непонятные математические, физические и химические формулы, этот гребанный научный коммунизм и обществоведение, эту лживую история, которая напоминала мне продажную девку с панели. В школе ко мне стали относиться как-то по-другому. Выпячивая свою неординарность, я, естественно, не мог понравиться никому. Учителям я не нравился потому, что игнорировал и откровенно презирал их авторитет, то и дело вступая с ними в перепалки и дискуссии по поводу и без повода (ведь я считал себя в праве отстаивать собственное мнение, видя в них неучей и плебеев ничего не понимающих в искусстве). Одноклассникам я не нравился потому, что они видели в моём лице выскочку и задаваку. А я в свою очередь видел в них лишь маменькиных сынков, которым не знаком труд и трудовая копейка. Но не считаться с моими способностями никто из них уже не мог.
Директор школы, смирившись с моим статусом «дембеля», как-то раз попросила меня взяться за оформление школы, пообещав при этом официальное освобождение от уроков. Пораскинув мозгами, я согласился и через неделю забубенил на всю стену школьного коридора гигантскую фреску патриотического содержания. Это была стандартная советская агитка на тему пионерии, космоса и трудовых свершений нашего народа, но с подтекстом. Что же имелось в виду? При желании в этой картинке можно было усмотреть намек на пожелание всем юным ленинцам и всей коммунистической трудовой молодежи перебраться в космос и желательно навсегда! Однако не подозревавшие ни о чём учителя и ученики приходили и любовались моим эпохальным произведением, так и не увидев в нём скрытого антисоветского саркастического подтекста.
В конце учебного года меня вдруг неожиданно вызвали на Мосфильм, вновь на моём небосклоне, где-то в тумане засветилась актёрская звезда. По сохранившимся фотографиям, когда я пробовался на роль в «Розыгрыше» меня выбрали для исполнения эпизодической роли в новом фильме. Старый советский режиссер еврей А. Файнцимер, снявший в своё время легендарного «Котовского», начинал снимать художественный фильм «Трактир на Пятницкой». Ему или его ассистентам очень приглянулась моя сермяжная русопятская и в чём-то криминальная физиономия. Недолго думая, он утвердил меня на роль малолетнего карманника по прозвищу «Клещ». Мой папа хохотал, узнав об этой роли. Всё в нашей семье повторялось. Мне невольно приходилось копировать жизнь своего отца, но уже в ином качестве. Это было похоже на пародию, история повторялась с той лишь разницей, что трагедия (реальная жизнь щипача) превращалась в фарс (киноверсию).
К этой киношной истории, я ещё вернусь, а пока хочу рассказать о важных событиях, произошедших со мной в этот ещё школьный период моей юности. В 1976 году наступил первый глобальный перелом. Время было чудовищно тоскливое, теперь его называют застойное, а тогда оно называлось периодом развитого социализма. Брежневская эпоха советской власти достигла своего апогея. Построенная коммунистами на костях русского народа железная дорога, по которой, как в песне «наш паровоз вперёд летит», поворачивая то вправо то круто влево, путаясь в переездах и разъездах, проходя по дремучим лесам, туннелям и дебрям, в конце концов, зашла в тупик и заржавела. Большевистские эксперименты над народом почти прекратились, и наступил период всеобщего «счастья». Когда каждый брал от жизни столько, сколько мог унести. Ещё этот период называют эпохой Аллы Пугачевой, по одному известному анекдоту. А я называю его эрой несунов. Верхи были счастливы по-своему. Они несли партпайки, казённые дачи, машины, награды и бесконечные лозунги о том, что коммунизм всё-таки победит. А низы – по-своему. Каждый нёс то, что мог унести со своего рабочего места. Была хоть и нищенская, но стабильная зарплата, деньги выдавались два раза в месяц, была дешёвая водка, дефицит, очереди, серые будни, у некоторых дачные шесть соток и летний отпуск на черноморском побережье. Карты, домино, анекдоты про генсека, который был близок народу тем, что говорил так, будто засадил стакан. А ещё, полное отупение, страх и неверие всех поголовно и вождей и рабов уже ни во что.
В эту знаменательную пору подходила к концу многолетняя эпопея переписки моих легковерных родителей с власть имущими чиновниками по поводу предоставления нам отдельной квартиры. Брат Николай к тому времени уже отделился. С женой и новорождённым сыном он жил в соседней комнатке недалеко от нас в нашем бараке. И тем не менее места в нашей крохотной комнатушке катастрофически не хватало. Особенно когда я стал готовиться к поступлению в художественное училище, когда в нашей конуре повсюду валялись картон, бумага, папки, подрамники, кисти и краски. Родители много лет долго и нудно писали в разные инстанции то Генеральному секретарю ЦК КПСС то в Президиум Верховного Совета СССР, то делегатам очередного партсъезда, перечисляя свои фронтовые и трудовые заслуги перед родиной. Но всё было тщетно, в ответ приходили лишь казённые отписки: «ждите своей очереди!» А к очередям наш народ привык. Вся страна стояла в очередях.
И только в начале весны 1977-го, на каком-то пленуме к очередному юбилею было вынесено постановление о предоставлении квартир очередникам – ветеранам войны, остро нуждающимся в улучшении жилищных условий. Нашей радости не было предела, это было похоже на ликование пожизненно заключенных и обреченных, которым выпала амнистия. Не долго думая, они согласились на предложение райсовета переехать в первую попавшуюся двухкомнатную малогабаритную квартиру, которая освободилась в заселенной девятиэтажной хрущёвке. Подкупало то, что квартира была удобно расположена для того, чтобы нам ездить на дачу – в микрорайоне на соседней железнодорожной станции «Матвеевская». Переезд пришёлся как раз на мои выпускные экзамены. Так весной 1977-го закончилось мое очаковское детство, закончилась нудная школьная пора, а впереди была беспросветная такая же, как у всех советских юношей взрослая и бездарная жизнь. Впрочем, тогда казалось, что у меня всё будет по-другому, что у меня «всё ещё впереди, всё ещё впереди», и если с песней шагать по жизни, то «нигде и никогда не пропадёшь». Окрыленный этими надеждами и наивно веря в счастливое будущее, себе под нос я напевал: «Надейся и жди, напейся и жди!». И надо сказать, по простоте душевной, верил и ждал, мечтая о том, как передо мной откроются «все дороги, все пути», как я пойду к своему творческому горизонту и достигну каких-то неведомых далей.
ГЛАВА 8
Детство и отрочество тянулось как допотопный паровоз, а наступавшая юность требовала новых скоростей и более современного вида транспорта. Таким грандиозным для меня ускорением стало новое знакомство, которое переросло в многолетнюю и крепкую дружбу, знакомство с человеком таким же, как и я творческим, весёлым и озорным – Алексеем Широпаевым. Лёша был литературно одарённой личностью, уже тогда, в свои 17 лет, он писал потрясающие стихи, и как все талантливые люди не ограничивался только этим.
Мы познакомились с ним осенью 1976 года на уроках рисования подготовительных курсов Суриковского художественного училища (института), в подвале возле Третьяковки. Он был на год старше меня, но мне казалось наоборот, будто я старше. Рядом с ним я ощущал себя взрослым, более опытным и приспособленным к жизни человеком, потому что Лёшка казался мне наивным мечтателем, каким-то литературным персонажем, который далёк от реальности. Но именно эта особенность, собственно говоря, меня в нём и привлекала, даже порой завораживала. В первый день нашего знакомства он не произвёл на меня особенного впечатления. Тогда он показался мне обычным фабричным прыщеватым пареньком с зализанными редкими волосами и сломанным передним зубом. Он носил засаленную замшевую кепку и дешевую болоньевую куртку и совсем не походил на богемного чувака. Но стоило мне лишь немного пообщаться с ним, как передо мной открылся человек большого ума и богатой души.
Побывав у него дома и познакомившись с его родителями, мне сразу бросилась в глаза разница нашего социального положения. Атмосфера, в которой он жил мне показалась элитарной и более благоприятной, нежели моя. В отличие от моей коридорной пролетарской жизни, Лёша рос в отдельной квартире с ванной, с телефоном, с домашней библиотекой и с интеллигентными родителями, у которых был даже собственный автомобиль. А по тем временам это была роскошь. Мать-врач и отец-управленец, в отличие от моих родителей ему не только не препятствовали, но наоборот, помогали развивать свои творческие способности. И, тем не менее, не смотря на всю разность нашего окружения, нашего воспитания и нашей неодинаковой приспособленности к жизни, мы были на удивление похожи в своём восприятии окружающего мира. Мы понимали друг друга с полуслова, с полвзгляда и полнамёка, мы были нужны друг другу, мы скучали друг без друга, слушали друг друга не уставая, иногда часами занимая телефон. Это было чем-то необычайным и грандиозным для меня, такой родственной души мне ещё не приходилось встречать.
После занятий на курсах все вечера на пролёт мы проводили вместе, бродили по осенней столице, читали стихи, обсуждали происходящее вокруг, ходили на выставки, делились своими впечатлениями о фильмах и книгах. Лёшка рассказывал много интересного, он был начитан и поэтому хорошо знал жизнь поэтов и художников, которыми я интересовался. Мой друг был на порядок выше меня, но это почему-то меня не обижало, не задевало и не ущемляло моё самолюбие. Он был более образован, быстро соображал, обладал превосходной памятью и удивительным остроумием. И до сих пор Широпаев не растратил эти качества. Что, увы, мне было совсем не свойственно, поскольку в юности я был тугодум к тому же неуклюжий и косноязычный.
По выходным мы ходили поочередно друг к другу в гости, а потом опять гуляли, гуляли и гуляли, под дождём, под снегом, непрерывно болтая обо всём на свете. Он для меня, равно как и я для него, стали первыми, перед кем хотелось открыть всю свою душу, а этого мне так не доставало. До знакомства с ним я настолько сильно ощущал одиночество, что приходилось разговаривать с собаками и деревьями. Но где, в самом деле, я мог найти взаимопонимание? Откуда было взять того терпеливого слушателя, который бы мог сопереживать, понимать и принимать мои расхлёстанные чувства? Где я мог найти такого же романтика и мечтателя как я сам? Среди одноклассников, весьма ограниченных и стереотипно мыслящих? Среди девчонок, блестящих снаружи как спелый виноград и совершенно зеленых и кислых внутри, для которых мои любовные воздыхания означали лишь одно желание – залезть под юбку? Среди родных и близких, которые никогда серьезно не воспринимали мои творческие увлечения? Вот почему Алексей Широпаев стал моей спасительной отдушиной, глотком воздуха и струей живительной влаги. С ним мне стало легко и свободно.
Я ощутил в себе доселе небывалый прилив творческих и интеллектуальных сил. По натуре мы оба были авантюристы и непоседы. Очевидно, поэтому нашим любимым литературным героем той поры стал ни кто-нибудь, а Остап Бендер озорной парень и хохмач, делавший наши серые скучные будни веселым праздником жизни. Чего же жаждали наши светлые наивные души, которые метались в тёмном лабиринте советской действительности? Неужели только еврейского юмора? Нет, конечно. Скорей всего, мы хотели приключений, какой-то озорной игры и весёлой сказки вместо серых буден. Вот почему мы искали постоянного веселья, задора, находя его в книгах Ильфа, Петрова, Зощенко и других авторов, заучивая наизусть целые параграфы из этих книг, постоянно цитируя те или иные крылатые фразы и надрывая от смеха животы. Смех помогал нам спрятаться от жуткой реальности. Разумеется, молодые и глупые мы ещё не могли многого знать. Мы и не подозревали, что все эти еврейские хохмы – это смех сквозь слёзы. Что показное веселье советских писателей не что иное, как циничное глумление и свистопляска на костях и крови поверженного русского народа. Что относиться к этому юмору следует как к победному сатанинскому пиру во время чумы, поскольку смеяться над тем, что творилось в те годы в оккупированной России, было грешно и кощунственно. Над трагедией не смеются, а плачут. Всё это пришло, но гораздо позже.
А тогда мы встречались с Лёхой и не хотели думать о грустном, о повседневности, о буднях, ведь реальная жизнь не сулила нам ничего хорошего. Мы постоянно во что-нибудь играли, эти игры напоминали либо современную сказку, либо фантасмагорическую притчу, которые придумывались нами на ходу. Нас очень многое объединяло и роднило, начиная со своеобразного романтического восприятия искусства, кончая рыцарскими обычаями, которые становились для нас не просто руководством к игре, но и правилами бытия. Нам наивным донкихотам не надоедало фантазировать, мы не уставали друг от друга, проводя время в совместных играх и приключениях. Мы придумывали и рисовали гербы, делали деревянные мечи, мечтали о дамах сердца, порой казалось, что все созданное нашим воображением уже не было игрой, но становилось нашей новой сверхреальностью. Подумать только, не смотря на юношеский возраст, мы сражались на шпагах и стреляли друг в друга из деревянных мушкетов, словно малые дети. Всё наше общение было, наполнено какой-то буфанадой. Только в начале нашего пути эти игры были невинными забавами, а с годами они превратились в замысловатые и опасные увлечения, как для нас самих, так и для окружающих. Прошло много лет, но мы продолжаем играть, только теперь каждый из нас играет в свою замысловатую игру, создавая свою собственную сверхреальность.
В те годы мы мнили себя новаторами, первооткрывателями новых неведомых земель, новых понятий, новых обычаев. Мы называли себя бунтующими арлекинами, художниками и шутами с картонными мечами, которые пытаются переделать мир серости, почему-то утративший многоцветие, свою первозданную чистоту и детскую непосредственность, свою радость бытия и чувство прекрасного, свою красоту и возвышенность. Мы открывали для себя новые истины, знакомились с новыми идеями и новыми движениями. Всё, что было близким и родным мы с радостью принимали и стремились сразу же донести до окружающих, делая это с энтузиазмом, а это, поверьте, мы умели делать. Делали всегда с необыкновенным огоньком, с жаром, который часто превращался в пожар, например, в пламенную и страстную речь поэта. Всех без разбора мы пытались убедить в своей правоте. Нам казалось, что понять нас может всякий, стоит ему лишь открыть глаза на прописные истины, и человек, будь то образованный интеллигент или подвыпивший пролетарий, увидит мир в ярких красках, ощутит запах цветов, станет радостным и восторженным как ребёнок. Но, увы, наши страстные речи были гласом вопиющего в пустыне. Мир был холоден и жесток по отношению к нам как бетон к зелёным лепесткам, пробившимся сквозь него, он не хотел воспринимать романтические бредни двух переростков.
Все, кто начинает искать себя и своё место в жизни, страстно желая помочь изменить мир к лучшему, рано или поздно приходит в противоречие с окружающей действительностью, и даже к прямой конфронтации с ней. То же самое, после года проведённого в поисках истины, произошло с нами. Ещё не сознавая политической и духовной подоплёки, ещё не разбираясь в сути происходящего, не зная того, что именно является основой советчины, ещё не чувствуя тюремного запаха пота и крови, исходящего от жертв научного коммунизма и марксистско-ленинской идеологи, мы уже начинали ощущать смрад и гниль, царившие вокруг нас. Наивно полагая, что бездуховность, меркантилизм и мещанство вокруг нас это и есть главное зло, мы решили объявить этому иллюзорному чудищу-монстру некую революционную войну. Мы бросили вызов серой действительности, искренне полагая, что только красота спасёт мир, только новое искусство, которое мы создадим, очистит мир от скверны и обыденности. О том, что все новое, это хорошо забытое старое, мы не хотели тогда думать. Конечно, мы знали и ценили своих предшественников, футуристов, имажинистов и прочих революционеров от искусства. Однако считали своё направление самым правильным и плодоносным. Так мы стали создавать свою творческую группу, некий тайный орден со своей идеологией, символикой, лозунгами и т. д.
В наших головах была невообразимая мешанина, какой-то чудовищно-убойный коктейль, созданный из разнообразных и даже враждебных идей и идеологий, которые во всём противоречили друг другу. Это и футуристические, и имажинистские, и анархистские и прочие эгоцентрические идеи, и раннее христианство, и язычество, и богоискательство, и революционное декадентство, и средневековый романтизм, и постмодернизм, и восточные философии, и мистика, и оккультизм, и даже причудливые идеи русского национализма, и разумеется некий «истинный» (утопический) коммунизм. Этот коктейль идей и стал основой нового идеологического направления в искусстве, которому мы подыскивали название. А коктейли мы с Лёшкой очень любили. Частенько засиживались в баре за бокалом шампань-коблер, в очередной раз, спасая мир до состояния невесомости. Пьянея и теряя твердость в руке, я делал наброски как Тулуз Латрек в борделе, а Лёха, в хмельном угаре читал свои новые стихи, как Есенин в кабацкой Москве. Обсуждали, спорили, рождали новые, как нам тогда казалось, идеи обновления и переустройства общества. Да, мы были революционерами, но революционерами от искусства. В бунте мы видели вечное движение и жизнь, но наш бунт не носил пока что социальной направленности. Нам были близки и есенинский Пугачев, и шукшинский Разин, но лишь в виде литературной агрессии, в виде эстетики не более того. Движение, которое было нами создано в результате революционного поиска, в конце концов, мы назвали перспективизмом, от слова «перспектива», что значит на латыни «ясно видеть». Я даже написал манифест, где были отражены идеологические основы нашего творческого братства. Сохранился отрывок из этого эпохального произведения, который я привожу здесь:
«Что такое перспективизм и его место в искусстве? Перспективизм зародился в 1977 году и стал развиваться как течение скорее общественного характера, нежели течение в искусстве. Его идеи никогда не были массовыми, и возможно поэтому перспективизм стал индивидуально-субъективным течением, затронувшим интересы не многих художников и поэтов, хотя и был рассчитан на массовое восприятие. Это течение прошло путь от наивных юношеских поползновений, от попыток примитивно усовершенствовать мир, перевоспитать всех и каждого, до более зрелых проявлений и воспитания людей с помощью искусства.
Он перешёл от словесной галиматьи к наглядной агитации, к основе основ воспитания, стержнем которого стало принципиально новое искусство. Главным фактором в этом течении является непримиримость с обезличивающей нас будничной закосневшей жизнью, борьба за людей за их души за то, чтобы люди, которых окружает современная идиллия и технический прогресс не стали винтиками и роботами.
Мы стоим за человеческую тягу к чему-то высшему одухотворённому и идеальному. Перспективисты говорят во весь голос: «Люди, не остывайте, не заслоняйте себя стандартными удобствами и бытом, не прячьтесь за створки обыденности, бегите от мещанства, обогащайте свой внутренний мир! Смотрите чаще вокруг, и вы увидите даже в обычном что-то необыкновенное! Не будьте равнодушными к звездам и солнцу! Глядите, ведь всё, что нас с вами окружает – это чудо, только нужно увидеть его».
Увидеть чудо, но как? - спросит человек. – Как я могу увидеть его, если я вижу перед собой обычные реальные вещи? И перспективисты отвечают. Надо оставаться ребенком в душе, оставаться по-детски восприимчивым, мечтательным, смотрящим на всё по-новому, испытующе, воспринимая и изучая мир по-новому. Это значит быть сродни любому деревцу любой травинке, которую надо любить и обожать как делает это дитя. Перспективисты говорят, что только ребёнок, не развращённый реальной жизнью может быть романически возвышен, только ребёнок может жить в сказочном мире, в котором игра и действительность одно и то же. Подобное должно быть у любого из нас. Не должно существовать понятия реального и нереального. Всё, если всмотреться глубоко, нереально и необыкновенно само по себе. И если ты чувствуешь так, то твоя душа ещё не засохла.
Лозунг у перспективистов такой: «Да будет сказкой жизнь!» Что мы имеем в виду? Всё в наших руках, вернее в нашей душе, чтобы сделать жизнь мечтою, в ней нужно увидеть нечто фантастическое. Основным проявлением перспективистского искусства является символизм как и в любом другом авангардном искусстве. Но символизм необычный, это не какая-то ирреальная, фантасмагорическая символика, не сюрреализм, а символы в обычных явлениях. Главное увидеть в обычном нечто необычное. Символом и идеей может стать простая ситуация, реалистично изображенная, но содержащая в себе глубокую смысловую, ирреальную нагрузку и философское наполнение.
Цели, преследуемые перспективистами просты и в тоже время велики. Человек, который пытается вникнуть в смысл сюжета, найдёт не только смысл, но и новую грань в себе. В следующий раз, он уже самостоятельно в толчее буден сможет увидеть в каком-то случайном явлении радость жизни, а в маленьком эпизоде олицетворение всей вселенной. Сможет увидеть за неприметной реальностью сказку и собственную мечту.
Следуя по этому пути развития, мы стремимся сконцентрировать в человеке духовные основы будущего мира. Принять этот путь может каждый. Но принять его ещё не значит стать перспективистом. Только тогда, когда творчество станет перспективистским по сути, когда начнётся борьба за души людей, изменение себя и других, только тогда можно говорить об устремлённости художника к новому будущему миру радости и духовности.
Пока идеи перспективизма мало кому известны. Их приверженцами являются пока не многие художники и поэты, мироощущение которых можно сравнить с детской наивной романтической духовностью. Но придёт время, когда эти идеи завоюют мир и станут близки всему человечеству, станут основой основ будущего лучезарного мира. Мы смотрим только вперёд, в наше светлое будущее, в наше счастливое завтра. Именно поэтому мы и называемся перспективистами, от слова «перспектива», т. е. смотреть вдаль, вперед, в будущее. Перспективизм является первой ласточкой грядущего мира чистых человеческих душ. А пока за эти души нам предстоит ещё бороться и бороться».
Вот такая утопическая хреновина варилась в наших котелках! Естественно, я подверг сей исторический документ некоторому редактированию, иначе и без того сумбурное изложение основ нового искусства было бы совсем неудобоваримым. Но главное здесь в точности передана та атмосфера, в которой мы варились. Здесь вся суть нашей юношеской идеологии, которую мы сами создавали и которой воодушевлялись.
Нашему движению мы долго подыскивали различные, оригинальные названия, думали, например, назвать его эмперсивизмом, в основе этой идеи лежало воспевание мечты, может быть не реальной, отторгнутой от действительности, но той мечты, того мира, где царствует идеал жизни, где царит счастье. Такое название было одним из разновидностей декадентства и символизма и происходило от слова «хемперси» – мечта.
Думали назвать его фантасмагоризмом, что значит, видение мира в причудливых формах, который воспринимался через бред и галлюцинации, некое отстранённое восприятие и отдача восприятия мира через символические формы. Реальность в своей нереальности. Это ещё одна разновидность авангардного искусства, в частности, сюрреализма. Даже думали назвать наше движение капищевизмом, воспеванием языческого созерцания мира через веру в духовное обновление, через столкновение человека с духами народных богов, а языческие мотивы в нашей среде были весьма распространены. И всё же, мы остановились на перспективизме, что в полной мере выражало наши юношеские настроения и чаяния.
Символом нашего движения мы выбрали славянский свастический знак солнца, который часто встречается в декоративной резьбе и украшениях древней Руси. В этом выборе мы не видели тогда ничего особенного, ничего вызывающего и тем более запретного. О том, что этот символ является древним арийским старорусским коловратом или солнцеворотом, т. е. многолучевой свастикой, что это изображение, которое при желании, как это делают сейчас антифашистские издания, можно смело ассоциировать с германским нацизмом, мы и думать не могли. Тогда это было для нас просто веселое солнце не более того, которое должно было взойти над новым миром, растопив льды скуки, обыденности, победив беспросветную тьму и осветив идеалы красоты. Только теперь я понимаю, что это была наша неосознанная тяга, тяга русского человека к древним тайнам к мистическому солярному (солнечному) знаку, который больше всего любили наши далёкие предки, что это необъяснимый зов крови, проявление родовой памяти.
Выбирая свастическое изображение в качестве своего символа, мы вовсе не собирались кого-то эпатировать или акцентировать внимание на наших национальных корнях. Просто-напросто, этот знак отвечал нашему радужному, светлому, солнечному настроению. Наверное, где-то на подсознательном уровне уже тогда нас тянуло к своим родовым древнерусским истокам, к которым, в конце концов, мы оба пришли. Да, уже тогда нас с Лёшей тянуло к поиску истины, которая лежала отнюдь не на поверхности советской действительности, а где-то далеко-далеко за её пределами, за декоративными заборами тюрьмы, где-то там, где и не пахло красными серпастомолоткастыми звездами. Впрочем, эта тяга на том этапе нашей жизни носила умеренный и вполне лояльный законопослушный характер. Мы ещё не были врагами системы, хотя уже были её изгоями. На деревянном кругляше я вырезал наше перспективистское веселое солнце, которое я с гордостью носил на своей груди.
В нашу творческую группу мы попытались вовлечь и других молодых художников. Прежде всего, моего старого друга Василия Грозного, который в то время готовился к поступлению в Строгановку. Затем громогласного Сергея Лошакова, почти готового футуриста и большого почитателя Маяковского, в это время он учился в художественном училище. И ещё двух-трех ребят из нашей среды. Надо сказать, что не все с таким самозабвением и энтузиазмом как мы воспринимали новые идеи. Иногда нам с Лёхой приходилось нелегко. Подолгу мы уламывали наших сотоварищей, пытаясь притянуть их за уши, но лишь немногие воспринимали нашу пропаганду.
Как сумасшедшие с горящими выпученными глазами мы убеждали всех в неизбежной победе перспективизма. Для нас это была аксиома, истина в последней инстанции, а те, кто её не принимал, приравнивались к редкостным безумцам, которые схожи с теми, кто не верит в неизбежную победу коммунизма. Мы буквально внушали им этически-эстетические идеи будущего мира, доказывая как теорему преимущество нашего движения, а также насущную необходимость объединения всех передовых творческих сил. Победоносная идея будто струя из фонтана вырывалась из головы отцов основателей перспективизма, но к удивлению и к нашему глубокому сожалению почему-то не воспринималась остальными членами кружка как должное и сверхнеобходимое.
Несмотря на возраст, а мы всё-таки были дети одного поколения, они по-прежнему оставались холодными и невосприимчивыми людьми, которые в первую очередь стремились приспособиться к жизни и только потом поговорить о прекрасном. Осторожность и конформизм были их отличительными чертами, и это не смотря на то, что в декларируемых идеях не было ничего политического, а тем более, антисоветского и крамольного. Их стремление к привычным и устоявшимся нормам, их приземлённые цели носили понятный и простой характер. В первую очередь, каждый из них мечтал об учёбе, о том, чтобы, получив профессию органично вписаться в систему – в советский социум. Они мечтали не о великом и прекрасном, как мы, а о маловажном и предельно реальном. Их будущее можно было просчитать заранее, так же как их отцы, они готовились ваять вождей, создавать наглядную агитацию, или в лучшем случае заниматься дизайном. Смотреть на мир глазами ребёнка они не могли, не умели, а может и не хотели. Вместе с нами шляться по выставкам, пить портвейн, рассуждать на кухне о направлениях в живописи, о бабах, о поэзии, о всякой всячине – на это они действительно были способны. А вот взлететь воспарить над обыденностью, наплевать на серую мрачную действительность, на законы и порядки окаменевшего человеческого бытия, это им было, увы, не под силу. Рождённые ползать – летать не могли. Се-ля-ви!
ГЛАВА 9
Каждый из нас я и Широпаев в своей среде искали единомышленников. Я на Мосфильме, где работал после школы маляром-живописцем, он в Строгановке, где учился на курсах по подготовке мастеров-реставраторов, обучающихся на базе художественного ВУЗа. Однако, фанатично преданных нашему делу людей мы так и не находили. Творческая революция, о которой мы непрестанно говорили, была под угрозой. И тогда, сие было вполне закономерно, мы пришли к выводу, что пора идти в народ, но не в ангажированную и не в консервативную серую массу, а именно в народ в самую гущу в молодежную нонконформистскую среду. В это время такой средой были только наши доморощенные хиппи, так называемые дети цветов, фанаты западной контркультуры, любители рок-эн-рола и рок-музыки вообще, которые состояли сплошь из патлатых и обдолбанных пацифистов. В эти годы весь этот молодежный андеграунд тусовался на Пушке (на площади Пушкина) или на Пешке (на улице Горького), а чаи все хиппи гоняли в Вавилоне (в чайной на Суворовском бульваре). Найти этот народ было не сложно, поскольку он слишком явно выделялся из общей массы, демонстрируя свою неординарность. Хайр (длинные волосы), расшитые цветами гимнастерки, шинели, клеши, бусы, пацифики (антимилитаристские значки пацифистского движения), сумки от противогазов и какие-то заторможенные взгляды – вот стандартный джентльменский набор наших советских хиппарей.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 |


