Партнерка на США и Канаду по недвижимости, выплаты в крипто

  • 30% recurring commission
  • Выплаты в USDT
  • Вывод каждую неделю
  • Комиссия до 5 лет за каждого referral

он про синий платочек поет.

5 января 1994.

Рубское озеро

Вчера нежданно подморозило.

И, словно кожа на ожог,

на Рубское – лесное озеро –

пополз от берега ледок.

Давно я не был в этих странах,

не трогал мшистую кору

берез, укутанных туманом,

что вдруг рассеялся к утру.

Прямоугольники палаток

заиндевели у воды,

горит рассвет голубоватый

с родимым пятнышком звезды.

Полузатопленная лодка,

полуразрушенный мосток…

И в сердце вспыхнувший, короткий

прикосновения ожог.

1975.

Аракчеевский тракт

По Аракчеевскому тракту

на межколхозное гумно

последний деревенский трактор

везет последнее зерно.

Зигзагом меж обочин, слепо

рулит нетрезвый ездовой

под скрип тележного прицепа,

под чахнущий моторный вой.

Большие задние колеса

в грязь погружаются на треть,

прицеп в кювет съезжает косо,

мечтая лечь и умереть.

В его бортах такие щели,

что не останется зерна,

когда под вечер в самом деле

он доберется до гумна.

Село Васильевское – сзади,

село Пшеничное – в раю,

где с удивлением во взгляде

один лишь я живой стою.

Пусть неудачная рыбалка

еще забыта не вполне,

пустого дня отнюдь не жалко

близ ожившей дороги мне.

Эх, Аракчеев, граф-служака,

ты натворил немало зла,

но именем твоим, однако,

Россия тракт сей назвала.

Брели уныло арестанты,

неслись в санях большевики,

катили в "эмках" адъютанты,

пешком ходили рыбаки.

И вдруг - при нас! - в Москве, столице,

такая нечисть завелась,

что никакая не сравнится

с ней аракчеевская грязь.

Прошла, как язва моровая,

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

коса измены по стране…

Но едет трактор, согревая

надежду слабую во мне.

Последнему в России тракту

зазря пропасть не суждено.

Еще взойдет вокруг зерно,

которое рассыпал трактор!

13 ноября 1996.

Возвращение в Палех

Возле Палеха в Божьем лесу

я корзинку с грибами несу.

Если больше грибов не найду,

карасей половлю на пруду.

А когда перестанет клевать,

землянику пойду собирать.

Там, на ближней опушке лесной

будут птицы летать надо мной,

будет солнца вечернего медь

с городской колокольни гудеть.

А потом, на обратном пути

я по Палеху буду идти.

Не беда, что погасла заря,

и на улицах ни фонаря, -

потому что уже недалек

дорогого окна уголек.

17 марта 1999.

Большие Дорки

По дороге от Шуи на Палех,

где большие, как солнце, цветы,

и поля в рыжеватых подпалинах,

и сирени сухие кусты,

где березы с корой черно-белою,

поселенья в десяток дворов

и на взгорьях окаменелые

ребра голые куполов, -

там, в заре потухающей алые,

разделенные поймой реки

две деревни. Одна из них Малые,

а вторая – Большие Дорки.

По старинным неписанным правилам,

хоть и Малые больше Больших,

но в Больших люди церковь поставили,

потому и возвысили их.

В Малых есть даже малая фабрика,

а в Больших что ни дверь – то замок,

и кувшинок тугие кораблики

на реке подпирают мосток,

бродят псы у домов заколоченных,

птицы горькие песни поют,

и коричневые, в червоточинах,

над заборами груши гниют,

плесневеет колодец и рушится,

муть со дна поднимая весной,

лишь порой слабый голос лягушачий

прозвучит в глубине ледяной,

в церкви сено хранится забытое –

век назад не включили в отчет…

Только бродят собаки несытые,

только тихая речка течет.

1974.

Бесы в Дорках

Кто-то бросил нитку –

вот и вся река.

Не скрипит калитка

над рекой в Дорках.

Под железной крышей

тих поповский дом.

Но сегодня слышу:

кто-то ходит в нем.

Под ногами гнется

одряхлевший пол.

Домовым неймется

или поп пришел?

Старый поп-расстрига

заглянул домой,

домового выгнал –

струсил домовой.

Я один и видел,

как порхнув, исчез,

не стерпев обиды

красноглазый бес.

Из трубы и к небу.

Поп сошел с крыльца.

- Как, родимый, мне бы

выжить подлеца?

Только я с порога –

он в трубу и вниз.

Упразднили бога –

бесы развелись.

Сели у мосточка,

мыслим о своем.

- Бога нет, и точка.

С бесами живем.

1974.

Матня

Называлась бы приятней –

лейся лирика рекой!

Но зовут речонку Матня,

напечатайся с такой…

Скажут, Волга есть и Кама,

Енисей, Ока, Иртыш,

молодой еще, а прямо

нам про Матню говоришь.

Отклоняю все упреки

и смиренно речь веду:

ни созвучья, ни намеки

не имею я в виду.

Есть река, и все, и баста,

хватит слов издалека.

Я в Дорки приехал:

- Здравствуй,

Матня, русская река! –

Реки шире есть и глубже,

и светлее, и длинней,

есть, конечно, и поуже,

от лягушек зеленей.

Но вот здесь-то и забота,

потому я и упрям,

что подобных рек без счета

по российским деревням.

Мы привыкли к обобщеньям,

только вымолви "река", -

сразу: волжское теченье,

Енисей, Иртыш, Ока…

Я не против рек великих,

поклоняюсь им вовек,

но с оглядкой, поелику

им не жить без малых рек.

Волжский ветер свищет резво

в парусах и в голове.

Матня – в Люлех,

Люлех – в Тезу,

Теза - в Клязьму,

Клязьма – в…

Сим путем дойдем до Волги.

Нужно море?

Море есть.

А любовь и чувство долга

начинаются вот здесь.

1974.

* * *

Чем проще, тем милее,

роднее для души…

Осенние аллеи

в ивановской глуши.

Тяжелые, густые

нависли облака,

вокруг поля пустые

суглинного песка.

Пробился луч случайный,

по веткам заскользил,

полуминутной тайной

их вдруг преобразил.

Сверкнули, заблистали,

промокшие насквозь,

темнее прежних стали,

угрюмо смотрят врозь.

Как просто быть природой,

не думать ни о чем

и жить в ладу с погодой

и солнечным лучом.

Как это было б мило –

простой природой быть,

и обо всем, что было,

забыть, забыть, забыть.

ноябрь 1991.

На Яскинском болоте

На Яскинском болоте,

на дальнем повороте

с одноименной улицы

к Осиновой горе

вы в домике живете,

стоящем на отлете,

с рябиной над забором,

с колодцем во дворе.

Для вас я мало значу,

но все-таки рыбачу

на Яскинском болоте,

где рыба не клюет.

Плевать на неудачи,

я радости не прячу,

не зря ведь приезжаю

сюда не первый год.

От бочага до кочки –

неверные мосточки,

а дальше ни досочки,

ни сгнившего бревна…

Ах, глазки, губки, щечки,

ах, белые носочки,

ах, желтенькая куртка

китайского сукна.

Какая здесь осока!

В ней даже одиноко,

и спереди и сбоку

все переплетено.

Подпрыгнуть бы высоко

и разглядеть далеко

рябину, и колодец,

и желтое пятно.

На Яскинском болоте

вы двадцать лет живете,

а я живу лет сорок

в казарменной глуши.

Ах, уточки на взлете,

ах, пьянки в пятой роте,

ах, сломленные сдуру

тростинки-камыши!

24 августа 1994.

Автобус 3-го маршрута

Этот пригородный автобус

вспоминается до сих пор.

Охватившая душу робость,

несложившийся разговор.

Очень много вокруг народа,

мы стесняемся, стеснены.

А за окнами – огороды

и поля вдалеке видны.

Возвращается юность, что ли?

Я волнуюсь, я возбужден

от внезапной твоей неволи,

безысходной со всех сторон.

Мне потворствуют даже дверцы,

дребезжащие впереди,

заглушая биенье сердца,

что прижалось к твоей груди.

Допоздна мы потом гуляли

по окрестностям городка,

на зеленой траве лежали

и была ты совсем близка.

Не стеснялись и не молчали,

откровенностей не стыдясь.

Но автобус – он был в начале.

Он любовь. Остальное – связь.

16 сентября 1996.

* * *

Снял поводья, ослабил подпруги,

отпустил на свободу коней.

Нет красивее леса в округе,

нет опушки с травой зеленей.

Приглядел бугорок под сосною,

расстелил плащ-накидку и лег,

согребая опавшую хвою

под накидкою на бугорок.

Хорошо мне. И солнышко вижу,

и почти на подушке лежу.

Да приляг, я тебя не обижу,

я сегодня на небо гляжу.

Все же ястреб изящная птица,

в чем-то даже красивей орла.

С лошадьми ничего не случится.

Понимаю, что просто легла.

Говорят: красота неземная.

Нет, цитирую – не говорю.

Я давно уже все понимаю.

Я поэтому в небо смотрю.

8 апреля 1994.

* * *

Разве в туфельках можно скакать на коне,

а потом до крови целоваться,

и со взрослым мужчиною наедине

в предыдущей любви сознаваться?

Разве можно, свиданье назначив ему,

то смеяться, то плакать, то злиться

и на просьбу: "Пойми", - отвечать: "Не пойму",

содрогаясь в объятьях, как птица?

Разве можно, войдя в Воскресенский собор

под платком, в одеянии строгом,

с тихой злостью шептать роковой приговор

виноватому лишь перед Богом?

24 декабря 1995.

* * *

От Клуба офицерского

вдоль парка Пионерского

до самой до редакции

не чуя рук и ног…

Сейчас войду по лесенке –

и спета моя песенка.

Но "Шуйские известия"

закрыты на замок.

К любви дорога дальняя,

когда статьи моральные

на "ундервуде" стареньком

стучит все дни дружок.

Ах, надо было б ласкою –

и жизнь могла стать сказкою.

Но "Шуйские известия"

закрылись на замок.

Что ж мне – искать отечества

в Музее краеведчества?

Я с головой в историю

уйти навряд ли б смог.

Смотрю на экспозицию…

Пора звонить в милицию –

чтоб Шуйский краеведческий

закрылся на замок!

1991.

Перед грозой

По овсяному жнивью, по тропинке

над обезводившей речкой Мардас,

где лягушата кричат, как на рынке,

водит не Бог, а безверие нас.

Надо ж придумать созвучье такое!

(Это уж я не о нас – о реке).

Я не пойму тебя, не успокою,

даже слезу не сотру на щеке.

Впрочем, ты через мгновенье хохочешь,

словно и не было чистой слезы.

Делай, как знаешь, иди, куда хочешь,

нам еще четверть часа до грозы.

Ноябрь 1992.

Оправа

В селе Хотимль гармонь играет,

журчит под лавами вода,

кричит петух, собака лает,

звенят, обвиснув, провода.

Проедет изредка машина –

и та на Палех повернет,

впечатав след ребристой шины

в покрытый грязью поворот.

Открыта церковь – продуктовый

вчерашний склад, теперь пустой,

где ждет священник чад Христовых

в своей наивности святой.

Погост перенесен на кручу

береговую, где земля

вниз оползает неминуче,

родные кости шевеля.

А чуть пониже по теченью

Разбойный камень в берег врыт,

под камнем – клад; порой вечерней

над ним сияние стоит.

Ты по субботам приезжаешь

из Шуи в отчие края

и знать, наверное, не знаешь,

что тоже здесь бываю я,

что для меня гармошка, лавы,

погост и церковь, все подряд,

весь твой Хотимль, - твоя оправа,

родного образа оклад.

17 ноября 1996.

* * *

Немолчным сердцем воспевая Бога

на службе всенощной во храме над рекой,

душой сбираюсь в горнюю дорогу,

ведущую в прощенье и покой.

А взгляд скользит по скорбным силуэтам

старушек и рисованных святых.

Впервые в жизни залит Божьим светом,

я вижу, но не различаю их.

И вдруг… Не может быть. Помилуй, Боже.

Я слаб еще. Спаси и помоги.

Послышались знакомые до дрожи,

до боли в сердце милые шаги.

Прошла вперед, приблизилась к амвону,

перекрестилась томно, не спеша.

И нет уже не веры, ни закона.

Почто на Бога сетуешь, душа?

22 декабря 1995.

Карась на рыбалке

Не нужно мне чужого!

Любовь не удалась.

Зато в пруду в Чижово

еще клюет карась.

Велосипед поставлю

в прибрежные кусты,

и карася прославлю

прекрасные черты.

Серебряно блестящий

в траве передо мной, -

он самый настоящий,

доступный и родной.

И делать вид не надо,

что с ним я не знаком,

близ городского сада

столкнувшись вечерком.

И опуская руку

на грудь его и плоть,

не надо будет муку

в себе перебороть, -

мол, возжелал чужого,

нечестно поступил…

Я не червя в Чижово,

я душу утопил!

10 ноября 1996.

* * *

Еще трава не подросла.

Но деревца зазеленели.

Прохладен лес в конце апреля.

Поляна светлая тепла.

Еще не спелся птичий хор.

Самолюбивые солисты

всю душу вкладывают в свисты,

в треск, в щебетание, в раздор.

А голубая глубь небес!

Журчание воды в овраге!

А память снега – запах влаги,

который источает лес!

И снова жажда бытия –

неутоленная, сквозная,

где я тебя еще не знаю,

где ты апрельская, ничья.

20 апреля 1994.

* * *

Чуть-чуть ссутуленные плечи,

слегка нахмуренная бровь.

Какие маленькие встречи,

какая долгая любовь.

Бежит ручей легко и звонко,

трепещет весело костер.

Какая глупая девчонка,

какой ненужный разговор.

Там – по течению – плотина

с бобровой хаткой у воды.

Какая милая картина,

какие горькие следы.

Клочки вечернего тумана

белеют в темных берегах.

Какие сладкие обманы,

как много истины в губах.

Разноименные печали

у двадцати и сорока.

Как все естественно в начале,

как дико все издалека.

Поля сужаются, темнея.

Она костром освещена.

Как хорошо мне было с нею.

Какая странная она…

8 ноября 1993.

Липовая аллея

По тропинке в узорах заката

ты уходишь на берег пруда.

Мы друг друга любили когда-то,

завтра ты не припомнишь когда.

В этой липовой старой аллее

я один у скамьи остаюсь.

Я о прошлом, конечно, жалею,

но его вспоминать не боюсь.

Потемнели высокие кроны,

повлажнели тугие листы.

И глухие церковные звоны

опустились на пруд с высоты.

Еле слышу их здесь, за стволами,

просто чувствую в воздухе дрожь

и смотрю, как закатное пламя

по воде пробежало, как дождь.

Ты молитвенник тонкий раскрыла,

совпадением потрясена.

Неужели за то, что любила,

ты виниться пред Богом должна?

Что ж, пора собираться в дорогу.

Догорая, бледнеет закат.

Слава Богу, твержу, слава Богу,

что один я во всем виноват.

9 июля 1993.

* * *

Ветер северо-восточный

гонит мертвую листву.

Все нескладно, все непрочно

и во сне и наяву.

В Перемиловском предместье

вкруг замерзшего пруда

на велосипедах вместе

нам не ездить никогда.

Подставляю грудь и спину

ветру в замкнутом пути.

Мне бы не тебя – причину

безысходности найти.

Сам себе противоречу?

Значит, правду говорю.

Снова ветер мне навстречу,

снова плачу и курю.

1 ноября 1996.

* * *

Под колокольней Воскресенского собора

еще туман и птичьи голоса.

Пожалуй, ты появишься нескоро:

до утренней молитвы – полчаса.

Священник прибыл на автомобиле,

звонарь и дьякон подошли пешком.

Я вспоминаю, как они любили

девчонок, с кем я тоже был знаком.

А впрочем, богохульствовать не буду,

о молодости нашей промолчу.

Я жду тебя. Ведь ты земное чудо.

Другое чудо мне не по плечу.

Луч полыхнул в надвратную икону,

порозовев, рассеялся туман,

светила куполов средь небосклона

сверкают как оптический обман.

И ты идешь по улице Белова,

прекрасна, высока и молода,

и входишь в церковь, не сказав ни слова,

румяная от счастья и стыда.

5 февраля 1997.

* * *

Я не дам ни единому слову упасть,

твоему беззаботному слову.

И откуда в тебе эта странная власть –

повергать и спасать меня снова?

По дороге любви и страстей роковых

я дошел до земного предела.

Нынче воля твоя: оставлять ли в живых

мою грешную душу и тело.

Думал, буду с годами сильней и мудрей,

испытав озаренья и битвы.

Думал, не оторвусь ради юных кудрей

от родившейся в сердце молитвы…

8 апреля 1995.

Росстань

Тебя зовут колокола,

меня – команды боя.

На росстани добра и зла

мы встретились с тобою.

Не в Горицком монастыре,

не в Воскресенском храме,

не на Осиновой горе,

не в проклятом Баграме, -

сошлись на росстани дорог,

на перекрестке судеб.

Пускай теперь Комдив и Бог

меня за это судят.

Тебе ли каяться в грехах,

на послушаньях маясь?

В небесных и штабных верхах

я за двоих покаюсь.

Я грешен в том, что повернул

с войны, куда не надо,

и слышу колокольный гул

сквозь эхо канонады.

Я согрешил, посмев желать

придти живым из боя,

чтоб здесь, на росстани, опять

склониться над тобою.

21 апреля 1994.

* * *

Тропинка, запруда, аллея

старинных сомкнувшихся лип.

Слов несправедливей и злее

нигда мы сказать не смогли б.

Красивее места не сыщешь,

проезди хоть тысячу лет.

За дальнею рощей – Гумнищи,

там Бальмонт родился, поэт.

И в здешней соседской усадьбе

бывал он, конечно, не раз.

Мне лучше о нем рассказать бы,

хороший бы вышел рассказ.

Поэты – явленье народа,

не плоти его, а души,

поэтому боль и невзгоды

для них иногда хороши.

Своею счастливой судьбою

им переполняться грешно…

Мне даже для ссоры с тобою

вернуться сюда не дано.

20 апреля 1994.

* * *

Луна, монахиня Руси,

проходит звездною дорогой.

Земного счастья не проси

у этой странницы убогой.

Печально бледен лик ее,

спокоен взгляд, бесстрастно тело.

Свое земное бытие

преодолеть она сумела.

Была когда-то влюблена,

смеялась, плакала, сверкала

из приоткрытого окна,

из-под цветного одеяла.

А что затем произошло –

в подробностях неинтересно.

Погасла. Но судьбе назло

в ином сиянии воскресла.

Теперь, превыше бед и туч,

с ночными ангелами рядом,

спокойный опускает луч

навстречу тянущимся взглядам.

16 сентября 1996.

* * *

Листва хрустела под ногами,

дымился пруд в заплатах льда.

Мы были юными богами

в те незабвенные года.

Нет, ни о чем не сожалею,

утратив образ божества.

Прощай, любовь. Прости, аллея.

Хрусти, нетленная листва.

1 ноября 1996.

С братом в Шуе

Так поздно кончилось кино,

так редко мы бываем вместе.

В безлюдном городе темно,

лишь крыши блещут мокрой жестью.

Потух неоновый обвод

названия кинотеатра,

шары на стенах: "выход", "вход", -

черны, как пушечные ядра.

Давно мы не были вдвоем

в одной из наших малых родин.

А хочешь, песенку споем?

А хочешь, просто так походим?

Ведь столько лет разобщены,

погрязли в суете и быте,

живем, как сукины сыны,

в столичном малом габарите.

Конечно, здесь еще скучней,

провинциальнее и меньше,

нет прежних мыслящих парней

и новых симпатичных женщин.

Конечно, многого здесь нет

и если будет, то не сразу,

хоть местный университет

спортивную возводит базу.

Конечно, сравнивать смешно

столицу с городом заштатным.

…Как поздно кончилось кино,

как тихо на пути обратном…

23 октября 1983.

По улицам заснеженным

Горят огни фабричные

над Тезою-рекой,

и трубы в небо ввинчены

рабочею рукой.

Морозными одеждами

сверкает каждый куст.

По улицам заснеженным –

полусапожек хруст.

Со смены возвращаются,

одетые легко,

веселые начальницы

норовистых станков.

Их дома не удерживай,

экраном не мани.

По улицам заснеженным

сбегут от мам они.

Ведь после дня рабочего

девчонке – что скрывать! –

в фабричном клубе хочется

чуть-чуть потанцевать.

И где-то ближе к полночи

у своего крыльца

ей черточки запомнятся

любимого лица…

1970.

Сестра

Сестра приехала из Польши.

Двоюродная, но родня.

Мне лет четырнадцать, не больше.

Сестра красива у меня.

А я живу в обычной Шуе,

где ни морей, ни прочих гор,

где колокольню пребольшую

одну улавливает взор.

Все остальное низко, серо.

Провинциальный городок.

Дворняжки, бабки, офицеры,

да лозунги обочь дорог.

Пошли на танцы в парк заречный,

где пляшут дети и шпана,

в буфете выпивши, конечно,

плохого красного вина.

Подруги детства колотили

меня шутливо по плечам,

о баскетболе говорили

и матерились невзначай.

Затем в толпе возникла драка.

Какие танцы драки без!

Сестра хихикала, однако,

и проявляла интерес.

Затем подвыпивший приятель

пред нею на колени стал,

и целовал ее сквозь платье,

и бормотал про идеал.

Домой вернулись поздно ночью,

пройдя Октябрьским мостом.

Мне было очень стыдно. Впрочем,

я знал заранее о том.

Сестра заплакала у двери

и вдруг в слезах сказала мне:

- Я до сих пор еще не верю,

что это вижу не во сне.

Ведь вы святые здесь. А в Польше

совсем-совсем другая жизнь… -

Сестра, мы не святые больше.

Сестра, Варшаве поклонись.

21 февраля 1996.

Над храмом

Снаружи – пером не опишешь,

такие плохие дела:

трава и кустарник на крыше,

обглоданные купола.

И даже по главному своду

прошел безнадежный разлом,

и снег пропуская, и воду

в церковный порушенный дом.

Внутри – почерневшие стены,

кирпичный и галочий сор,

гнилое колхозное сено

да ржавый электромотор.

Все это, конечно же, плохо,

и где, как ни в храме, видней,

что сделала с нами эпоха

и что мы наделали с ней.

Но взгляд поднимая все выше,

смотрю сквозь кусты и траву,

как там, над разрушенной крышей,

горят небеса наяву.

1 сентября 1991.

* * *

Играет в городе гармоника,

сквозь шумы слышима едва.

И голосочек женский тоненький

выводит нежные слова.

И снова что-то разудалое,

и чей-то смех, и чей-то визг.

И на Руси таланты, стало быть,

еще не все перевелись.

Всплывают кадры кинохроники:

вокзалы, сорок пятый год,

играет шуйская гармоника,

Россия плачет и поет.

18 февраля 1974.

* * *

Нет в городе воды:

холодной и горячей,

текущей и стоячей.

Не выручат пруды –

закопаны давно,

с водопроводной эры,

с возникновенья веры,

что дело решено.

И вот водонасос

(неблизкий и к тому же

единственный) сел в лужу,

пошел себе вразнос.

А на дворе жара

до звона в перепонках.

Ни в кранах, ни в колонках

ни капли нет с утра.

Подумаешь, беда.

Не думаю. Но все же

быт стал слегка похожим

на трудные года.

Ведь чем была война?

Окопным дымным бытом

и тыловым немытым

напрягом допоздна.

Я знаю, что в своем

сравнении неточен

(в Афганистане, впрочем,

я вспоминал о нем).

О чистоте молчу.

Но кушать всухомятку,

днем пропотев на грядках,

я тоже не хочу.

Сел на велосипед

с маршрутом до колодца.

А что мне остается

в капризных сорок лет?

Уже ночная мгла

на город опустилась.

Но что-то изменилось,

и жизнь была светла.

Я еду за водой

по улицам знакомым,

и перед каждым домом

я снова молодой.

Навстречу с дискотек

идет по тротуарам

то человек с гитарой,

то просто человек.

Завидую? Ничуть.

Пускай растет народец.

А я ищу колодец.

У каждого свой путь.

Тем более, смотрю:

две девушки с ведерком

идут с Болотной в горку.

Сейчас поговорю…

25 августа 1994.

* * *

Да, мы еще Иваны,

Иваны-дураки.

Порой бываем пьяны,

ругаемся с тоски.

Не рвемся вон из дома,

покуда печь тепла.

Скучны и незнакомы

нам царские дела.

Еда нам щи да каша,

а хоть и сухари.

Откушаем, попашем,

попляшем до зари.

И вновь лежим на печке,

нам жизнь не дорога,

нам власть – ни Богу свечка,

ни черту кочерга.

А в городе-столице,

в кремлевском терему

опять царю не спится,

неможется ему.

До ручки и до точки

страна доведена.

Капризничают дочки,

безумствует жена.

Носаты супостаты –

вчерашние друзья –

в кремлевские палаты

врываются, грозя.

Уж плюнула охрана

на глупого царька…

И надо звать Ивана,

Ивана-дурака.

19 января 1999.

Лицо отчизны

Родной страной, родным народом

гордишься, но осознаешь,

что день за днем и год за годом

своей дорогою идешь.

Куда ж ведет тебя дорога?

Нет, не в заморские края,

где, говорят, всего помногу,

туда дорога – не твоя.

Идешь по родине, но словно

душой и телом отчужден.

Как непонятно и неровно

лежит земля со всех сторон,

какие грубые морщины

у встречных женщин на щеках,

как плохо выбриты мужчины

в обвислых черных пиджаках,

как избы кривы, как убоги,

как твоя родина темна…

И ты готов свернуть с дороги,

в чем, вроде, не твоя вина.

Ведь у тебя другая доля,

другая жизнь, другой предел,

ты даже в деревенской школе

всего полгода отсидел.

Тебя приветили в столице,

тебя возвысили почти.

Зачем ты хочешь возвратиться

на эти бедные пути?

Своя дорога, сам хозяин,

куда решил, туда и правь,

а жителей родных окраин

стихом признательным прославь.

Темны, но, мол, хранят истоки,

не телом, так душой красны,

грубы, но все же не жестоки,

мы поклониться им должны.

Кто "мы"? Так чей же ты, откуда?

Ты из каких далеких стран?

Ты просто гость или иуда,

кому заплатят за обман?

Но нет, все проще в наши годы,

сюжет библейский устарел.

Лицо отчизны и народа

ты видел, но не рассмотрел.

Прекрасно то, в чем жизнь и вера

глубокий оставляют след,

и никакой в замену меры

для красоты на свете нет.

Прекрасны самые морщины:

по ним прочтутся на лице

начала все и все причины

того, что сбудется в конце.

1990.

Над житием Даниила Московского

Великий князь Василий Иоаннович

с боярами и слугами бояр

Замоскворечьем едет. Время на ночь,

восходит в небе зарево Стожар.

Вокруг леса и топкие болота.

Далече до Кремлевского холма.

Отстала соколиная охота.

Влажнеет подступающая тьма.

Что за огонь блеснул в лесном прогале?

Великий князь рукою указал,

и Шуйский со слугою поскакали

с дороги в тот светлеющий прогал.

Деревья расступились. На поляне,

таинственно и трепетно горя,

в клубящемся разорванном тумане,

открылись им следы монастыря.

Обрушены палаты и ограда,

от церкви не осталось и креста.

Лишь Божий свет – нетленная отрада –

очерчивал священные места.

Сойдя с коней, князь Шуйский со слугою

в туманное сияние вошли,

и Иоанн Михайлович ногою

стал на плиту среди сырой земли.

- Не дело, господин, - промолвил воин,

седой слуга. - В одной из сих могил,

как слышал я, был Богом упокоен

блаженный князь московский Даниил. –

Но Шуйский рассмеялся: Эко диво!

Да мало ли народу померло…

Веди коня! – И прыгнул торопливо

с плиты могильной в красное седло.

И взвился конь, видавший брани многи,

встал на дыбы – дрожа, храпя, ярясь.

Согнулись, как подрубленные, ноги.

Убился конь. Был покалечен князь.

Три месяца священники служили,

по вкладу Шуйского, молебны о святом

блаженном справедливом Данииле,

почившем под невидимым крестом.

И благо, что, чуть жив душой и видом,

князь выстоял, дрожа, как на ветру,

по всем святым России панихиду

в Кремлевском храме Спаса-на-Бору…

Преданий церкви не переиначу,

но в будущее с трепетом смотрю,

где некто по земле безлюдной скачет

к последнему ее монастырю.

Вот спешился. Ступает на могилу,

хоть не в тумане – в облаках она.

Остановись, безумец. Здесь почила

блаженная великая страна.

24 января 1995.

* * *

Оставь заботы вечные,

покуда наяву

бесчестит враг Отечество,

и Шую, и Москву.

Заставы богатырские

пусты в родной земле.

Палаты монастырские

развращены в Кремле.

От горького изменчества

не сберегли, увы,

ни веры, ни Отечества,

ни Шуи, ни Москвы.

Плывет над силой вражеской

бензиновая хмарь.

Ни звезды не покажутся,

ни купол, ни алтарь.

Больна душа не лечится

ни в рабстве, ни в хлеву.

 …За веру, за Отечество,

за Шую, за Москву!

Февраль 1993.

Возвращение к маршу

В час утренний на литургию верных,

осенены невидимым крестом,

из русских далей, светлых и безмерных,

сходились мы в предхрамии пустом.

Ничьи рабы, опричь Руси и Бога,

украдкой матерями крещены,

сходились мы, избравшие дорогу

армейской службы, чести и войны.

Сквозная даль разрушенного храма

смущала и притягивала взгляд,

и мы смотрели пристально и прямо

в чернеющую раму царских врат.

И в мертвом алтаре свершилось чудо,

нежданное и радостное нам:

там вспыхнул свет, раздался глас оттуда

и повелел войти в оживший храм.

Сподобились молитвы и причастья

и пения о воинстве святом.

Но в горний миг, на высшем всплеске счастья

очнулись вновь в предхрамии пустом.

Божественной священной литургии

умолкли всеблаженные слова,

когда извне послышались другие:

"Сдан Ленинград. Потеряна Москва".

И грозно мы сходили по ступеням,

пилотки краснозвездные надев,

избрав навек из высших песнопений

военных маршей яростный распев.

23 октября 1998.

* * *

Почему нынче вспомнились мне

те ветра, те снега, те пески

далеко-далеко, на войне,

где мы были, как братья, близки?

Пролетали в ночи трассера,

разноцветные звезды войны,

и нам снились в горах до утра

ледяные солдатские сны.

Вот сижу я над Тезой-рекой,

на гитаре походной бренчу.

Я с войны возвратился живой,

я войну вспоминать не хочу.

Остывает уха в котелке,

не допито во фляге вино,

и сползает слеза по щеке,

что увидеться нам не дано.

И опять вспоминаются мне

те ветра, те снега, те пески

далеко-далеко, на войне,

где мы были, как братья, близки.

Февраль 1993.

Штык-нож от АК-47

Для чего по болотам хожу,

за трясиной миную трясину

и рассказываю штык-ножу

то, что должен рассказывать сыну?

Одинок ли я? Не одинок.

Есть друзья и влюбляться не трушу.

Просто если не чувствуешь ног,

начинаешь вдруг чувствовать душу.

С этой кочки до той прямиком

не пройти. И поэтому лучше,

не задумываясь ни о ком,

о душе поразмыслить заблудшей.

Исповедаться, что ли, в грехах

перед чахлой замшелой осокой?

Да, живу второпях, впопыхах.

Да, жесток в этой жизни жестокой.

Потому-то с дороги лесной

и сворачиваю на болото,

где меж гневом Господним и мной –

только тлеющий след самолета.

Потому-то теперь напрямик

не прошел бы от кочки до кочки,

если б слегу не вырубил штык

закругленной афганской заточки.

5 апреля 1994.

* * *

Была дорога наша долгой

и по войне, и по стране.

На русском кладбище за Волгой

стоим в нелегкой тишине.

Зима крута, снега глубоки.

И сквозь кресты едва видны

могилы павших на Востоке

во славу Северной страны.

В сторожке взяли мы лопаты

и снег в оградах разгребли.

Простите нас, друзья-солдаты,

что мы не сразу вас нашли, -

и там, в горах, и здесь, за Волгой…

И пьем мы молча и до дна

за тех, кому была не долгой

та наша первая война.

26-27 октября 1999.

* * *

Иногда от мелочи –

слезы на глазах.

Похудели девочки

в русских городках.

Солнечные зайчики

блекнут на штыках.

Похудели мальчики

в боевых полках.

Мальчики и девочки,

дочки, сыновья.

Разве это мелочи,

Родина моя?

19 января 1999.

Любимой

Зачем же ты, глупая, плачешь во сне

и видишь нерусские лица?

Пока я воюю в далекой Чечне,

с тобой ничего не случится.

Беда не придет в наш родной городок,

я это тебе обещаю.

За слезы твои, за измятый платок

я здесь никого не прощаю.

А после войны я друзей созову

и свадьбу с тобою сыграю

и целую жизнь на земле проживу.

За это я здесь умираю.

24 января 2000.

Поутру

Это в жизни такая пора

или в мире такая эпоха?

Все, что думал и делал вчера,

утром кажется плохо.

Разве я не бывал на войне,

жизнь в атаках не ставил на карту?

Но сегодня не нравится мне

даже проблеск азарта.

Разве я полюбить не могу

с первой встречи и с первого взгляда?

Я вчера понимал, что не лгу,

утром понял: не надо…

В церкви всенощную отстою,

причаститься назавтра готовясь,

исповедаю душу свою, -

утром мучает совесть.

Я не молод, но я и не стар,

я не лучше других и не хуже,

мой военный и творческий дар

был отечеству нужен.

Значит, дело в эпохе самой…

Привередлива наша эпоха,

где лишь только с тюрьмой и сумой

день встречаешь без вздоха.

18 ноября 1998.

Рынок

Сырые каменные стены,

дверь без пружины, сквозняки,

прилавки длинные, и цены,

написанные от руки.

Бананы, киви, апельсины –

товары неродной земли,

азербайджанцы и грузины,

в карман сующие рубли.

И женщина в одежде странной –

две теплых кофты и халат, -

та, кто любимой и желанной

была мне тридцать лет назад.

Она смеется или плачет, -

я сам еще не разберу.

Глаза простуженные прячет

на рыночном сквозном ветру.

- Не для себя живу – для дочки,

она кончает институт;

быть может, до торговой точки

хотя б ее не доведут…

14 мая 2000.

* * *

Как тихо умирает Русь…

Шумят враждебные столицы.

А в деревнях какая грусть,

какая скорбь легла на лица…

Не понимая, в чем вина,

молчат и смотрят виновато.

Идет гражданская война

и внуков требуют в солдаты.

И гаснет свет – в глазах, в домах,

и вечера пусты и серы.

И плачут за столом впотьмах

фронтовики-пенсионеры.

И одинокий луч луны

переползает удрученно

со снимков мировой войны

на самоклейные иконы.

19 января 1995.

Осталась отчая земля

Перевалив за тридцать лет,

вдруг понимаешь горько:

пора заглядывать в ответ,

хотя еще решенья нет –

условия и только.

Тебя любили, ты любим,

еще влюблен, быть может.

Но счастье, что дано двоим, -

сперва огонь, а после дым,

который сладок молодым,

а в зрелости тревожит.

Тебе грозили, ты вставал

с противником сразиться.

Ты от души повоевал,

в боях победных ликовал,

а в тридцать лет без боя сдал

свой неприступный перевал

за южною границей.

С тобой дружили, ты дружил,

ты в дружбу верил свято.

Всей кровью вен, всей кровью жил,

всем, чем ты в жизни дорожил,

делиться другу предложил,

сперва и он тебе служил,

затем своей судьбой зажил,

судьба не виновата.

Осталась отчая земля.

Она дана в ответе.

Ее не познают с нуля,

решений правильных моля,

а только душу опаля

на затридцатом лете.

1989.

* * *

Я знал, что ее не забуду,

оставив родные края.

Но разве я ведал, что буду

и плотью и духом – не я?

Старинная грустная повесть

написана в тысячный раз.

Приходит на станцию поезд,

привозит друг к другу не нас.

Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3