Жак Ле Гофф

Средневековый мир воображаемого *

VI. К формированию политической антропологии

Является ли политическая история по-прежнему становым хребтом истории?

Для историка, сформировавшегося в русле научного направле­ния, названного — не знаю, справедливо или нет, — «школой Ан­налов», уже сам заголовок статьи может показаться странным.

Разве мы не были воспитаны в убеждении, что политическая история устарела и отжила свое? Это говорили, писали и повторя­ли Марк Блок и Люсьен Февр. Они заручились поддержкой вели­ких предшественников «новой» истории: Вольтера, заметившего в своем Опыте о нравах и духе народов: «Можно подумать, что в тече­ние четырнадцати столетий в Галлии были только короли, минис­тры да генералы»1, и Мишле, который в 1878 г. писал Сент-Бёву: «Если бы в изложении я придерживался только истории политиче­ской, если бы не учитывал другие элементы истории (религию, право, географию, литературу, искусство и т. д.), моя манера была бы совсем иной. Но мне надо было охватить великое жизненное движение, так как все эти различные элементы входили в единст­во повествования»2. Тот же Мишле, вспоминая свою Историю Франции, говорил: «В те времена — вынужден об этом сказать — я был одинок. Для всех остальных история была равна истории по­литической, истории правлений и отчасти государственных ин­ститутов. Все прочие аспекты, как-то; социальное состояние об­щества, развитие экономики и промышленности, литературы и общественной мысли, в расчет не принимались, хотя они сопро­вождают, объясняют и в определенной мере создают то, что назы­вается политической историей»3.

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

В то же самое время догматический марксизм, увлекший за со­бой значительную часть историков, последовавших за его идеологами осознанно или инстинктивно, поверивших им ис­кренне или же, напротив, вставших на их платформу, чтобы в бо­лее или менее открытой форме их оспаривать, причислили политическое — вероятно, из-за слишком поверхностного чтения Маркса — к надстроечным факторам (суперструктурам) и рассмат­ривали политическую историю как эпифеномен истории произ­водственных отношений. Все помнят известный пассаж из пре­дисловия к «К критике политической экономии» Маркса4: «Сово­купность этих производственных отношений составляет экономи­ческую структуру общества, реальный базис, на котором возвыша­ется юридическая и политическая надстройка и которому соответ­ствуют определенные формы общественного сознания. Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще»5. Даже если не усматривать в позиции Маркса по отношению к политическому и к политике радикального пессимизма, который ряд интерпрета­торов, преимущественно недоброжелателей6, хотят в ней найти, ясно, что концепция марксизма об отмирании государства ни­сколько не способствует повышению авторитета всего, что отно­сится к сфере политики, включая политическую историю.

Что это — взгляд историка, за плечами которого груз специфи­чески французской традиции подхода к истории и иллюзий, наве­янных марксизмом? Разумеется, нет. Французы считались наибо­лее стойкими сторонниками политической истории7; постепенный отход от политической истории воплотил в своих исторических трудах Йохан Хейзинга, который, не будучи ни французом, ни тем более марксистом, полагал, что первенство этой истории, основан­ное главным образом на ее простоте и прозрачности8 по сравнению с иными разделами истории, осталось в прошлом. История соци­ально-экономических отношений, неуклонный рост интереса к которой он отмечал9, его самого привлекала несравнимо меньше, нежели история культуры, научное обоснование которой постепен­но становится основным в его профессиональной деятельности.

Вот уже полвека, как внимание историков в первую очередь привлекают экономика, общество, культура, в то время как поли­тическая история, приниженная и всеми пренебрегаемая, похоже, докатилась до того, что стали звучать сомнения в ее эпистемологи­ческой ценности, поскольку приверженцы ряда социологических течений хотят окончательно отделить политику от политического. Оба ведущих современных французских социолога в своих работах пишут следующее: Ален Турэн подчеркивает «двойную шаткость» политического анализа в общественных науках10, в то время как Эдгар Морен констатирует «кризис политики», область которой со всех сторон подвергается нашествию технических и естественных наук. Не повлечет ли эта «политика в осколках» автономизацию политической истории, уже отброшенной на неудобное для нее поле в исторической науке?11

Чтобы лучше разобраться в причинах спада интереса к полити­ческой истории в XX в., следует проанализировать основы ее прежнего успеха.

Разумеется, политическая история была привязана к господст­вующему общественному строю, сложившемуся с XIV пo XX в., то есть сначала к обществу Старого порядка, а затем к общественно­му строю, рожденному Французской революцией. Подъем монар­хического государства, рост власти государя и его служителей вы­двинули на авансцену театра истории придворных и правящих ма­рионеток, ослепивших своим мишурным блеском и историков, и народ. Начиная с XIII в. терминологию и понятия, способные от­разить новые реалии, черпали — с легкой руки Фомы Аквинского — из трудов Аристотеля, подаваемых под разными соусамн. Однако воцарение политического лексикона и политической истории являет собой длительный процесс. В Италии, где ускоренными темпами развиваются «синьории», политика входит в словарь по­вседневной жизни довольно рано. Во Франции Никола Орем по заказу короля Карла V, ревностного поклонника Аристотеля, пе­реводит Аристотелевы Экономику и Этику (1369, 1374), а затем принимается за его Политику; но, несмотря на столь мощный тол­чок, существительное политика получает широкое распростране­ние только в XVII в.; тогда же оно закрепляет за собой место, с XVI в. занимаемое однокоренным прилагательным. Впрочем, не исклю­чено, что продвижению этого слова способствовало активное рас­пространение целого семейства производных от греч. polis (город), которые, подобно производным от лат. urbs (город) (фр. urbain, urbanite, urbanisme — городской, учтивость, урбанизм), входят в се­мантическое поле цивилизации (police, управление, из греческого politeia, букв.: искусство управлять городом, полисом; значение police как «приобщенный к культуре» появится только в XIX в., откуда, вероятно, происходит его сближение со словом politesse (фр. учтивость), появившимся в XVII в.). Таким образом, область политического, политики, политических действий — удел элиты. Благодаря элите политическая история приобретает декорум и благородство. Политика — часть аристократического стиля. Отсюда крамольный замысел Вольтера написать «историю людей вместо истории королей и дворов». История философская начинает теснить историю политическую. Впрочем, чаще всего обе они сочетаются. Так, аббат Рейналь в 1770 г. пишет свою Философскую и политичес­кую историю учреждений и торговли европейцев в обеих Индиях12.

Революция 1789 г., в результате которой в XIX в. к политичес­кой власти пришла буржуазия, не станет покушаться на привиле­гии политической истории. Романтизм хотя и поколебал главенст­во политической истории, но не разрушил его. Шатобриан, сумев­ший признать — полностью ее отвергая — современность как в ис­тории, так и в политике и идеологии, остается в одиночестве13. Гизо, в еще большей степени, чем Огюстен Тьерри, направляет исто­рию в русло истории цивилизации14; но, озабоченные прежде все­го стремлением подчеркнуть важность выдвижения буржуазии на авансцену истории, оба они остаются в тенетах политической ис­тории. Впрочем, «победившие буржуа» не только обращают себе на пользу достоинство политической истории, но и продолжают пользоваться плодами монархической и аристократической моде­лей истории: у класса-выскочки неизбежно культурное отстава­ние, нувориши остаются приверженцами традиционных пристра­стий. Мишле представляет собой одинокую вершину.

Обращаясь непосредственно к Франции, отметим, что свои пе­редовые позиции политическая история уступила только в конце XIX в.; но затем, отступая под ударами новой истории, движущей­ся вперед на плечах новых общественных наук: географии и осо­бенно экономики и социологии, она и вовсе сдает оборону. Видаль де Лабланш, Франсуа Симиан, Дюркгейм — сознательно или нет - стали крестными отцами новой истории, родителями которой счи­таются Анри Берр, основатель журнала Revue de synthase historique (Журнал исторического синтеза) (1901), и, конечно же, Марк Блок и Люсьен Февр вместе с их журналом Annates d'histoire economique et sociale (Анналы экономической и социальной истории).

На примере Фукидида Раймон Арон показал, сколь тесно поли­тическая история связана с рассказом и событием15. Политическая история, история повествовательная, история событийная — триа­да, к которой «школа Анналов» питает особую неприязнь. Это «историзирующая» история, история «дешевая», поверхностная, не видящая за деревьями леса. Ее место должна занять история глубинных процессов: экономических, социальных, ментальных. В самой главной книге, созданной «школой Анналов», — Средизем­номорье и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II Фернана Броделя {Fernand Braudel. La Mediterranee et le monde mediterraneen a l'epoque de Philippe II,1959) — история сослана в третий раздел мо­нографии, которая является отнюдь не венцом работы, а, я бы да­же сказал, ее обузой. История политическая, бывшая прежде «ста­новым хребтом» истории, становится ее атрофированным придат­ком. Теперь это «копчик» истории.

Однако, вступая в контакт с социальными науками, которые оттолкнули ее на задворки исторических штудий, политическая история, заимствуя у своих притеснителей проблематику, методы и духовный подъем, постепенно начала обретать силу непосредст­венно на историческом поле. Этот новый подъем преображенной политической истории мы и попытаемся описать на примере ис­тории Средневековья. Первым и принципиальным вкладом соци­ологии и антропологии в политическую историю является опреде­ление ее центрального понятия и основной цели исследования, каковым является понятие власти, и тех реалий, которые его со­ставляют. Как отметил Раймон Арон, данное понятие и связанные с ним реалии присущи всем обществам и цивилизациям: «Пробле­ма Власти вечна, независимо от того, копаем мы землю заступом или бульдозером»16. В связи с этим заметим, что в подавляющей части работ историков, занимающихся вопросами политики, ис­пользуется словарь власти, а отнюдь не словарь государства или нации, независимо от того, идет ли речь о традиционных исследо­ваниях или же об изысканиях, стремящихся по-новому осветить старые вопросы17. Скажем также, что марксизм-ленинизм, кото­рый можно обвинить в пренебрежении политической историей и рефлектировании над политическим как таковым, долгое время проявлял интерес исключительно к государству и нации18. И, нако­нец, последнее замечание: там, где политическое отсылает к идее поверхностного и внешнего, власть внушает понятие центра и глу­бины. Так как «история поверхностная» уступила место «истории глубинной», то политическая история в качестве истории власти вновь обретает вербальное достоинство, которое связано с измене­нием ментальности. Предчувствуя эти перемены, Марк Блок неза­долго до смерти написал: «Можно было бы многое сказать по по­воду слова «политическое». Но зачем же неизбежно превращать его в синоним поверхностного? Напротив, разве история, совер­шенно законно сосредоточившись на эволюции способов управ­ления и судьбе управляемых масс, не должна, дабы полнее отве­чать своей задаче, попытаться понять изнутри те явления, которые она выбрала предметами своих наблюдений?»19

Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4