Это предположение подтверждается следующими далее обозначениями фронтов первой мировой войны (West-, Ost-, Isonzo-, Dardanellen-, Seefront), а также упоминаниями мифических чудовищ (Moloch, Leviathan), пожирающих свои жертвы на суше и на море, и легендарного Икаруса, полет которого был прерван безжалостным солнцем. Образы жестокого бога Молоха и морского чудовища, дракона или крокодила, Левиафана как аллегорий войны (der MolochKrieg) и хаоса (Leviathan) закреплены в узусе, о чем свидетельствуют лексикографические источники (Duden-Universal, 1996: 1031, 950). Такое истолкование текстового фрагмента поддерживается также и другими рассеянными по тексту лексическими единицами и словосочетаниями, отсылающими читателя к истории первой мировой войны, хотя прямые проекции на историческое время (исторические даты) в тексте романа отсутствуют. Они как бы выносятся за пределы текста в его контекст, который никогда не совпадает полностью у его создателя и читателя. Однако если универсумы автора и читателя сближаются, то дешифровка «бессвязного текста» оказывается возможной для его реципиента. Правда, такое «сближение», как правило, требует от читателя творческой активности.
В художественной парадигме постмодернизма, провозгласившего децентрацию и деконструкцию коммуникативно-прагматической стратегией текстопорождения (Руднев, 2003: 102-104), а множественность интерпретаций его целью, смысловая открытость текста (или интертекстуальность) связывается с действием центробежных процессов, подрывающих единую повествовательную стратегию и разрушающих текст как структурно завершенное и целостное образование. Отсюда – столь характерное для художественного метода постмодернизма явление деконструкции локальной связности или феномен «бессвязного» текста.
«Бессвязным» мы называем текст, в котором прагматика доминирует над синтактикой, в результате чего нарушается естественный порядок тема-рематического развертывания составляющих его высказываний, смысл которых не всегда выводится из окружающего контекста.
Читатель вынужден реконструировать пропущенные информативные звенья и концентрировать внимание на «мешающем пониманию их излишке из-за многократности повторения якобы одного и того же», реконструируя последовательность ввода информативных звеньев и их тема-рематическую связь (Урбан, 2005: 28-29). Однако эти действия оказываются возможны именно благодаря смысловой открытости текста. Ведь «бессвязный» текст, с одной стороны, отрицает связность как принцип текстопорождения, с другой же – апеллирует к знанию читателем конвенций связности и внятности, то есть к его культурной (интертекстуальной) компетентности.
Взаимодействие текста и смысловой (культурной) среды, к которой мы относим как разнообразные смысловые (идеологические) позиции, так и художественные коды, можно адекватно описать в терминах дискурса как артикуляции в тексте релевантных для автора и индуцированных текстом релевантных для читателя дискурсов.
Таким образом, модель текста как «свернутого дискурса» принимает во внимание «эмпирически наличные моменты» литературно-художественной коммуникации, а именно: «внешнее материальное произведение и психический процесс творчества и восприятия» (Бахтин, 1975: 53), а также их взаимодействие. проводит аналогию литературного произведения «со всяким феноменом, обладающим "телом" (упорядоченностью знакового материала) и "личностью" (уникальным смыслом своего присутствия в мире)» (Тюпа, 2001: 18). Онтологически содержательна и другая аналогия, связывающая литературное произведение с «уникальным (национальным) языком»: «С одной стороны, любой национальный язык обладает как знаковым "телом" бесчисленных речевых актов, так и собственным "духом", менталитетом. В "облике" своего языка, по удачному выражению И. Ужаревича, народ предстает "личностью, охватывающей относительно большое пространство и время". С другой стороны, литературное произведение выступает субстратом всех адекватных прочтений его текста, подобно тому как язык есть субстрат всех речевых актов говорения на нем. При этом прочтения могут оказаться и неадекватными, чуждыми произведению, подобно тому, как языку не принадлежат ошибки прибегающих к нему иностранцев» (там же: 19). Однако, как замечает , личность невозможно описать, она открывается другой личности только в процессе интеракции и только через внешние, «телесные» проявления. Поэтому, исходя из презумпции существования «эстетической личности» и осознавая моральную ответственность перед этой личностью, исследователь может только «сосредоточиться на той реальности, которая пролегает между полюсами смысла и текста, сопрягая их» (там же: 18). Продолжая мысль ученого, мы считаем, что в пространстве между этими полюсами лежат творчески претворенные в языковой данности текста личностно значимые сверхличные нормы дискурса.
Литературный нарратив как дискурс представляет собой особую, отличную от других, стратегию текстообразующего освоения мира. Литературный нарративкак текст является осуществлением этой стратегии, обнаруживающей себя в его специфических свойствах, которые традиционно осмысливаются в категориях нарративности и литературности (Шмид, 2003: 11-38; Гончарова, Шишкина, 2005: 50-58). Правда, при описании специфических свойств литературно-повествовательного текста нередко возникают противоречия, источник которых заключается в том, что текст зачастую рассматривается либо как самоценная сущность, либо на фоне только авторской или только читательской дискурсий. Тем не менее, опыт, накопленный в результате разных – лишь кажущихся непримиримыми подходов к описанию специфики литературного нарратива, – позволяет по-новому взглянуть на названные специфические свойства литературно-повествовательного текста в свете существующих концепций дискурса.
Нарративность представляет собой широкоупотребительный (но не единственный!) способ текстообразования (Тюпа, 2001: 4-5). Ее можно определить как специфическую стратегию тектообразующего способа представления мира или фрагмента мира в виде сюжетно-повествовательных высказываний, в основе которых лежит некая история (фабула, интрига), преломленная сквозь призму определенной (определенных) точки (точек) зрения.
Нарративная интенция противопоставляется иным способам текстообразования, к каковым причисляются перформативность как организующий принцип речевого действия и итеративность как текстообразующая стратегия обобщения или накопления опыта (там же: 9). Очевидно, что итеративная стратегия включает дескриптивность, направленную на идентификацию объекта (объектов) вербальной (или невербальной) коммуникации.
Представляется, однако, что текстов, в формировании которых была бы задействована в «чистом виде» только одна из названных коммуникативно-прагматических (риторических) модальностей (стратегий, интенций), не так много: реально в любом тексте можно обнаружить следы действия разныхстратегий, или дискурсов. Наличие в нарративном тексте наряду с повествовательными пассажами таких композиционно-речевых форм (или функционально-смысловых типов речи), как описание и рассуждение, а также чужой речи, позволяет утверждать, что любой текст полидискурсивен, так как в текстообразовании всегда участвуют несколько коммуникативно-прагматических (риторических) интенций (стратегий, модальностей). Тем не менее, можно говорить о некоей доминанте (гегемонии одного из дискурсов) и рассматривать тот ли иной текст как повествовательный, перформативный, итеративный (в том числе дескриптивный), а артикуляции других тектообразующих факторов (дискурсов) как проявление интердискурсивности.
Анализ нарративности как фактора текстообразования устанавливает внешниепределы нарративности, то есть специфику нарративных текстов, выявление же способов взаимодействия разных текстообразующих факторов внутри одного текста определяет внутренние пределы нарративности.
Гегемония нарративного дискурса в полидискурсивной среде текста оказывается возможной благодаря тому, что нарративность как стратегия текстопорождения предполагает выраженное присутствие в тексте от начала до конца некоего медиума, некоей опосредующей инстанции (илиопосредующих инстанций), стоящей (стоящих), с одной стороны, между изображаемой действительностью и автором, а с другой – между изображаемой действительностью и читателем (Ср.: Stanzel, 1965). Высказывания писателя, то есть конкретного лица, в повествовательных текстах реальны, но неаутентичны, высказывания же вымышленной опосредующей инстанции аутентичны, но фиктивны (Scheffel, 1997: 35-38).
Задача опосредующей инстанции в повествовательном тексте состоит в формировании «места возникновения системы "Я-здесь-теперь"» (Origo desJetzt-Hier-Ich-Systems) (Hamburger, 1957: 29-30), которая становится центром ориентации читателя в художественном мире.
По сути речь идет о системе точек зрения, организующих речь повествователя. Дело в том, что опосредованность имеет достаточно сложную структуру, так как предполагает наряду с актом передачи нарративной информации о фикциональной действительности акт восприятия этой действительности. Ж. Женетт отразил этот феномен в понятиях залог (voix) и модальность (mode) (Женетт, 1998, т.2: 68). Залог – способ передачи нарративной информации, осуществляемый повествующей инстанцией, модальность – способ «регулировки нарративной информации» (там же: 181), иными словами, залог связан с повествователем (тем, кто рассказывает), а модус – с рефлектором (тем, кто видит, переживает), которые далеко не всегда совпадают. Нарратор то демонстрирует «всеведение», а то принимает точку зрения персонажа – говорит о том, что видит и чувствует персонаж, то есть ведет повествование «изнутри» повествуемого мира, принимая пространственно-временную, психологическую, оценочную и фразеологическую позицию персонажа («внутренняя фокализация», по Ж. Женетту). В других случаях нарратор показывает «всезнание», говоря больше, чем знает любой персонаж («нулевая фокализация», по Ж. Женетту). Наконец, возможен вариант, при котором повествователь говорит меньше, чем знает любой персонаж («внешняя фокализации», по Ж. Женетту, 1998, т.2: 204-209).
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 |


