Татьяна Алпатова

ЧЕЛОВЕК ПЕРЕД ЛИЦОМ АБСУРДА: В. О.КЛЮЧЕВСКИЙ В РАССКАЗЕ И. С.ШМЕЛЕВА «КУЛИКОВО ПОЛЕ»

Проблема образа реального исторического лица в литературном произведении может осмысливаться по-разному: и как соотношение литературного образа и его прототипа на чисто внешнем, изобразительном уровне, и как соотношение внутреннего смысла, познание сущностного значения личности в духовной жизни нации. Познание это осуществляется в историческом повествовании особого типа – нацеленном не столько на погружение в прошлое, сколько на воссоздание его живой связи с настоящим и будущим; воссоздание органической связи истории как откровения о неразрывной цепи поколений, которая в своем метаисторическом смысле парадоксально становится для человека в его земной жизни пророчеством о том, «когда времени уже не будет».

Это познание метаисторического смысла истории занимает центральное место в рассказе «Куликово поле» (1939; 1947). Основа его сюжета – история чудесного явления в земном мире преподобного Сергия Радонежского. Рассказ этот – один из удивительных примеров того, какими путями новая русская литература идет к решению, наверное, самой сложной задачи – эстетического постижения и образного представления святости, которое было бы духовно и художественно убедительным. Речь здесь идет об особой убедительности – не с позитивистски-рационалистической или субъективно-вкусовой точки зрения, но именно силе духовного убеждения, которое будет, говоря словами самого Шмелева, «настолько знаменательным, настолько поучительным и радостным»[1], что умолчать об этом невозможно для писателя – в то время как и для читателя, искренне и открыто обратившегося к представляющему это откровение художественному образу, невозможно не почувствовать его истинность, правду и красоту, слитые во всеединстве.

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

«Куликово поле», наряду с некоторыми другими своими произведениями (прежде всего «Милость преподобного Серафима» и «Пути небесные»), Шмелев считал едва ли не единственным «опытом» литературного, образного воплощения чуда. Явление героям рассказа преподобного Сергия Радонежского – это именно чудо, притом именно чудо в его православном духовном понимании, свободное от экстатических ощущение, встречающихся нередко в средневековых латинских «видениях, с характерно мистическим представлением прорыва героя-визионера в иную реальность в момент высшего духовного напряжения сил, в некие «особые» моменты своего бытия (восторг, летаргия, сновидение, предсмертное состояние и др.) – когда ясновидец действительно оказывается на границе двух миров: «бысть во исступлении», «бысть в восторзе», «в видении ужаснее…». Герои Шмелева живут в совершенно ином мире, менее всего располагающем к пребыванию в экстатическом состоянии; сам повествователь – судебный следователь по особо важным делам («был когда-то…», – прибавлено в открывающей рассказ самохарактеристике), во вступительной главке многократно подчеркивает, что случившееся – не плод воображения или экстаза, явившаяся духовно трезвым, страдающим и жаждущим опоры людям, чудо это открылось именно так, как должно было открыться: в несомненной ясности самой жизни. «Показания», которые собирает и проверяет, подобно «Фоме, вложившему персты», рассказчик, обретают особую ценность уже потому, что «ничего сверхъестественного не заключают», «что особенно значительно в “явлении”… это – духовно-историческое звено из великой цепи разных событий, из далей – к ныне, свет из священных недр, коснувшийся нашей тьмы». В том же письме, поясняя природу своего образа. Шмелев признавался: «чудо моего рассказа дано – жизнью», как передаваемое из уст в уста людьми чистыми, открывавшими его друг другу «тайно», «со слезами» – далекими как от визионерского «восторга», так и от назидательного дидактизма, но не смеющими в итоге молчать – как бы по слову пророка Исайи, с которого начинает Шмелев свой рассказ «Милость Преподобного Серафима»: «О вы, напоминающие о Господе! Не умолкайте» (Ис. 62,6).

Образ Ключевского занимает весьма значительное место в рассказа – в известной мере, сквозь призму его торжественного слова «Значение преподобного Сергия Радонежского для Русского Государства» и выстраиваются основные сюжетные мотивы «Куликова поля», его духовно-философская, метаисторическая перспектива. Приступая к анализу того образа, важно помнить, что личность русского историка не была для Шмелева чем-то внешним и случайным: в юности, учась на юридическом факультете Московского университета, он с увлечением посещал лекции Ключевского. И хотя в годы эмиграции, особенно в переписке с он высказывал в том числе и критические суждения о Ключевском – «Вольтере русской истории» – в художественном строе рассказа образ этот приобретает значение своеобразного связующего звена – в первую очередь между прошлым и настоящим, что было органично для Ключевского – историка и мыслителя. В самом начале рассказа Шмелев включает Ключевского в особый «триптих русской духовной мощи»: Достоевский – Ключевский – Ильин.

Образ Ключевского появляется в довольно значительном количестве эпизодов рассказа, и соответственно, воплощает разные грани его духовно-философской, исторической и метаисторической проблематики.

Прежде всего, он появляется как источник самой концепции: Сергий Радонежский как одно из ярчайших доказательств духовной мощи народа, который не умирает, который обладает «исключительным свойством» – «быстро оправляться от государственных потрясений и крепнуть после внешних поражений» (с. 68). Здесь Шмелев косвенно передает смысл некоторых вступительных положений речи Ключевского о Сергии Радонежском: «Одним из отличительных признаков великого народа служит его способность подниматься на ноги после падения. Как бы ни было тяжко его унижение, но пробьет урочный час, он соберет свои растерянные нравственные силы и воплотит их в одном великом человеке или в нескольких великих людях, которые и выведут его на покинутую им временно прямую историческую дорогу»[2].

Ключевский как личность в рассказе также вспоминается не раз; в первую очередь как один из символов «прошлого» - по мысли Шмелева, бывшего торжеством интеллектуальной и личностной свободы в сравнении с горьким порабощением человека, которое принесла революция. Ключевский в этих фрагментах рассказа – хорошо памятный близким ему людям, веселый, добродушный, увлекающийся – притом любым делом («С какой же радостью детской линька, бывало, вываживал на сачок Василий Осипович, словно исторический фрагмент откапывал…», с. 99).

Своеобразие символики этого рассказа – ее тесная слитость с самой реальностью, не мистичность, а именно одухотворенность живого и, казалось бы, привычного – возможно, в этом смысле символичным становится сопровождающий в рассказе изображение Ключевского как личности мотив рыбалки (в комнате в домике сергиево-посадского профессора, где оказывается рассказчик, он видит подаренный Ключевским бывшему хозяину потрет на надписью: «Рыбак рыбака видит издалека»). Преподаватель, ученый, лектор, публицист, – он «уловляет» умы – вспомним сходный образ у Пушкина по отношению к : «Отрок, оставь рыбака – сети иные тебя ожидают, // Будешь умы уловлять, будешь помощник царям…».

Но какова «сеть» историка, уловляющая умы современников, что предлагает он своим последователям? Этот вопрос также поставлен в рассказе Шмелева, и весьма драматически. Вопрос, который волнует автора, – как трактовать заключительные слова в речи Ключевского, посвященной Сергию Радонежскому: «Ворота лавры преподобного Сергия затворятся, и лампады погаснут над его гробницей – только тогда, когда мы растратим этот запас без остатка, не пополняя его»[3].

Что звучит в этих словах – пророчество или предостережение? Произнесенные в момент высшего развития русского национального духа и государственности, для потомков они зазвучали совершенно по-иному, когда Сергиев Посад стал Загорском, ворота Лавры оказались затворены, и то, что казалось вечным, раскололось и, кажется, перестало существовать. Воплощением ужаса и отчаяния человека перед реальностью этих событий – «реальностью Абсурда» – становится в рассказе образ «Иова на гноище», потерявшего рассудок «любимого ученика Ключевского», бывшего приват-доцента, который «не может принять как абсурд, что “ворота лавры затворились и лампады погасли”» (с. 100) (вновь в авторской речи косвенно передается основной смысл его слов). Человек этот воспринимается в рассказе очень по-разному:

- и как сломленный жизнью безумец,

- и как высшее воплощение духовного усилия, как принявший на себя подвиг юродства.

Измученный, почти потерявший человеческий облик («…на сухом навозе сидит человек… в хорьковой шубе, босой, гороховые штанишки, лысый, черно-коричневый с загара, запекшийся…»), он поражает удивительно, трагической красотой проявившегося духовного начала: «отличный череп – отполированный до блеска, старой слоновой кости, лицо аскета, мучительно-напряженное, с приятными, тонкими чертами русского интеллигента-ученого…». Он словно превращается в чистый дух, освобождаясь от плоти, от земного бытия, которое выгорает в трагическом порыве: «с болью, с мучительным надрывом, из последней, кажется, глубины, выбрасывается вскриком: “Абсурд! Аб-сурд!!”» (с. 97)

Он словно спорит внутри себя – с кем? – не с учителем ли – или с самим абсурдом бытия, совершившим невозможное? В рассказе эта мысль раскрывается благодаря размышлениям о том, что «наш Иов» «перепутал залоги», приняв страдательный за действительный: ворота Лавры были затворены, а лампады погашены, но духовная сила народа не иссякла – а значит, возрождение совершится.

[1] Шмелев поле. Рассказ следователя // Шмелев Родины. Рассказы и воспоминания. М., 2007. С. 67. Далее цитаты приводятся по этому изданию.

[2] Ключевский портреты. М., 1991. С. 65.

[3] Ключевский портреты. М., 1991. С. 76.