На следующий день, когда мы проходили Жигули и я с остальными пассажирами стоял на правом борту, любуясь скалистыми берегами, поросшими сверху и в ущельях густым лесом, снова состоялась беседа с Олечкой. Милая девочка, уже забыв о вчерашней утрате, издалека заметив меня, сразу же побежала ко мне, церемонно поздоровалась и начала рассказывать что-то о новых сегодняшних событиях, уже не таких огорчительных, как вчера. Я с удовольствием слушал её болтовню, самым серьезным тоном задавал ей наводящие вопросы, и она щебетала и щебетала, пока не увидела подошедшую даму средних лет. "А это моя мама" – объявила Олечка. Я поклонился и сообщил, что мы с Олечкой со вчерашнего дня успели подружиться, а Олечка сейчас же это подтвердила.
Понемногу мы разговорились с Олечкиной мамой, и я узнал, что мама и дочка возвращаются обратным рейсом в Астрахань, где они живут и где мама работает. В Куйбышеве мы вышли и погуляли втроём, возвратившись на пароход, поужинали за одним столом. Олечка была очень довольна новым знакомством и болтала без умолку. После ужина Вера Ивановна - так звали Олечкину маму, увела дочку в каюту, - ей уже пора была ложиться спать.
Как всегда перед сном, я прогуливался по палубе, разглядывая береговые огоньки, провожая взглядом ярко освещённые встречные пароходы, слушая неумолчный шум пароходного колеса. Уложив Олечку спать, на палубу вышла Вера Ивановна, и мы стали прогуливаться вместе, и много за этот вечер узнали друг о друге. Я рассказал ей без утайки о перипетиях своей жизни последних двадцати лет, а от неё услышал историю её жизни. Она была коренная москвичка, в Москве училась и окончила Институт иностранных языков, осенью 1941 года, когда немцы подступали к Москве, её с мужем, тоже лингвистом, эвакуировали в Сталинград, а потом в 1942 году, когда немцы прорвались к Сталинграду, они переехали в Астрахань, и там она начала работать и по сие время работает в Институте рыбной промышленности на кафедре английского языка. В 1943 году мужа призвали в Армию, и последний раз она виделась с ним, когда он приезжал в отпуск, незадолго до окончания войны. А в последний месяц войны он был убит, не увидев даже долгожданной дочери, родившейся уже после его гибели.
Долго в этот вечер мы ходили по опустевшей палубе, продолжая рассказывать о себе, о своей жизни, о неудачах и радостях, привязанностях, планах на будущее. Расставаясь, чтобы разойтись по своим каютам, мы уже так много знали друг о друге, как если бы долгие годы прожили в тесной дружбе.
Улёгшись на свою койку, я долго не мог заснуть, перебирая мысленно все подробности этого случайного знакомства с такой милой и приятной женщиной. Чем больше я думал, тем больше мне казалось, что встретил такого человека, с которым мог бы быть настоящим другом. Вспоминая всю свою прошедшую жизнь, с горечью говорил себе о том, что никогда в жизни у меня не было близких друзей. Вина лежала на мне из-за моего характера, из-за моего эгоизма. Была еще одна причина моего одиночества - сыновья, которые в 1934 году остались без семьи, без постоянной близости отца. Когда же в начале войны моя бывшая жена Люся привезла их ко мне в Алма-Ату, я понял, что теперь волею судеб, я могу быть с ними, заботиться о них и воспитывать, как это делают любящие отцы в нормальной семье. И после войны, уже в Ленинграде, ломая свою личную жизнь, я жил с подрастающим Андрюшей, чтоб он всегда чувствовал близость отца. Я старался прививать ему любовь к книгам, к искусству, постоянно ходил с ним во все ленинградские театры, летом ездил по Волге, расширяя его юношеские кругозоры, был с ним на Кавказе и на Украине, всячески старался понемногу приучать его к самостоятельности.
Помню, как из этих именно соображений и чтобы доставить ему радость от сознания его собственной самостоятельности, я в 1948 году, когда Андрею было пятнадцать лет, оставил его одного на Черноморском побережье Кавказа в Аше с тем, чтобы он вернулся в Ленинград без меня. До сих пор не могу забыть момент, когда мой поезд тронулся, а позади остался Андрюша. Сердце моё было полно беспокойства, а сердце Андрюши, вероятно, полно гордости от сознания, что он уже "большой" и, ради этого, я преодолел своё беспокойство и страх.
На следующее утро мы гуляли по Саратову, и я даже успел зайти в два института - Автодорожный и Политехнический. Вернувшись, мы вместе поужинали, а вечером уложив спать Олечку, Вера Ивановна вышла ко мне на палубу, и мы допоздна провели время, всё больше и больше посвящая друг друга в подробности своей жизни, своих привычек и жизненных планов, заговорили и о том, где же теперь я буду работать, и тут Вера Ивановна спросила, не попробовать ли мне устроиться в Астрахани. Конечно, теперь я охотно согласился бы ехать туда.
Утром следующего дня мы подошли к Сталинграду, и мне надо было покидать пароход, чтобы пересаживаться на поезд, идущий через Донбасс в Ростов, да ещё по дороге я хотел заехать в Калач, где находилось Управление строительства Волго-Донского канала, о работе на котором я тоже подумывал. Я оставил Веру Ивановну с Олечкой на пароходе, с тоской думая о том, что вот и закончилась эта короткая встреча, так согревшая и обнадёжившая меня. Не канет ли всё это в вечность? А быть может, есть ещё что-то впереди? Вера Ивановна, тоже немножко загрустившая, стояла на нижней палубе. Последние слова её были: "Ждите телеграмму в Сочи, я уверена, что всё будет так, как надо! До скорого свидания!"
Нужный мне поезд отходил рано утром, и мне пришлось, взяв билет, переночевать на вокзале в комнате отдыха транзитных пассажиров. На следующий день я выехал часов в семь утра и к девяти уже был на маленькой станции Мариновка, откуда автобусом добрался до Калача.
Этот пыльный маленький город, похожий на тот, о котором пел Вертинский, был насыщен в то время инженерами и техниками - здесь размещалось управление строительства Волго-Донского канала. Тут я рассчитывал застать Сергея Яковлевича Жука, у которого в гидротехническом отделе Свирьстроя я работал в первые годы инженерства. Сейчас он был генералом войск МВД и действительным членом Академии Наук СССР. Но он уехал куда-то, говорить мне было не с кем, и я автобусом вернулся на станцию Мариновку и сел в первый же поезд в Донбасс. На станции Лихая, где мне надо было пересесть на поезд до Ростова, нашлось такси, идущее в Ростов, поджидавшее третьего пассажира, которым и оказался я.
По Донбассу на автомашине я ещё ни разу не ездил и потому с интересом разглядывал попутные пейзажи. Вот уж где мне не хотелось бы жить! Даже в среднеазиатских песчаных пустынях не было так однообразно, уныло, как здесь, среди этих отвратительных терриконов, совершенно одинаковых у каждой шахты, ничем один от другого не отличавшихся. А вокруг них - пыльная, высохшая безотрадная степь и шахтёрские поселки, застроенные стандартными домиками. Но хорошо, что за Новочеркасском путь лежал среди симпатичных, окружённых садами, казачьих домиков. Вот уже проехали Аксай и, наконец, мы едем по Ростову.
В Ростове я бывал раньше и потому быстро нашёл Инженерно-строительный институт. Начальник учебной части сказал, что дирекцией принципиально решён вопрос о предоставлении мне должности доцента кафедры сопротивления материалов и что для моего оформления необходимо чисто формальное согласие заведующего кафедрой, но он в отпуске. И я решил съездить всё же в Сочи. Если говорить честно, там я надеялся получить телеграмму из Астрахани.
И вот я в Сочи, подхожу к дому тёти Мани, звоню, и мне открывает дверь мой старший кузен Кирилл, обнимает и говорит: "А тебе сегодня утром пришла телеграмма". С надеждой и волнением я раскрываю телеграмму, но не из Астрахани, а из Ленинграда от Андрюши и читаю: "Тебе предлагают место доцента в Одесском институте морского флота, просят немедленно отвечать и выезжать, гарантируют оплату проезда, а также подъёмные". Я даже не вспоминал о своём заявлении в Министерство морского флота. И вдруг мне предоставляют работу в Одессе, которую я давно знал и любил. Ещё в ссылке я думал, что единственные два города, в которых мне хотелось бы жить после отмены для меня ограничений, - это были Ленинград или Одесса.
А потом я начал подсчитывать, сколько же дней прошло после выезда из Ярославля, и был поражен тем, что сегодня, в день приезда в Сочи и в день получения телеграммы прошло ровно десять дней. Десять дней тому назад цыганка говорила мне свои заклинания, принимая на себя беду, которая меня ожидала.
Что это значит? Проще всего было бы объяснить все случайным совпадением. Но я так не думаю и не имею права думать. Если я чего-либо не знаю, это ещё не значит, что этого нет. И потому на исполнившееся предсказание я смотрел как на проявление чего-то такого, присущего некоторым людям, природа чего ещё не раскрыта и не изучена. Придёт время, и, быть может, будет разгадана тайна таких предвидений, как стали разгаданными и изученными многие тайны материи, ещё недавно считавшиеся непостижимыми для познания их человеческим умом.
Несколько дней я провёл в Сочи, ожидая телеграмму из Астрахани, но она так и не пришла. Так и оборвалось начавшееся на волжском пароходе знакомство, и от него остались только теплые воспоминания о рождавшихся надеждах на будущее. А из Ростова в Сочи тоже пришло приглашение немедленно выезжать, его переслал мне брат, уже когда я жил в Одессе.
В двадцатых числах августа я был в Одессе у директора Института доцента , а после него - у заместителя директора по учебной части доцента . После всех необходимых процедур я повидался с заведующим кафедрой профессором . Борис Леопольдович предложил мне читать лекции по строительной механике на механизаторском факультете и по сопротивлению материалов - на эксплуатационном и гидротехническом факультетах. Договорившись обо всём, я выехал в Ленинград, собрал там свои вещи, распрощался с родными и, покинув Ленинград, уехал в Одессу на постоянную работу.
Скорый одесский поезд в тот год уходил из Ленинграда в час дня. Долго я стоял у окна вагона, смотря на такие знакомые с детских лет предместья и окрестности родного города. Вот промелькнула платформа «Воздухоплавательный парк», за ней Шушары, вот путепровод московской автодороги, а там вдали видны Пулковские высоты, мелькнул вокзал Детского Села, Павловска, скоро мы проедем Антропшино, в котором в первый год своего студенчества я проходил геодезическую практику, и после этого никогда уже в нём не бывал. И даже вспомнилось, как в жаркий летний день после целого дня съёмок под лучами палящего солнца я обливал себе голову ледяной водой из колодца, а вспомнив, даже поёжился, так ярко было воспоминание. Сколько прожито и сколько пережито было с тех пор!
Думалось о том, какую большую роль в моей жизни играл случай. Случайная встреча с молодой красивой женщиной в поезде Ленинград-Владикавказ летом 1934 года на много лет определила мою судьбу. Случайно, в Иране на дороге мне повстречался виллис, в котором сидел полковник Николаев, тоже учившийся в Путейском институте в Петрограде. С этого начался поворот в моей военной и дальнейшей, уже послевоенной жизни. И вот недавний случай - встреча с Верой Ивановной. Кто знает, как потекла бы моя жизнь, если б я остался в Астрахани? А что было бы, если, приехав в Ростов, я застал бы там заведующего кафедрой, тут же договорился бы о поступлении в Строительный институт и, оставшись жить в Ростове, слишком поздно узнал бы о предоставлении мне работы в Одессе? Другой город, другие люди, другие возможности - что было бы дальше, я не знал. Знал лишь, что не было бы того, что будет прожито и пережито за годы жизни в Одессе.
Почти через двое суток после выезда из Ленинграда, утром тридцатого августа я приехал в Одессу и немедленно явился в институт. Мне обещали комнату в достраивающемся преподавательском корпусе, а пока предоставили отдельную комнату в общежитии. Две комнаты рядом со мной были заняты немного ранее меня прибывшими в Одессу избранными по конкурсу доцентами , заведующим кафедрой водных путей и портов, и - новым заведующим кафедрой химии. В тот же день я перевёз из вокзальной камеры хранения вещи и стал устраиваться в своём новом жилище. Начался новый и, вероятно, последний этап моего жизненного пути.
СУДЬБЫ
Летом 1952 года мы вдвоём с моей дорогой Катей – Екатериной Николаевной, с которой вместе я работал в Одесском институте морского флота, приехали в Херсон с тем, чтобы пароходом вверх по Днепру прокатиться до Киева, а затем по Волге проехаться до Москвы. И вот, я снова побывал в городе, ставшим для меня роковым.
Утром, когда пароход из Одессы подходил к морскому вокзалу в Херсоне, я не отрывал взоров от берегов, таких мне знакомых, узнавая на этих берегах всё-всё, оставшееся почти не изменившимся с той давней поры, когда строились первые доки. И как только мы устроились в гостинице, чтобы на следующее утро уехать вверх речным пароходом, я немедленно вернулся на пристань, чтобы, как и прежде лодкой, переехать реку Кошевую к проходной верфи, бывшей когда-то моей верфью.
Как неожиданно и как радостно было мне на лодочной пристани услышать крик одного из перевозчиков - "Ребята! Глядите-ка, наш прежний директор вернулся!" Прошло так много лет, а меня всё ещё помнят, узнают и тепло приветствуют! А на территории верфи я увидел всё те же выстроенные при мне мастерские, склады, бараки, и даже сохранилось то обвалование, которым мы спаслись от катастрофического наводнения весной 1937 года. В том же маленьком домике, что и прежде, была контора, и когда я вошёл в неё, первый кто меня встретил, узнал и приветствовал, была курьер Нина, одна из первых служащих верфи, до сих пор оставшаяся всё в той же должности.
В моём бывшем кабинете, маленькой комнате, также скромно обставленной, как и в моё время, сидел , сразу же после моего изгнания назначенный главным инженером как единственный инженер, уже немного знавший железобетонное судостроение и не подвергшийся печальной участи всех остальных специалистов. И Зиновий Петрович оправдал доверие, в течение более двадцати лет руководя строительством доков, и за это время построивший десятки плавучих железобетонных доков для всех морей нашей необъятной страны.
С того дня часто, иногда по несколько раз в год я встречался с , вплоть до его смерти от рака в 1966 году. Узнав о моём переезде в Одессу, руководство херсонской верфи начало приглашать меня на консультации, на приёмо-сдаточные испытания новых доков и для проведения некоторых поверочных расчётов. По командировкам херсонской верфи я побывал во многих уголках СССР, куда отводили построенные в Херсоне доки, - во Владивостоке, в Совгавани, в Петропавловске-Камчатском, в Мурманске, Баку, Калининграде, Клайпеде. И каждый раз, бывая в Херсоне, я бывал дома у , живущего в том доме на Школьном переулке, построенном в моё время, в котором ему была предоставлена трёхкомнатная квартира ещё в далёком тридцать седьмом году. Бондурянского говорили, что он счастливо живёт с любящей женой - учительницей, с любимыми и хорошими детьми – дочуркой и сынишкой, что вся жизнь его проходила так счастливо, как "дай Бог всякому!".
Он умер немногим старше 50 лет и прожил без тех ужасов, которые ещё в страшные годы ежовщины, выпали на долю многих других. Ему посчастливилось эвакуироваться с семьёй ещё до прихода немцев в Херсон. И всю войну он спокойно провёл на верфи в Астрахани, а после войны вернулся в Херсон и продолжал там строить доки. С ним очень считались, его уважали и ценили и в Министерстве морского флота и в херсонских организациях. Мимо него прошла, не затронув его, волна, коснувшаяся некоторых евреев в начале пятидесятых годов.
Кроме работы и семьи у него была только одна личная привязанность - крохотная дачка на Потёмкинском острове на берегу Конки, одном из рукавов в дельте Днепра. Там, не гонясь за санаториями и курортами, каждый год он проводил отпуск, ухаживая за посаженными им самим черешнями, яблонями и цветами.
Так многие годы прожил в Херсоне, ставшим для него родным городом, в котором была его любимая работа, его любимая семья, его любимое жилище, его излюбленная дачка, где всё ему было знакомо, приятно и привычно.
Однажды, уже в 1964-м или 1965-м году, приехав по делам в Херсон, я узнал, что Зиновий Петрович болен, и что его оперируют в Ленинграде. А от рыдающей его жены я узнал, что у него рак поджелудочной железы. После этого несколько раз бывал я в Херсоне и заходил ко всё ещё болевшему Зиновию Петровичу. И каждый раз, отворяя мне дверь, его жена шёпотом умоляла меня не говорить с мужем ничего, что могло бы натолкнуть его на мысль о страшной болезни, об опасности, которой он даже не подозревает. И разговаривая с Зиновием Петровичем, мы шутили, смеялись.
Но оказывается, он знал о неизбежности скорого конца, знал о том, что когда ему вскрыли брюшную полость, то оказалось, что уже поздно вырезать опухоль и что метастазы уже разошлись по всему организму. Он знал об этом, но чтобы не огорчать родных, чтобы создать у них иллюзию, что он не знает о своём безнадёжном состоянии, он шутил и смеялся, скрывая свою физическую боль и предсмертную тоску. И лишь за две недели до конца, когда боли стали невыносимыми, он уже не смог притворяться и попросил его отвезти на любимую дачу. Там он и умер.
После посещения Херсона летом 1952-го года, я, как уже говорил, часто бывал по делам в Херсоне и каждый раз навещал своих старых сослуживцев, уцелевших перед войной и во время войны, и от них узнавал о судьбе тех, кого уже нельзя было встретить ни в Херсоне, ни в каком либо другом месте. Так я узнал об ужасах херсонского гетто, бόльшая часть обитателей которого была безжалостно уничтожена, когда немцы под натиском наших войск оставляли Херсон. Об этом мне рассказал мой бывший главный бухгалтер , которому удалось бежать из гетто за несколько дней до его уничтожения.
От и от других херсонцев я узнал и о некоторых моих бывших сослуживцах, сделавших лично мне много зла и погубивших в годы ежовщины немало честных и ценных специалистов. Много тогда погибло ни в чем неповинных людей - секретарь горкома Шувалов, предгорсовета Сабен-Гуз а также многие честные и хорошие работники нашей верфи.
В тюрьме по ходу следствия я читал показания херсонских "свидетелей", обвинявших меня. Среди этих показаний, по большей части неопределённых и вынужденных, я прочёл творчество Ивана Васильевича Новикова, бывшего на верфи одно время предместкома, а потом секретарём партбюро. В них было много выдуманного о моих поступках и разговорах, много ничем необоснованных подозрений и т. д. Ещё до моих несчастий по доносу Новикова были арестованы и пропали хорошие люди, честные работники и среди них бригадир и многие другие.
Так вот, этот борец против вредителей и контрреволюции в начале войны, когда наши войска были оттеснены за Днепр, дезертировал и пробрался в Херсон. Но здесь его ожидало фиаско. Слишком многим херсонцам он навредил, слишком много людей по его доносам пострадало без всякой вины. И когда он начал устраиваться в Херсоне, на него самого в гестапо поступил донос. Он был повешен на одной из площадей на глазах у народа.
Узнал я и о некоем Галактионове, бывшем при мне на верфи старшим экономистом. Когда меня комиссия Коробова отстранила от работы в конце 1937 года, Галактионов был повышен в должности и сделался заместителем начальника верфи по административно-хозяйственной работе. В течение полутора месяцев, когда я подбирал документы для сдачи дел новому начальнику и главному инженеру, он всячески мешал мне пользоваться теми документами, которые могли бы быть доказательством моей невиновности. После прихода немцев, Галактионов пошёл в гору и был назначен ими начальником Херсонской биржи труда. С немцами он и ушёл.
Вместе со мной был снят с работы главный механик верфи . Он сразу же уехал к себе домой в Москву, репрессиям не подвергался и был участником войны, командуя батальоном автодорожных войск. Погиб он в конце мая 1946 года от руки бандеровцев. А тот, кто по рекомендации Коробова, занял место Козлова, военный инженер Смирнов, также как и Галактионов, оказавшись в оккупации, стал работать с немцами и с немцами же и ушел.
Кое-кого из тех, кто претерпел то же, что пришлось на мою долю, я встречал в Ленинграде ещё до моего переезда в Одессу в 1951 году, когда я работал в Ленинграде на строительстве автодороги Ленинград-Таллинн.
В Ленинграде я иногда бывал дома у Всеволода Юрьевича Горяинова, работавшего в Холодильном институте профессором кафедры электротехники. После реабилитации в конце пятидесятых годов в Ленинград вернулся мой товарищ по ДПЗ Александр Васильевич Королев. Свыше пятнадцати дет прожил он в Уральске, куда был сослан весной 1939-го года.
Последний, с кем я простился, выходя из пересыльной тюрьмы 13 января 1940 года, был Николай Иванович Горихин, бывший до ареста одним из руководителей Ленкоммунотдеда. Он получил восемь лет лагерей и надолго исчез. Уже после войны у меня в Текстильном институте училась очень славная девушка – его дочка Вика. Я узнал, где и в каких условиях отбывает её отец свой срок. А уже после реабилитации в 1957-м году мне в один из приездов в Ленинград, удалось повидаться с Николаем Ивановичем, восстановленным и в партии и на прежней ответственной службе.
От него я узнал кое-что и о судьбе , о которой ничего определённого не было известно. Обольянинова официально говорили, что он умер по дороге в Норильский лагерь ещё до конца войны. А Горихин сказал мне, что они были в одном и том же лагере возле Нижнего Тагила. Уже после войны в конце 1946 года Горихина перевели в лагерь возле Новосибирска, и они с Обольяниновым тогда расстались. Значит, ещё в конце 1946 года Михаил Михайлович был жив, но нет сомнения, что долго прожить там он не мог и умер ещё до эпохи освобождений и реабилитаций (см. также специальный очерк о нём в книге отца «Херсон. Путь в неизведанное». Киев. 2004. А. Г.Б.).
В пору алма-атинской жизни я ближе всего был знаком с моим товарищем по несчастью . К концу войны Владимир Вильгельмович по окончании ссылки переехал работать в Кемерово. Его жена Ксения Ивановна умерла, и он вторично женился на одной из сотрудниц своей кафедры. Больше ничего я долгое время о нём не знал, считая, что так и затерялся где-то в Сибири.
Однажды, когда я уже работал в Одессе, в середине пятидесятых годов, мне по пути в Одессу пришлось сделать железнодорожную пересадку в Днепропетровске. Времени до отхода моего поезда оставалось много и, побродив по улицам Днепропетровска, я соблазнился рекламой и зашёл в кино посмотреть "Попрыгунью". Было ещё светло, когда фильм кончился, и выходя из кино, я оказался рядом с Владимиром Вильгельмовичем, идущим под руку со знакомой ещё с Алма-Аты лаборанткой. Мы сразу же узнали друг друга. У него дома мне рассказали обо всём, что с ними произошло за тот десяток лет, что мы не виделись. теперь заведовал кафедрой электрохимии в Днепропетровскем политехническом институте, а Анна Григорьевна, защитив диссертацию, работала в том же институте на кафедре общей химии.
С того дня наша связь не прерывалась в течение десятка лет. Мы встречались и в Одессе и в Днепропетровске каждый год, вплоть до 1970-го года, когда Владимир Вильгельмович скончался от инфаркта.
А многие ушли неизвестно куда…
НА ДАЛЬНИЙ ВОСТОК!
30-го июля 1955-го года я садился в самолет ИЛ-12, идущий рейсом Одесса-Свердловск. Билет был взят до Владивостока, и в Свердловске предстояло только закомпостировать билет. Я отправлялся в командировку в Петропавловск-Камчатский для проверки конструкций железобетонного дока, сделанного на Херсонской верфи.
Самолет был грузовой, и поэтому в нём приходилось сидеть не в мягких откидных креслах, а на жёсткой скамье, идущей вдоль борта самолета. В середине, между боковыми скамьями, стоял груз - корзины с помидорами и яблоками, отправленные на северные рынки одесскими колхозными деятелями. Груз сопровождал разбитной парень-хохол с двумя помощницами, рослыми и крепкими девахами. Из разговора с ним я выяснил, что за фактических четыре тонны груза, он уплатил в кассе Аэрофлота лишь то, что полагается за максимально допускаемый груз в 2.5 тонны. Куда и кому было уплачено за перегрузку сверх нормы он, разумеется, не говорил. Но экипаж не возражал против перегрузки, и потому можно было догадаться, в чём дело.
Может быть, мне только казалось, что самолёт идёт очень тяжело, что моторы работают на предельной мощности при взлёте. Но, во всяком случае, и от сознания, что самолёт перегружен и от слуховых ощущений самочувствие было не особенно приятным, тем более что и сидеть-то на жёсткой скамье было неудобно.
Первая наша посадка была в Харькове. Хозяин груза во время стоянки сбегал в ресторан аэровокзала и в ларьки на привокзальной площади, справляясь о спросе и ценах на его товар. Сведения оказались неутешительными, и, к моему огорчению, парень объявил, что здесь он не будет разгружаться. Я был удивлён, что так просто решается вопрос, но потом понял, что у парня с лётчиками уже налажен идеальный деловой контакт, которого так часто не хватает между транспортными и государственными организациями.
Следующая посадка была в Воронеже, уже в сумерки, и из-за нелётной погоды пришлось заночевать. Парень на попутной машине съездил в город и вернулся раздосадованный. Здесь тоже были совершенно неподходящие цены и на помидоры и на яблоки. Рано утром мы вылетели из Воронежа и, наконец, в Пензе владельцу помидоров повезло. Вернувшись с базара, он объявил, что здесь можно выгодно реализовать и яблоки и помидоры. С помощью своих девах и летчиков он быстро выгрузил весь товар на уже нанятый им грузовик, и наш самолет налегке весело взлетел, направившись в Куйбышев, затем в Уфу, Челябинск и, наконец, в Свердловск.
Стоянки были краткими. Приходилось удовольствоваться лишь беглым осмотром аэровокзала, да близлежащих улочек и площади, да ещё тем, что видишь в воздухе с самолета. Но что можно разглядеть с высоты полутора-двух километров, да ещё когда воздушные трассы прокладываются не над центром города, а где-нибудь над окраинами? Не пришлось мне выйти в город и в Свердловске, где у меня была пересадка. Едва я успел сойти с одесского самолета, как услышал по радио голос диспетчера: "Через двадцать минут вылетает самолет по маршруту Свердловск-Хабаровск. Есть свободные места, желающие могут получить билет в кассе вне очереди". Мгновенно оформив свой билет, я успел сесть на самое любимое мной место у входной двери и вылетел в дальний путь.
Самолет летит над Западной Сибирью, из окна вижу ровную степь, поросшую редким лесом, покрытую множеством болот и маленьких озёр, соединённых между собой протоками. Трасса самолета как обычно проложена вдалеке от населённых мест и потому редко-редко и только вдали на горизонте появляются какие-то сёла или городки. Но это однообразие меня не огорчает, моё место в корме самолёта для меня всегда было самым привлекательным, хотя большинство пассажиров считает, что им надо бороться за получение мест в передней части самолета, поближе к штурманской рубке. Там, по представлению этих пассажиров, безопаснее и меньше трясёт!! Чёрт с ними, пусть они так думают и оставляют мне самое последнее место, с этого места можно видеть, где мы летим, можно разглядывать Землю под нами, не то, что с передних мест, где крылья самолёта сводят кругозор до минимума.
Вот пролетели над какой-то большой рекой - Тоболом или Ишимом. Смотрю на часы, по времени сужу, что скоро должен быть Омск. Значит, эта река не Тобол, а Ишим, от которого до Омска уже совсем недалеко. Это тот самый Ишим, через который весной 1940 года я проектировал деревянный автодорожный мост. Первой моей инженерной работой в алма-атинской ссылке был проект этого моста. И сразу же вспомнилось и то, как, попав в Алма-Ату, я подыскивал себе жилье и работу, как начал работать в техническом отделе Главдорупра. Вспомнил многих сотрудников и новых друзей, вспомнилась вся жизнь в Алма-Ате до того самого дня в марте 1944 года, когда я по призыву в армию, уехал и с тех пор ни разу не был снова в городе, так тепло меня приютившим после тяжких лет ежовщины. Надо обязательно, надо хотя бы в будущем году побывать в Алма-Ате, повидать людей, с которыми так много было общего за те четыре года, что я провёл там в ссылке. Надо походить по всем знакомым улицам, оживить в памяти мысли и волнения, наполнявшие моё существо в первые годы страшной войны. Во что бы то ни стало будущим летом я съезжу в Алма-Ату!
Самолёт начал снижаться, и пригнувшись к своему иллюминатору, я увидел большой город - это был Омск. Сделав круг над аэродромом, самолёт ещё резче стал снижаться, мотора почти не было слышно. Земля уже была видна совсем близко, вот, наконец, лёгкий удар о взлётную дорожку, и мы через несколько минут останавливаемся у здания аэровокзала.
Так же как всюду до сих пор, в Омске стоянка была настолько короткой, что в город съездить не удалось, и Омск остался для меня таким же незнакомым городом, каким был до сих пор. А жаль! В Омске мне хотелось бы повидать кое-кого из прежних сослуживцев по Ленинградскому автодорожному институту, в котором еще в 1930 году я начинал свою педагогическую деятельность. Часть преподавателей из этого института после его ликвидации в Ленинграде переехала на работу в Омск, где был открыт Автодорожный институт. Делать нечего, в этот раз Омск не придётся посмотреть, но надо надеяться, что когда-нибудь я всё же в нём побываю.
Закусив в аэровокзальном буфете, возвращаюсь на своё место, но уже в новом самолёте, сменившем тот, в котором мы летели из Свердловска. Дело в том, что в те годы полёты через всю Сибирь совершались по "эстафетному" методу. Самолет шёл от одного большого города до другого, где все пассажиры покидали самолет и шли в аэровокзал. Тем временем такой же самолёт, уже заправленный горючим и со своим экипажем, подходил к месту посадки, где на него перегружался багаж, после чего пассажиры занимали свои места, те же самые, что и в предыдущем самолёте. Так уменьшалась продолжительности полёта через всю Сибирь.
В следующий аэропорт - в Новосибирск мы прилетели ночью. Весь путь, раскинувшись в кресле, я продремал и проснулся только, когда стюардесса потрясла меня за плечо, предложила выйти из самолета и пройти в комнаты отдыха, так как из-за тумана в Красноярске вылет из Новосибирска откладывался до утра.
Рано утром, в предрассветные сумерки, отдыхавших пассажиров нашего самолета подняли на ноги - туман в Красноярске рассеялся, в аэропорту разрешена посадка. Прилетев в Красноярск, все пассажиры поспешно выбежали из самолета, чтоб до отлёта в Иркутск успеть позавтракать в буфете аэровокзала. Выбежал со всеми и я, наскоро проглотил стакан чаю со вчерашними пирожками и вернулся на самолет. Хотелось спать, и до самого Иркутска я продремал. В иллюминатор не глядел и приангарской тайги не видел. Зато когда самолет сел в Иркутске, я уже не клевал носом и был вполне бодрым.
В Иркутске услышал радостное сообщение - по техническим причинам стоянка будет четыре с половиной часа. Ура! Я успею посмотреть Иркутск. На привокзальной площади беру такси и прошу провезти меня по самым интересным местам города, а в конце пути заехать на строящуюся гидроэлектростанцию на Ангаре, на окраине Иркутска. Шофёр выполняет мой заказ и везёт меня по самым интересным, с его точки зрения, местам - к зданию горсовета, обкома, к торговым рядам, к новостройкам и к городскому театру. Мне, конечно, хотелось бы повидать что-нибудь особенное, но выбора не было, и я утешался тем, что хотя бы городские улицы увидел по дороге от одного "интересного" места к другому.
А мне хотелось бы поближе познакомиться с жизнью и бытом иркутян, ведь в 1951 году я чуть было не сделался преподавателем Иркутского горно-металлургического института, когда пришлось искать работу вне Ленинграда. Как сложилась бы моя жизнь? Наверное, и к этому унылому и серому городу привык бы так же, как привыкаешь ко всему, что тебя окружает. Не произвела на меня большого впечатления и стройка на Ангаре. Кроме разрытых котлованов, экскаваторов, землевозных грузовых машин, построечных бараков - ничего примечательного я не увидел и разочарованный уехал в аэропорт. Около полудня мы полетели в Читу.
За очень короткий промежуток времени мы долетели до Байкала, и я с высоты в один-полтора километра смог полюбоваться и самим озером и дикими скалами на его берегах. Совсем крохотными, как игрушечными, казались сверху озёрные пароходы и пассажирский поезд по берегу Байкала.
В Чите, кроме аэровокзала, я ничего не увидел, и после непродолжительной стоянки мы вылетели в следующий аэропорт в маленьком городке Магдагачи. Посидев немного времени в буфете Магдагача, мы снова уселись в очередном эстафетном ИЛе и полетели в Хабаровск, где мне надлежало пересесть в самолёт, идущий во Владивосток. Наступали сумерки, и сквозь стёкла иллюминатора уже неясно была видна тайга, над которой нам надо было лететь до самого Хабаровска, куда по расписанию следовало прибыть ровно в 22 часа. В салоне самолета зажёгся верхний свет и я, перестав глядеть в окно, больше чем прежде стал обращать внимание на своих спутников. Это были большей частью дальневосточники, возвращавшиеся из отпуска "с материка", как принято у дальневосточников называть всю Сибирь и Европейскую часть СССР.
Невдалеке от меня сидел пожилой отставник, откинувшийся назад в своём раздвигающемся кресле. Он тяжело дышал, хватался за сердце, вытаскивал из жилетного кармана какие-то тюбики, вынимал из них какие-то незнакомые мне в то время пилюли и клал их в рот под язык. Теперь-то я знаю, что это такое, и сам, бывает, кладу в рот валидол или нитроглицерин, но тогда я ещё ничего не знал о сосудорасширяющих средствах. Только через много лет я понял, от чего мой сосед-отставник начал мучаться и жаловаться на то, что слишком высоко мы поднялись, - высотомер действительно показывал 3000 метров. Дело, как я теперь понимаю, было не только в высоте, но и в перемене погоды. Вскоре мы попали в область пониженного давления, в грозовые облака, но пока ещё ничего этого не было видно, а больное сердце отставника уже подавало сигналы бедствия.
Ехали домой на Сахалин и какие-то две мамаши с бабушкой и множеством ребятишек, мал мала меньше. Для двоих детишек даже были устроены некие подобия люлек - разумеется, на передних местах, у штурманской рубки. Почти все пассажиры, раскинувшись в креслах, уже спали или дремали в полузабытьи, даже отставник-сердечник изредка всхрапывал, и только бабушка бегала мимо меня в туалет застирывать очередную пелёнку.
А снаружи самолёта совсем стемнело, и лишь изредка где-то вдали появлялись яркие вспышки. Я начал вглядываться, заметил, что мы пробиваемся сквозь облака, и понял, что яркие вспышки - это вспышки молний. Становилось очень трудно дышать, и присмотревшись к указателю, я увидел, что мы на высоте более 4500 метров. Облака вокруг нас стали менее плотными, очевидно, мы поднялись выше слоя грозовых туч, зато за бортом самолёта отчетливо стали видны молнии, вспыхивающие всё ближе и ближе к нам. Вдруг я явственно начал ощущать резкое снижение самолёта; снова мы оказались в гуще облаков, потом вынырнули из них, и под нами, совсем недалеко стали видны чёрные массы леса на сопках. Альтиметр показывал уже только 1200 метров высоты. А молнии, до сих пор сверкавшие справа по борту, стали вспыхивать и слева. По салону из рубки в хвост то и дело пробегал кто-то из лётчиков, стучал чем-то в заднем отсеке, потом, проклиная что-то, бежал обратно в рубку и вскоре мчался опять в хвост, что-то крепил там и поспешно возвращался в рубку. Была невероятная болтанка, самолёт скрипел, вздрагивал ежеминутно, кренился вправо, влево, вперед и назад, пассажиры в полном изнеможении, свесив руки на пол, в забытьи лежали в своих раскинутых креслах.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 |


