Глеб Булах

МГНОВЕНИЯ ЖИЗНИ СТРЕМИТЕЛЬНОЙ

Записки инженера,

часть четвёртая

Булаха

Санкт-Петербург

2008

УДК 882.1

ББК 82(2Рос=Рус)6-5

Глеб Булах. Мгновения жизни стремительной. Записки инженера, часть четвёртая – СПб., НП «Стратегия будущего», 20с.

Это повесть о жизни выпускника Петроградского института путей сообщения в годы. В этой, четвёртой части записок инженера рассказывается о строительстве автодороги в Таллинн военнопленными немцами, о Ленинградском текстильном институте и Одесском институте инженеров морского флота, о судьбах строителей плавучих железобетонных доков в Херсоне. Картины событий личной жизни переплетается с картинами быта и нравов вокруг. Список персоналий обширен. Действие происходит во Владивостоке, Горьком, Днепропетровске, Киеве, Красной поляне, Ленинграде, Москве, Одессе, Петропавловске-Камчатском, Ростове, Саратове, Сочи, Таллинне, Ульяновске, Херсоне.

Подготовлено и издано

На средства и .

Отклики и предложения

Можно направлять по адресу:

191123 Санкт-Петерубрг,

Потёмкинская ул., 9, кв 16.

© Глеб Булах, 2008

ЛЕНИНГРАД - ТАЛЛИНН

В далёкое невозвратное прошлое ушёл уже тот день 15 марта 1944 года в Алма-Ате, когда в моей судьбе произошёл радостный перелом - меня призвали в армию, и я попал в Иран и на Кавказ на стройки мостов. А после этого - возвращение в Ленинград, куда меня вызвал, как я уже рассказывал, Па­вел Георгиевич Николаев. В поношенной шинели, промёрзший, осыпанный снегом, в тот предоктябрьский день, когда в Ленинграде бушевала ранняя ме­тель, явился я на Малую Садовую улицу в Управление УС-17 Министерства внутренних дел СССР. Это было чудо: меня ожидала вакантная долж­ность старшего инженера по мостам в техотделе управления, и я мог жить в Ленинграде, являясь осуждённым по ст. 58 Уголовного кодекса.

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

Почти четыре года провёл я, проектируя мосты и путепроводы на автостраде Ленинград-Таллинн. Так же как до этого в Иране и Закавказье, проект каждого сооружения от на­чала до конца выполнял я, выезжал на трассу для ознакомления с местом будущей постройки, подбирал имеющиеся данные по геоло­гии, по расходам реки и т. д., а если их не имелось, то всё, что нужно, ориентировочно выполнял сам. А потом в техотделе быст­ро проектировал, попутно прикидывая рациональность возможных вариантов постройки, и как только проект был готов в каранда­ше, его рассматривал Павел Георгиевич, внося, если требовалось, коррективы и тут же утверждая. Чертёжница Тоня снимала копию на кальку, чертежи синировались и проект шёл на трассу для строительства. А вслед за проектом выезжал и я, чтобы объяснить прорабу особенности проекта и договориться с ним о сроках и порядке работ, когда же они начинались, то в самые ответственные дни, особенно во время бетонировки, я снова выезжал на трассу и следил за ходом работы.

Как легко и приятно было тогда работать. Надо строить, и мы строили!

Все работы на строительстве производили военнопленные немецкие солдаты под начальством советских техников и инженеров. Немецких пленных офицеров в соответствии с международной кон­венцией работать не заставляли, и они из лагеря, окружённого колючей проволокой, годами не выходили. Вероятно, многие из них рады были бы вместо этого хотя бы изредка понемногу пора­ботать на трассе, чтоб разнообразить жизнь в плену. Но очень немногие из немецких офицеров решались на это, боясь осуждения остальных офицеров, ненавидящих СССР и не желающих сделать хоть что-нибудь ей на пользу. Зато унтер-офицеры и фельдфебели, не попадающие под действие конвенции, работали на трассе, часто в роли десятников и, надо признаться, что многие из них с присущей немцам добросовестностью и послушанию воле начальства работали неплохо, хотя в душе были очень далеки от теплых чувств по отношению к России.

Вспоминается один такой фельдфебель на стройке моста через реку Пирита вблизи Таллинна. Он не позволял лодырничать и небрежно работать своим же военнопленным немцам, и нередко плохо работавшие получали от него зубо­тычины. Как только рядом появлялся советский начальник, он кричал "Ахтунг!" и отдавал рапорт по-немецки.

Как-то раз, осматривая работы с начальником участка под­полковником , после рапорта этого фельдфебеля я сказал ему по-немецки, что он хорошо работает, и спросил его - не коммунист ли он? Вытянувшись в струнку, немец ответил: "Нет, я национал-социалист!", и на последующие вопросы он рассказал о себе, что был пулемётчиком на истребителе, что сбил шесть советских самолетов и за это фюрер наградил его железным крестом. Закончил он свой рассказ такими словами: "Фюрер мёртв. Но, если б фюрер восстал из гроба и позвал меня, я тотчас бы явился и сказал бы ему - твой верный солдат здесь, мой фюрер!"

Этот немец не скрывал своих нацистских убеждений, а вот другой унтер-офицер на участке Нарва-Кингиссеп, тоже очень хорошо работавший, прикидывался антифашистом. Этот немец по фамилии Шмайде, по образованию техник, построил по моим проек­там несколько мостов и труб между Нарвой и Кингиссепом. Своих подчинённых немцев он держал в ежовых рукавицах и заслужил тем благоволение начальства и ненависть военнопленных немцев.

Начальник участка, на котором работал Шмайде, не один раз его премировал и однажды летом даже отпустил его в Ленинград на целый день. Шмайде потом с восторгом рассказывал о том, что нигде, ни в одном оккупированном немцами городе Западной Европы, даже в Париже, он не видел таких замечательных аттракционов, как в Ленинграде. Особенно ему понравились гигантские качели, де­лающие полный оборот. Ни в музеях, ни у исторических зданий Шмайде не был, и впечатление о Ленинграде и его культуре у него создалось лишь на основании целого дня, проведенного на каче­лях в парке на островах. Позднее, когда военнопленных немцев отправляли на родину, я узнал, что Шмайде отправили не в Германию, а за Урал. Его подчинённые немцы донесли на него, что он был нацистом, участником карательных экспедиций. В результате Шмайде судили как военного преступника и приговорили к десяти годам лагерей.

Четыре года службы в УС-17 я часто выезжал на трассу, а летнее время я проводил то на одной, то на другой строительной площадке. Много мостов, путепроводов и труб за эти годы я спроектировал и руководил их сооружением. Память о моей работе осталась возле Таллинна, где построены мосты через реки Пирита и Ягала и путепровод при въезде в город, между Нарвой и Кингиссепом, где построено много мостов и поддорожных труб, возле Ленинграда, где выстроены Гореловский и Лиговский путепроводы и тоже много небольших мостов и труб.

У одной из этих труб в первый же год моей работы в УС-17 я чуть было не погиб. Возле станции Лигово надо было пропустить речку Дудергофку под высокой насыпью автодороги. Для этого я предложил устроить железобетонную трубу квадратного сечения с отверстием ЗхЗ метра. Я решил осмотреть место. Электричкой приехал на станцию, прошёл несколько десятков метров по старой дороге, сошёл с неё и стал с трудом продираться сквозь густой кустарник. Вдруг, из кустов вырастает фигура сапёра, и он кричит мне: "Товарищ офицер, стойте на месте, здесь всё заминировано!". Я останавливаюсь, как вкопанный, а минёры с миноискателем в руках выводят меня кружным путём на дорогу. Только какая-то счастливая звезда спасла меня. Зато несколько немцев из ближнего лагеря подорвались, зайдя на территорию, ещё не осмотренную сапёрами. А с одним нем­цем даже произошла курьёзная история. Этого немца-танкиста посадили работать на тракторе, и вот, работая у самого полотна трассы, немец наскочил на мину. Взрыв принял на себя трактор. Взрывной волной немца подбросило вверх, он ловко повернулся в воздухе, упал вниз ногами на кучу песка и, как ни в чём не бывало, отбежал в сторону от взорван­ного трактора. Оказалось потом, что до призыва в армию, он был акробатом в цирке.

Особенно интересными для меня было сооружение путепроводов в Таллинне и у станции Горелово. Для постройки этих путе­проводов я разработал новую для автодорожников методику бето­нирования пролётного строения без стыков бетона. Мне пришлось внести ряд усовершенствований и в конструкцию железобетонных пролетов и в конструкцию подмостей. Сами бетонные работы я выполнил за несколько десятков часов вместо обычных нескольких недель. Много лет спустя я не один раз проезжал по дороге в Таллинн и с тайной гордостью и любовью смотрел на соору­жения, построенные по моим проектам, при моём участии, на мосты и путепроводы, в которые была вложена какая-то частица моего существа и которые переживут меня. В одном древнеегипетском папирусе сказано: "Существует нечто, перед чем отступает и безразличие созвездий и вечный шёпот волн, - это деяния человека, отнимающего у смерти её добычу". Какая глубокая мысль заложена в этой фразе, написанной много тысячелетий тому назад!

ТРЕВОЖНОЕ ВРЕМЯ

С весеннего семестра го учебного года я начал работать по совместительству в Военно-механическом институте на кафедре сопротивления материалов. Ей, тоже по совмести­тельству, заведовал Петр Фёдорович Папкович, мой двоюродный дядюшка. В этом институте я читал лекции ещё до переезда в Херсон, до 1936 года, и потому всё в этом институте мне было знакомым, и даже сотрудники кафедры остались большей частью прежние. Полгода работы в Военно-механическом институте оставили тяжёлый след в моей памяти из-за двух смертей - и - доцента кафедры, моего давнего знакомого, умиравшего долго и мучительно от рака.

В апреле 1946 года вечером в институте состоялось заседа­ние кафедры, после которого около половины одиннадцатого вече­ра я с Петром Фёдоровичем, выйдя из института, сел в трамвай № 3. Мне надо было выходить у Летнего сада, и я распрощался с Петром Фёдоровичем, едущим на две остановки дальше, и поехал автобусом на Потёмкинскую улицу, где я жил тогда у сестры. Приехав домой, я застал у Тани знакомых, играющих в винт, и присоединил­ся к игрокам.

На следующий день, после работы, вернувшись домой, я от Тани узнал, что звонила жена Петра Фёдоровича и сказала, что он скоропостижно скончался. А вечером пришел какой-то капитан III ранга, показал Тане удостоверение личности сотрудника СМЕРШа, и потребовал оставить меня с ним наедине.

Начался допрос, и я рассказал о заседании кафедры, о возвращении домой вместе с и о том, что мы расстались с ним у Летнего сада. СМЕРШ мне не верил и, ставя мне в вину то, что я в 1938 году был репрессирован, старался вынудить от меня признание в том, что меня завербовала иностранная (американская) разведка и поручила мне убить инженер-контр-адмирала, одного из стол­пов советской кораблестроительной науки. По предположению следователя, убийство было совершено мною ночью вблизи от дома , где утром следующего дня он был найден мёртвым на тротуаре у набережной Невы. То, что я вернулся домой очень скоро после заседания кафедры и даже успел сыграть несколько робберов в винт, следователь счёл за преступ­ную попытку обеспечить себе алиби. Но всё же, очевидно, это алиби поколебало его в уверенности, что я убийца. Он ушёл, при­грозив, однако, мне, что если я попытаюсь скрыться после его ухода, то меня всё равно разыщут и тогда мне придётся более чем плохо.

Как ни нелепо всё это было, но я очень взволновался, так как уже прошёл школу 38-го года и знал, что можно ожидать, чего угодно. Но всё для меня обошлось благополучно, так как медицинское вскрытие показало, что Пётр Фёдорович внезапно скончался от инфаркта и притом уже после полуночи. Выяснилось, что, расстав­шись со мной, он перед тем, как возвращаться домой, заходил ещё к знакомым, и поздно ночью упал почти у самого дома. Так как улица была безлюдна, никто не смог вызвать скорую помощь, кто-то из курсантов увидел утром его лежащим без движения на тротуаре и поднял тревогу, но уже было поздно.

Проработав один семестр в Военно-механическом институте, с осени я начал читать лекции в Текстильном институте, куда был принят по конкурсу на должность заведующего кафедрой сопротив­ления материалов. К тому времени я уже демобилизовался, но про­должал служить в УС-17 по вольному найму всё в той же должности инженера по мостам.

От работы в Текстильном институте у меня сохранились самые хорошие воспоминания, если не считать последнего года, после которого мне волею судеб пришлось покидать Ленинград. Очень хорошие отношения у меня сложились и с большинством преподавателей, и со студентами механического факультета, для которых я читал расширенный курс сопротивления материалов и теории упру­гости. Каждую весну после защиты дипломных проектов студенты приглашали меня на прощальный вечер, проходивший в очень тёплой обстановке. Как приятно было через несколько лет, уже в Одессе, получить от одного из моих бывших учеников телеграмму примерно такого содержания: "Защитил диссертацию от всего сердца благодарю своих учителей в первую очередь Вас Стрельцов".

Наступил 1949 год. В Ленинграде уже была тревожная пора. Уже умер во время выступления на одном из заседаний обкома . Уже расстрелян Попков, вместе со Ждановым всю блокаду проведший в Ленинграде, а после неё оставшийся бессменным председателем Ленсовета. Началось то, что ленинградцы в разговорах между собой называли "попковщиной". Присланный из Москвы Маленков гро­мил всех и вся, и те, кто был близок Попкову, кто вместе с ним работал, стали исчезать, и как полагается в таких случаях, началась чистка и в низовых организациях, в учреждениях, на заводах.

В конце 1949 года меня вызвал к себе начальник отдела кадров УС-17, хорошо меня знавший и не один раз вручавший мне приказы о благодарности и о премии. Теперь, когда я вошёл в его кабинет, он не здороваясь и не предлагая, как обычно, присесть, официальным тоном сказал мне, что в кадрах учреждения, состоящего в ведении МВД, могут быть только безупречно чистые люди. Мне же, как имевшему в прошлом ссылку, работать на строи­тельстве больше нельзя, меня должны немедленно уволить из УС-17. Единственное, на что он согласен в память прежних заслуг, это на мой уход "по собственному желанию".

Ни Павел Георгиевич Николаев, ни начальник строительства не могли помещать этому решению - каждый в те времена дрожал от страха, не зная, что будет с ним самим. С тяжёлым сердцем, тревожась за свою судьбу, предчувствуя новые горести, я подал заявление с просьбой уволить меня по собственному желанию. Лишь об одном удалось договориться с начальством - о том, что после ухода из кадров строительства я буду всё же продолжать работать на некоторых мостах бесплатно, в порядке "содружества науки с производством". Штатная должность заведующего кафедрой в Текстильном институте материально меня обеспечивала и, лишившись заработка на строительстве, я в деньгах потерял сравнительно немного, но зато это "содружество" все-таки помогло мне не оторваться совсем от любимого мною дела - от строительства.

Последней моей работой в УС-17 была постройка железобетонного моста через Чёрную речку в Зеленогорске. Этот мост я и проектировал, и руководил его постройкой. Интересное совпаде­ние - моей первой самостоятельной инженерной работой, моей "первой любовью" была постройка моста через Чёрную речку в са­мóм Ленинграде. А почти через тридцать лет моей последней стройкой, моей "лебединой песнью" инженера-строителя была постройка моста тоже через Чёрную речку, но уже в пятидесяти километрах от Ленинграда.

Весной 1950 года меня вызвал к себе директор Текстильного института Труевцев и сказал мне примерно то же самое, что три месяца тому назад говорил начальник отдела кадров УС-17. Мне, бывшему ссыльному, доверять учебно-воспитательную работу во втузе нельзя, я должен подавать заявление с просьбой об увольнении по собственному желанию. Но тут уж я отказался, поводов для моего увольнения из инсти­тута до конца семестра не находилось, и я оставался работать, терзаясь мыслями о грядущих новых гонениях. В июне 1950 года на должность заведующего кафедрой сопротивления материалов был объяв­лен внеочередной конкурс. Я, конечно, заявления не подавал, но начал предпринимать шаги к переходу в другой институт. Всюду, куда я приходил в Ленинграде, в каждом втузе я встречал настороженное отношение и понял, что нечего надеяться на что-то хорошее в Ленинграде.

В годы работы в УС-17 я не один раз бывал в Таллинне и подолгу там оставался для работы. Таллинн я очень полюбил, в нём нравился и весь уклад жизни и весь облик этого старинного города. Даже с эстонцами, вообще настороженно относившимися к русским, у меня бывали неплохие отношения. В Таллинне я бывал иногда в гостях у своего бывшего руководителя по мостам в Путейском институте , ещё в 1921 году оптировавше­гося в Эстонию. Теперь он был профессором Политехнического института и академиком Эстонской Академии Наук. На­деясь на его помощь, как-то в июне 1950 года я съездил в Таллинн, чтоб позондировать вопрос о переводе в Поли­технический институт. Но там я узнал, что нечто похожее на ленинградские дела творится и у них после обвинения и исчезновения Каротамма. Нечего было и думать о переезде в Эстонию.

Подошло отпускное время. Андрюша уже уехал на лето в Черниговскую область в город Короп на реке Десне. Туда его пригласил Пётр Кононович Редько, сторож того дома на Инструментальной улице, где поме­щалась Гидротехническая лаборатория, в которой служила Люся и где при лаборатории ей дали для жилья служебную комнату. Я решил тоже вслед за Андреем поехать в Короп, а заодно побывать в Москве в Министерстве высшего образования.

СНОВА ПОКИДАЮ ЛЕНИНГРАД

Уехал я из Ленинграда в самом тяжёлом душевном состоянии. Впереди была тревожная неизвестность. Смогу ли я обеспечить Андрюше, в этом году поступающему в ЛГУ, условия для ученья? Смогу ли я ему помогать материально и своими советами?

Что бу­дет с Кирюшей, не отразятся ли мои неудачи на его судьбе? Я вспоминал его рассказ о том, что в этом году из училища был изгнан курсант за то, что он скрыл печальную участь отца, расстрелянного в годы ежовщины. Курсан­тов построили в актовом зале, несчастного вызвали и приказали встать перед строем. После этого начальник училища прочёл при­каз об увольнении курсанта. С него тут же сорвали погоны и нашивки на рукавах и скомандовали: "Недостойный звания курсанта, из училища долой!". Несчастный юноша, опустив голову, не глядя на своих бывших товарищей, мимо всего строя выбежал из училища.

В Москве на Брянском вокзале я сел в плацкартный вагон киевского пассажирского поезда, чтоб сойти, не доезжая Киева, на маленькой станции Алтыновка, откуда на автобусе надо было добираться до Коропа. Лёжа на верхней полке, я всё время думал о детях и больше всего о Кирюше, боясь за то, что его выгонят из училища с таким же позором, как того несчастного курсанта, о котором он мне рассказывал. Перед мысленным взором представлялось, как мой Кирюша стоит перед строем курсантов, как с него срывают погоны и шев­роны, как ему командуют "Из училища вон!". - За что? Он не скрывал того, что его отец был в ссылке, но его могут всё же из­гнать, хотя бы за то, что теперь его отца гонят из института, никуда больше не принимают на работу в Ленинграде. Что же делать? И временами мне казалось, что остается единственный выход - написать письмо Сталину о том, что я ни в чём не был виноват, когда был осуждён, что умоляю не преследовать из-за меня сыновей, и с этим письмом в кармане надо покон­чить с собой, бросившись под поезд. Письмо дойдёт до Сталина, и моих сыновей никто не тронет.

С такими безумными мыслями я и приехал в Короп, и, лишь прожив в нём с Андрюшей две недели, мало-помалу успокоился и пришёл в себя. После Коропа мы с Андрюшей съездили на несколько дней в Киев, посмотрели Лавру и другие киевские достопримечательности, а потом Андрюша уехал в Ленинград, а я в Одес­су, где хотел узнавать насчёт возможностей работы в одесских вузах.

В Одессе мне пошли навстречу, не испугались моего прошлого и обещали помочь переводу в один из одесских вузов. Особенно хо­рошо меня принял доцент , которого я знал ещё со времени постройки херсонских доков, и профессор , с которым меня познакомил Эммануил Борисович. Общая обстановка в Одессе меня подбодрила - здесь у людей, с которы­ми я встречался, не было подавленного душевного состояния, не было страха, царившего в Ленинграде. Даже те, кто жил и рабо­тал во время оккупации, не боялись так, как боялись всего на свете те самые ленинградцы, которые мужественно выдержали тысячу дней блокады.

В конце августа я вернулся в Ленинград, где меня ждали ответы из провинциальных втузов на мои предложения работать в них. 30 августа в Текстильном институте должен был состояться учёный совет, на котором намечались выборы претендентов на моё место. Было подано три заявления. На заседании произошло нечто из ряда вон выходящее в условиях нашей действительности. Несмотря на откровенно приказной при­зыв директора проголосовать за одного из кандидатов, учёный совет громадным большинством голосов провалил всех трех претендентов на моё место.

Через два дня начались занятия, новый конкурс объявлять было недопустимо, и я на год остался в Институте по-прежнему заведующим кафедрой. То, что произошло на совете, я принял как вы­ражение самого хорошего, настоящего товарищеского отношения лично ко мне, и я был бесконечно благодарен всем членам совета, а в первую очередь заведующему кафедрой технологии металлов и профессору , разъяснившим подоплёку всего дела тем, кто её не знал.

Я остался ещё на год в Институте, но под меня уже заблаговременно подводились мины. Запросто выгнать меня из Института было нельзя, так как после ссылки я был призван в Армию и за участие в Великой Отечественной войне имел две медали. С дру­гими нежелательными преподавателями поступали проще, если толь­ко имелся какой-нибудь формальный предлог к увольнению. Так, одного 55-летнего беспартийного доцента уволили единственно за то, что в анкете в графе "состоял ли в других партиях" он от избытка честности написал: «в марте 1917-го года, увлекшись анархизмом, я записался в партию анархистов, но в мае 1917-го года вышел из неё и с тех пор ни в какой партии не состою". Его с позором изгнали из Института и до­ложили, где полагается, об энергичной чистке кадров.

Но директор зря старался - его самого вскоре сня­ли с работы, так как он был депутатом Ленсовета и, естественно, являлся сотрудником всё того же Попкова. Вместо него директо­ром был назначен москвич Гурьев. С его приходам кампания про­тив меня приняла организованные формы. Прежде всего, несколько раз на мои лекции присылали стенографистку, чтоб записывать то, что я говорю студентам о за­коне Гука, о теореме Кастильяно, Максвелла, Мора и т. д. Меня надеялись уличить в преклонении перед иностранщиной и в космополитизме, что тогда считалось тягчайшим грехом. Но из этого ничего не вышло, так как и из учебников и программ, утверждённых Министерством высшего образования, эти имена не были выкинуты.

Тогда пошли по другому пути, и один из самых безграмотных и бездарных преподавателей, член моей кафедры, как это ни странно, имеющий звание доцента, некто Сотников, донёс на меня в партбюро, что будто бы я в прошлом - колчаковский офицер, «и вешатель».

Когда меня вызвали на допрос, я по ходу следствия сообра­зил, в чём дело. Сотников знал, так как я этого и не скрывал, что я учился в кадетском корпусе. Дальнейший ход его мыслей, очевидно, был таков: я кончил кадетский корпус, значит я кадет, а кадеты - это члены партии Милюкова, противника большевизма, следовательно, и я - противник советской власти. А дальнейший полёт фантазии превратил меня в колчаковского офицера, да ещё и вешателя. Этим доносом Сотников, нередко получавший от меня замечания за некачественное преподавание, думал стереть меня в порошок и вместе с тем заслужить благоволение начальства. Но из этой чепухи, разумеется, не вышло того, что было задумано, и я легко опроверг всю эту ложь.

Прошёл учебный год, и весной 1951 года снова был объявлен конкурс. Всех членов учёного совета, на поддержку которых новый директор не рассчитывал, вызывали поочерёдно и проводили с ними воспитательно-разъяснительную работу, с тем, чтобы при выборах не повторился прошлогодний казус. Рассчитывать было больше не на что. Надо было ехать в Москву и за Москву и искать работу.

В Министерстве высшего образования мне сказали, где, в каких втузах требуются преподаватели моей специальности. Были подходящие мне вакансии в Ростове и в Омске. Пока я беседовал с инспектором, к нам подошел солидный гражданин, оказавшийся за­местителем директора Иркутского горно-металлургического института. Услыхав, что я подыскиваю работу, и узнав мою специаль­ность, он разговорился со мной, а когда я рассказал ему, что четыре года работал в Алма-Ате в Казахском горно-металлургическом институте и там же защищал диссертацию по вопросу прочно­сти подземных сооружений, он объявил, что для меня у него есть место заведующего кафедрой сопротивления материалов и строительной ме­ханики. Мы вышли с ним и зашли в кафе, чтоб спокойно поговорить о деталях моего поступления в иркутский институт.

Всё складывалось очень благоприятно для меня, пока не зашёл разговор о предоставлении мне квартиры. Мой собеседник начал мяться, говоря, что жилищных фондов у них мало, но что в ближайшем будущем, через год или два институт построит преподавательский корпус, и там мне и отведут квартиру, а пока больше чем одну комнату в общежитии он мне обещать не может. "Большая ли у Вас семья?", - в заключение спросил заместитель директора. Я его думал успокоить, сказав, что я одинокий и больше чем на одну комнату и не рассчитываю, но вместо того, чтобы успокоить моего собеседника, я его разволновал.

Он начал говорить что-то невра­зумительное, перестал уговаривать меня ехать в Иркутск и, нако­нец, объяснил мне, в чём дело. Оказывается, он уже имел крупные неприятности из-за холостых немолодых доцента и профессора. Больше он не хочет рисковать и потому отказывается от предложения мне вакантной должности в иркутском институте. На этом я с ним и расстался, немного посмеявшись над его страхами.

В Министерстве высшего образования мне посоветовали заглянуть в Министерство морского флота, так как по слухам для ведомственных втузов требовались преподаватели. Там мне рекомендовали сразу, здесь же написать заявление директору Одесского Института инже­неров морского флота, которому требовался доцент по сопротивле­нию материалов. На всякий случай, не рассчитывая на успех, я передал заявление инспектору и скоро совсем забыл о нём.

ЦЫГАНКА ПРАВИЛЬНО СКАЗАЛА

Дела в Москве были закончены, и я поездом выехал в Ярославль с тем, чтобы пароходом спуститься по волге вниз до Ста­линграда, заходя во время стоянок в институты в Горьком, и Саратове, чтобы не пропустить тех мест, где смог бы найти работу.

В Ярославль я приехал рано утром и сразу же отправился на дебаркадер, где взял одноместную каюту второго класса на грузопассажирский пароход, отходивший в этот же день вечером. Сдав вещи на хранение, я вышел в глубоком раздумье на открытую палу­бу. Что будет дальше со мной, я совершенно не представлял, и как всегда в таких случаях, впереди мерещилось только плохое - отказы, унижения, неустройство, безденежье, скитания по чужим углам. Опёршись на перила дебаркадера, я смотрел куда-то вдаль и вдруг почувствовал, что кто-то дергает меня сзади за пиджак. Оглянувшись, я увидел цыганку. Сразу же она начала предлагать мне погадать, и схватила меня за руку, а я, будучи в какой-то прострации из-за своих грустных мыслей, руки не отнял и от га­данья не отказался, до всего, что было рядом со мной, мне было в этот момент как-то совсем безразлично. А цыганка, вцепившись в мою руку, начала обычные цыганские просьбы "позолотить руч­ку", и я машинально вытащил из кармана трёшку и дал ей. Цыганка бормотала всегдашние приговоры насчет длинной дороги и, видно, в это же время по биению моего пульса, по каким-то ей одной понятным признакам, нащупывала то, что подходит мне. И вдруг я слышу что-то о неприятностях по службе и начинаю внимательнее вслушиваться в гаданье. "У тебя большая грусть, ты остался без работы" - бормочет цыганка, а я думаю, как это она угадала? "Ты послал письма и ждёшь ответа, что тебе дадут работу". Опять перерыв в гаданье, а я поражаюсь тому, как близка цыганка к истине. А она уже чувствует, что угадала правильно, и просит еще "позолотить ручку". Я вытаскиваю пятёрку, цыганка продолжает гадать, и я слышу: "От этого дня отсчитай десять дней и тогда получишь известие, что тебе дают работу. Только никому не говори о том, что я тебе сказала и не смейся над цы­ганкой". После этого - снова просьба позолотить ручку, и снова я даю ей пятёрку, совершенно потеряв свою волю. И под конец гаданья цыганка говорит мне: "Ты горюешь и боишься напастей, которые тебя ждут. Дай мне тридцатку, и я отведу от тебя всякое зло, всё на себя приму". Я вытаскиваю тридцать рублей, даю их гадалке, а та поднимает кофту, обнажает живот, берет меня за руку и приказывает пальцем нажимать ей на живот. "А теперь повторяй за мной, что я буду говорить, только не смейся. Если будешь смеяться, будет тебе плохо!", и я повторяю за ней совер­шенно серьезно какие-то непонятные мне слова заклинания, среди которых только изредка попадаются обычные слова по-русски.

Расставшись с цыганкой, я ничего не мог понять - как я, интеллигентный неверующий человек, так беспрекословно подчи­нился всем требованиям цыганки и так серьёзно, без шуток и сме­ха, повторял за ней слова заклинания. Видно, у этой цыганки были способности и психолога и гипнотизёра, и потому я так был безволен перед ней. Несмотря на то, что я нашёл объяснение происшедшему, я всё же, на всякий случай, долго молчал о нём, как видно, боясь, чтоб мне, как предостерегала цыганка, не было худо, если б я стал рассказывать о гаданье и тем более смеяться над заклинаниями.

Вечером пароход отошел от пристани, и я отправился вниз по Волге.

Весь путь до Горького я провёл в воспоминаниях о том, что уже кануло в вечность и в мыслях о том, что меня ожидает в будущем. Неужели и в будущем мне суждено то же, по сути дела, глубо­кое одиночество, холод и отсутствие близкого человека, как было многие последние годы, а может быть и всю мою жизнь?

В Горький мы пришли в воскресенье, и это было для меня большой удачей, так как ни в один институт я не смог зайти, чтоб предложить свои услуги. Пришлось, ничего не узнав и ни о чём не договорившись, ехать дальше, вниз по Волге. В Казани не было институтов подходящего для меня профиля, и, сойдя на берег, я за время стоянки ограничился лишь прогулкой по городу.

Следующим большим городом был Ульяновск, бывший Симбирск, в котором до сих пор во время путешествий по Волге, мне ни разу не удалось побывать - каждый раз пароход приходил в Ульяновск ночью, а если днём, то стоянка была очень краткой. Но в этот раз в Ульяновск мы пришли днём и должны были простоять у при­чала около четырёх часов. Можно было сойти с парохода и посмот­реть город, о котором ещё с детства много слышал. Там, в Сим­бирске, служил старший брат папы - дядя Гугόля, там окончил кадетский корпус его старший сын Жура, там в Институте благородных девиц училась его дочь Зина. Вся семья оставила Симбирск во время первой войны и перебралась в Петроград, где во время голодовки 1918 года умерли дядя и его жена, и вся семья распа­лась.

По шаткой деревянной лестнице я долго взбирался на высочен­ный береговой обрыв, вероятно, тот самый, который был описан Гончаровым, и, наконец, оказался на улицах этого старинного русского города, бывшего когда-то "дворянским гнездом". Медленно шёл я по улицам, глядя на старинные некрасивые дома, большей частью деревянные, иногда окружённые садом, как видно, бывшие дворянские или купеческие особняки. Так бродил я по улицам Симбирска, ни с кем не говоря, никого ни о чём не спрашивая, пока не зашел на какой-то бульвар, возле которого находилось четырехэтажное здание постройки прошлого века, чем-то напоминавшее мне здания военных училищ старого Петербурга. Я подумал, что это может быть здание того самого Симбирского кадетского корпуса, в котором когда-то учились мои двоюродные братья. Я присел на скамейку, рядом со мной сидел пожилой мужчина интеллигентного вида, и я спросил его, не старожил ли он этого города. Это был первый человек, с которым я заговорил в Ульяновске. Мой сосед ответил, что он родился и всю жизнь прожил тут. Я спросил о том, что меня заинтересовало, и он ответил мне, что в этом здании, действительно, в прежние годы был кадетский корпус. В свою очередь, и он меня спросил, - почему это меня интересует. Я рассказал тогда, что здесь долгие годы жил с семьёй мой дядя, что я сам впервые в этом городе и потому мне хотелось бы увидеть то, о чём я много слышал ещё в детстве.

- А Вы не скажете ли, как фамилия вашего дяди и где он служил? - спросил мой сосед. Услышав мой ответ, он сразу же вспомнил имя и отчество моего дяди, имя его старшего сына и рассказал мне, что дядя Гугόля не только служил в каком-то ведомстве, но одновременно преподавал математику в той гимназии, в которой учился мой собеседник. Дόма, где жил с семьей дядя, он мне показать не мог, так как во время гражданской войны дом сгорел и на его месте сейчас небольшой сквер. Много рассказал он мне и о дореволюционной жизни в Симбирске и о моём двоюродном брате - кадете, и о самом дяде Гугόле. А, узнав от меня о том, что в восемнадцатом году дядя с женой умерли от голода в Петрограде, он с горечью сказал, что тогда же, в том же году в Петрограде погиб и похоронен на Площади жертв революции (Марсовом поле) его брат, один из первых комендантов города - Авров.

Надо было возвращаться на пароход. Мы распрощались, и я ушёл, поражённый этой странной встречей. В самом деле, - впервые попав в Симбирск через тридцать пять лет после выезда из него дяди Гугόли, я разговорился с одним только незнакомым человеком и оказалось, что наткнулся именно на того, кто смог мне сказать о том, что я хотел узнать. Я уверен, что если бы я стал спрашивать об этом же подряд тысячу жителей города, никто не смог бы мне сказать того, что я услышал от Аврова. Наверняка, выи­грыши по лотерее бывают чаще, чем такие встречи.

Тяжелые и мрачные мысли постепенно сменялись грустно лирическими. Лёжа в раскидном кресле на палубе, я смотрел на проплы­вающие мимо постепенно скрывающиеся вдали берега города, в котором только что говорил с незнакомым человеком о родных лю­дях, давно уже исчезнувших из жизни. Вдруг, рядом со мной разда­лись детские рыданья, я оглянулся и увидел славненькую девчушку лет шести-семи, залившуюся слезами. Я стал её утешать, спраши­вать, что с ней случилось, и узнал, что, играя, она посадила свою любимую обезьянку на перила и нечаянно уронила её за борт. Олечка, всхлипывая, рассказала мне о том, что обезьянка была очень хорошая, что ей очень жаль бедную обезьянку и, рассказывая, понемногу успокаивалась. А я с тёплым чувством смотрел на это маленькое существо, прижавшееся ко мне и делившееся со мной своим большим, может быть только ещё первым горем. Этот возраст, пять-семь лет, всегда мне казался самым милым и хорошим - уже мысля­щий маленький человечек, но ещё не утративший детской открыто­сти и доверчивости. Детское горе непродолжительно, и Олечка, выплакавшись вдоволь, стала улыбаться и понемногу забыла о своей обезьянке. Начало смеркаться, откуда-то из каюты послышался женский голос, зовущий Олечку ужинать, и она убежала.

Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5