– Иегуда, я ведь не хасид и даже не религиозный человек, но советую тебе попросить благословения у Ребе.
Я сразу же ответил, что Ребе не "чужой" мне и что у меня давно есть связь с любавичами, мне известно, что Ребе святой человек, и сам удивляюсь, почему до сих пор не попросил у него благословения. Я сегодня же напишу Ребе. Сын приятеля посоветовал мне передать письмо хабадскому эмиссару в Париже раввину Шмуэлю Азимову, а он уже найдет способ вручить его Ребе.
В тот же вечер мы с приятелем отправились к раввину Азимову. Когда мы пришли, он проводил занятие, и я с удовольствием прослушал его лекцию, с некоторой ностальгией вспомнив уроки рабби Михоэла. Я был представлен раввину и рассказал ему о своем деле. Рабби Шмуэль объяснил, что, обращаясь с письмом к Ребе, следует приготовиться к строгому выполнению его советов и указаний. При этом необходимо начать более серьезно относиться к еврейским законам и заповедям.
Через неделю раввин Азимов позвонил мне: Ребе просил назвать ему имя моей матери.
Прошло несколько месяцев, я почти забыл о происшедшем. В один прекрасный день жена сообщила мне, что "есть новости". Примерно через год после того как мы получили святое благословение Ребе, у нас родилась дочь, мы назвали ее Мазл-Батя (в переводе с иврита: судьба –дочь Б-га).
С самого рождения дочь заполнила всю нашу жизнь. Все мысли, мои и жены, были о ней. Вместе с ней мы ползали на четвереньках... вместе начали ходить... вместе стали произносить первые слова -^-мама, папа...
Ведь у нас не было больше детей, кроме этого долгожданного ребенка. Если в соседний магазин привозили новую игрушку, в тот же день она появлялась у нашей дочери. Все свободное время мы посвящали ее воспитанию.
Когда девочке исполнилось три года, мы наконец приняли решение уехать в Эрец Исроэл. К тому времени еврейская община Марокко уже не процветала, как в пору моего детства, и большинство евреев покинуло эту страну. Да и атмосфера в ней после войны Судного дня была достаточно напряженной. Кроме того, большая часть членов нашей семьи, мои братья и сестры, уже переехала в Израиль. А главное, мы считали, что начиная с детского сада нашей дочери лучше воспитываться на Святой Земле.
Для меня переезд в Израиль был сопряжен со значительными трудностями. Связанный бизнесом в Марокко, я не мог рассчитывать на то, что удастся вывезти все имущество отсюда. А больше всего меня беспокоило, смогу ли я устроиться на новом месте так, как мне хотелось бы. Основанием для тревог служили трудности, с которыми пришлось столкнуться двум моим братьям и трем сестрам.
Мы решили не спешить и серьезно подготовиться к переезду. Свернув свой бизнес и переправив большую часть денег в Израиль, я наладил связи в Париже с коммерсантами, ведущими дела в Израиле. Таким образом, "фундамент" был готов. В канун праздника Суккос 5года мы оказались на Земле Обетованной.
Разумеется, у нас с женой были какие-то трудности, связанные с абсорбцией, но дочь их нисколько не ощутила. Она быстро нашла себе новых друзей, и уже через несколько месяцев ее трудно было отличить от "сабров"–детей, родившихся в Израиле.
Спустя год после приезда в Израиль мы решили переехать из Явне на север страны. Я стал главным импортером чистящих средств из Франции. Были у меня и другие контракты с французскими фирмами. Моя жена, которая на первых порах с трудом привыкала к новому окружению и менталитету, в конце концов справилась со своими проблемами. Но главное – мы не могли нарадоваться нашей Мазл-Батей. Когда она в первый раз пришла из школы с ранцем за плечами, мы не сдержали слез радости и возблагодарили Всевышнего за то, что Он послал нам решение поселиться в Израиле.
Прошло три с половиной года. Однажды, в канун Ту Бишват, дочь, придя из школы, пожаловалась на боль в голове. Полагая, что это обычная головная боль, вызванная скорее всего вчерашней длительной прогулкой, жена дала ей таблетку. Но боль не прекращалась, а только усиливалась. Через два дня мы вынуждены были обратиться к нашему семейному врачу. Осмотрев дочь, он прописал ей антибиотик, и боль успокоилась. Возобновилась она примерно через неделю и на этот раз была значительно сильнее. После тщательных проверок и подробного выяснения симптомов один из самых известных израильских врачей посоветовал нам срочно поместить дочь на обследование в иерусалимскую больницу "Адаса". Вскоре уже из Иерусалима позвонил наш врач и попросил меня срочно приехать. Я был в замешательстве, возникли тревожные предчувствия.
При встрече с врачом я увидел, что он весьма обеспокоен. Стараясь не смотреть мне в глаза и с трудом выговаривая слова, он сказал, что у дочери обнаружена опухоль в голове, судя по всему, злокачественная.
Мне показалось, что стены больницы смыкаются вокруг меня. Как под наркозом, я услышал собственный голос, задающий врачу вопрос, что делать. Он ответил, что, по всей вероятности, надежды мало, но если какие-то шансы есть, их надо искать в США–только там могут чем-то помочь.
По дороге домой я решил пока ничего не рассказывать жене: она не справится с этой страшной новостью. Я сказал ей, что у дочери развился воспалительный процесс и врач советует отвезти ее для лечения в Америку.
В тот же вечер я отправился в свой офис позвонить крупному парижскому врачу, выходцу из Марокко, с которым меня связывала давняя дружба. Услышав его голос, я долго не мог говорить из-за душивших меня слез. Когда я наконец изложил суть дела, он попросил дать ему номер телефона нашего врача, чтобы получить от него подробное описание снимков (факсов тогда еще не было). Через двадцать минут он перезвонил мне и сообщил, что согласен с нашим врачом: надо ехать в Америку. Меня немного успокоило то, что он, в отличие от израильского коллеги, не исключал благоприятного исхода. (Лишь много лет спустя он признался мне, что был абсолютно уверен в безнадежности положения и позвонил мне, чтобы ободрить и поддержать.)
Он обещал устроить дочь в бостонский госпиталь, где у него были знакомые врачи, и даже предложил сопровождать нас.
Поместив девочку в госпиталь, мы, моя жена, парижский друг и я, расположились в близлежащей гостинице. Через несколько дней меня с моим другом пригласил для беседы заведующий отделением. Он и его коллеги разошлись во мнении относительно целесообразности операции. Каждый из вариантов содержал и преимущества, и противопоказания. Операционное вмешательство представлялось части врачей малоперспективным, а последствия операции – необратимыми. Я поинтересовался, каковы шансы безоперационного лечения. Врачи переглянулись. Заведующий отделением сказал:
– Максимум полгода.
Узнав о сомнениях врачей, жена неожиданно твердо заявила:
– Ты должен поехать к Ребе. Это он дал нам дочь, и только он может ее спасти.
Я позвонил кузену жены в Нью-Йорк и попросил его срочно позаботиться для меня об аудиенции у Ребе. В тот же вечер он уведомил меня, что аудиенция состоится послезавтра в двенадцать часов ночи.
Я был очень взволнован, когда прибыл в резиденцию Ребе. Его секретарь раввин Гронер сказал мне, что через полчаса я смогу войти в кабинет Ребе. В ожидании своей очереди я читал Псалмы Давида, слезы застилали мои глаза, я находился в полуобморочном состоянии.
Первое, что я увидел, войдя в кабинет, это чистые, проницательные глаза Ребе. Он предложил мне сесть, но я не воспользовался предложением. Передав ему заранее подготовленную записку, не в силах сдерживаться, я зарыдал, как ребенок.
И вдруг я обнаружил, что Ребе... широко улыбается.
– Наш закон велит с приходом месяца Адар увеличивать в веселье и радости. А вы поступаете наоборот, – упрекнул он меня. – Разве вы попросили у меня на это разрешение?
Я не понимал, что от меня требуется. Мне даже показалось, что Ребе "потешается" над моим горем. Я воскликнул:
– Ребе! Речь идет о жизни моего единственного ребенка! И опять заплакал. Ребе снова взглянул на меня и решительно сказал:
– Вы надеетесь спасти свою дочь тем, что в Адар приносите мне в комнату слезы и отчаяние?!
Я понял, что Ребе не шутит, и выразил готовность немедленно стать веселым. Но как? Ребе объяснил:
– Веселиться в Адар следует не потому, что не надо обращать внимание на неприятности, а потому, что неприятности переворачиваются. Всё переворачивается!
Произнося последние слова, Ребе сделал сильное движение обеими руками слева направо и повторил, почти прокричал по-французски:
– Переворачивается! Всё переворачивается!!! Он окинул меня еще раз своим необыкновенным взглядом и добавил:
–Да услышим мы хорошие новости.
Не помню, вышел ли я сам, или секретарь открыл мне дверь, или Ребе попрощался со мной. Помню только, что оказался в приемной в состоянии полной прострации. И вдруг я осознал, что не выяснил главного у Ребе–делать ли операцию дочери. Я стал истерично кричать, что должен срочно войти к Ребе еще раз. Секретарь заявил, что это невозможно и если мне нужно задать дополнительный вопрос, я могу написать записку, и он занесет ее Ребе. Я так и сделал.
На следующий день, в Бостоне, мне сообщили, что меня разыскивает "раббай Гронер". Я позвонил ему в Нью-Йорк и узнал, что на моей записке Ребе написал: "Я четко ответил ему на все вопросы вчера вечером".
У меня, совершенно растерянного, не было уверенности, что Ребе ответил на мой вопрос. Я снова позвонил раввину Гронеру и спросил его, не имеет ли Ребе в виду свои слова "Всё перевернется". Он думал, что это возможно. Тем не менее я попросил его справиться у Ребе еще раз.
Утром раввин Гронер опять позвонил мне и передал слова Ребе: "Если он все-таки спрашивает, пусть посоветуется с третьим врачом, врачом-другом, и сделает, как тот скажет".
Я не понимал, что означает "если он все-таки спрашивает". Раввин Гронер высказал предположение, что не надо было спрашивать во второй раз.
Я обсудил целесообразность операции с третьим врачом, моим другом из Лиона, он полагал, что она нужна.
Операция должна была состояться через пять дней, через день после праздника Пурим. Нам оставалось только ждать и молиться.
Тем временем врачи еще и еще возвращались к снимкам, анализировали данные обследования. В разговорах с нами они, с одной стороны, пытались ободрить нас, а с другой, не скрывали опасности, связанной с операционным вмешательством.
В конце концов наступил день операции. В 8.30 утра дочь легла на операционный стол. Мы разместились в комнате ожидания, имея при себе только сердечные капли и Теплим.
Как медленно передвигаются стрелки часов! Прошло полчаса, еще пятнадцать минут, еще час... Неожиданно в комнате появился врач в сопровождении двух медсестер. Мы решили, что случилось самое страшное, жена стала терять сознание. Я не сразу понял, что говорит нам врач.
–Происходит что-то невероятное. Мы открыли череп, но там не обнаружили никакой опухоли!
Когда мы немного успокоились, нас пригласили в операционную. Там собрался консилиум: лечащий врач, хирург и еще несколько врачей.
– Мы не знаем, как это объяснить, – твердили они в один голос взволнованно.
– Я могу объяснить,–осенило меня. – Святой Ребе сказал, что в этом месяце всё переворачивается!
Нам сказали, что через несколько часов дочь должна прийти в себя после наркоза и мы сможем ее увидеть.
Нельзя передать словами радость, овладевшую нами. Но мы не могли предположить, что еще ждет нас впереди!
Наступил вечер. Нам говорили, что Мазл-Батя все еще не пришла в себя. Уже под утро хирург признался, что они не могут привести ее в сознание.
– Это последствие операции?
– Скорее всего.
– И сколько это может длиться?
Врач посмотрел на меня и осторожно ответил:
– Может быть, день или два, но не исключено, что последствия необратимы.
– Я первым же самолетом вылетаю к Ребе,–заявил я жене.
И вот я опять в секретариате Ребе и прошу об аудиенции.
Секретарь снова посоветовал мне написать записку.
Я написал Ребе, что у нас нет больше сил ждать. Он совершил чудо, почему же испытания продолжаются?
Через пять минут (!) секретарь вынес мне ответ, который я храню до сих пор: Буду молиться о полном выздоровлении. Да исполнится обещание "Этот месяц перевернется из горечи в радость... И приняли написанное Мордехаем".
Перед тем как отправиться в аэропорт, я позвонил жене в госпиталь. Ее не было в комнате, и для того, чтобы ее найти, потребовалось некоторое время. Прежде чем я успел что-то сказать ей, она со слезами в голосе сообщила мне:
– Мазл-Батя пришла в себя! Приезжай скорее...
Чудо произошло, но не полное. Дочь пришла в себя не до конца. У нее обнаружились провалы памяти, затрудненность речи. Врачи делали все возможное. А я совершил очередную ошибку.
Будь я настоящий хасид, мне следовало бы забрать девочку домой и ждать исполнения "всё перевернется". Но... Врачи хотели убедиться в отсутствии у дочери опухоли, в том, что она абсолютно здорова. Так прошли еще две недели. Бесчисленные процедуры, вероятно, мешали Мазл-Бате прийти в себя окончательно.
За неделю до праздника Пейсах мы уехали из Бостона. Врачи уверяли нас, что есть надежда, время сделает свое и дочь полностью выздоровеет. Конечно, потребуется еще много времени. Но что поделаешь?
Праздник мы решили провести во Флэтбуше, у двоюродной сестры жены. Еще в Марокко я знал, что в Хабаде особенно торжественно празднуют последний пасхальный день–проводят "трапезу Мошиаха". Я выразил желание пойти на эту трапезу к Ребе, и наш гостеприимный хозяин вызвался проводить меня туда.
Ребе говорил на идише, которого я не знаю. Время от времени беседа прерывалась хасидскими песнями. Многие из них были мне знакомы с юности, и я пел вместе со всеми. Как и другие присутствующие на трапезе, я сказал Ребе "лехаим", и он кивнул мне.
Вдруг, в один из перерывов, я почувствовал, что все смотрят на меня. Хасид, стоявший рядом, сказал, что Ребе просит меня подойти. Я получил от Ребе две пластины мацы, он что-то сказал мне, но из-за переполнявшего меня волнения я не понял ни одного слова. Не знаю, откуда появилась у меня такая смелость, – я попросил Ребе повторить. Он сказал мне громче примерно следующее:
– Маца – это хлеб веры и хлеб выздоровления. Одну пластину дайте дочери, пусть маца станет для нее хлебом выздоровления. А вторую съешьте сами, и пусть она станет для вас хлебом веры. Дочь не должна страдать из-за вашей недостаточно глубокой веры.
Можно себе представить мое состояние! Окружающие спрашивали, что сказал мне Ребе? Почему вручил мацу?
К счастью, Ребе вернулся к беседе, и я был избавлен от необходимости отвечать на многочисленные вопросы.
После трапезы я увидел, что все подходят к Ребе и он наливает им немного вина. Это "кос шель броха", стакан благословения, объяснили мне. Когда я подошел к Ребе за благословенным вином, он широко улыбнулся и сказал:
– Сегодня марокканские евреи отмечают а-мимуну – день веры, а на следующей неделе начинается месяц Ияр, месяц выздоровления, потому что Ияр это Ани Гашем Ройфэахо – Я Б-г, твой исцелитель. Так пусть же у вас укрепится вера, а ваша дочь полностью исцелится. Но я уже сказал, что выздоровление вашей дочери не должно задерживаться из-за того, что ваша вера недостаточно глубока. Пусть "всё перевернется" – сначала наступит выздоровление (месяц Ияр), а потом укрепится вера (месяц Нисан).
Не знаю, что пришло раньше, моя вера или исцеление дочери. Но в тот вечер, вернувшись домой, я увидел дочь такой, какой она была до болезни.
Сейчас Мазл-Батя замужем, мне уже 62 года, я трижды дед. Моего первого внука зовут Менахем-Мендл (как же иначе?). И каждый год последний день Пейсах мы отмечаем как день Исцеления и Веры.
Вся наша семья верит в приход Мошиаха, верит в силу Ребе, верит, что вот-вот снова увидит того, кто дал нам и еще многим евреям благословение, спасение, исцеление, а главное, глубокую ВЕРУ.
Я верю полной верой, и несмотря на то, что он задержался, я каждый день жду его прихода.
СУККО В ПАРИЖЕ
Журналист вспоминает свои студенческие дни во время второй мировой войны и удивительного человека, с которым ему довелось повстречаться.
Моя юность совпала с тридцатыми годами. В это беспо-койное время в Германии пришел к власти Гитлер и началась вторая мировая война. Я учился тогда в университете в Париже, но отнюдь не наслаждался жизнью в этом "Городе Знаменитостей". Будучи одним из многих еврейских студентов, которые не являлись французскими гражданами, я не мог рассчитывать на получение какой бы то ни было работы. Приходилось делать все возможное, чтобы хоть сколько-нибудь заработать. Мы, студенты, нанимались сторожами и мойщиками посуды, занимались уборкой, давали частные уроки, писали адреса на конвертах.
Несмотря ни на что, я продолжал быть евреем, соблюдал все предписания и обычаи. Почему? Возможно, это была реакция на условия, в которых я оказался. Оставаясь в Париже совсем один, вольная птица, без родительского присмотра, я мог вести какой угодно образ жизни. Но мне хотелось доказать самому себе, что мое окружение не способно повлиять на мою религию, мои убеждения. Я не только молился на Рош а-Шона и постился на Йом Кипур, как это делали многие еврейские студенты,– я пошел дальше: решил исполнить заповедь жизни в сукко в праздник Суккос.
В соответствии с Талмудом, это одна из наиболее легких мицвойс, но мне было совсем не легко ее выполнить. Из-за отсутствия средств я вынужден был посещать общественное сукко при синагоге для восточноевропейских евреев, которая находилась поблизости от моего жилища, в Латинском квартале. Меню там всегда включало одно и то же: хлеб, сыр и редиску.
В Суккос, "время нашего веселья", я вовсе не был счастлив, и не скромная пища была тому виной. Я всегда любил эстетику, ценил красоту, нарядное оформление еврейских обычаев и полагал, что сукко, его убранство символизируют гармонию Торы и красоты. Но сукко при синагоге в Париже... Хоть это и трудно, постараюсь сохранить такт при его описании. Стенами сукко служили старые двери, голые и обшарпанные, безо всяких украшений. Хуже всего была царившая там грязь. К клеенке на столе прилипли остатки еды тех, кто побывал здесь до меня, на полу и скамейках – крошки. Все это повергало меня в глубокую депрессию, заставляло наспех глотать пищу и сразу же покидать сукко. И таким образом я должен был отмечать этот светлый праздник?
Хасиды, как известно, едят в сукко и на восьмой день праздника. К несчастью, синагога в Латинском квартале не следовала хасидской традиции, и сукко при ней на Шемини Ацерес закрывали. В районе, где я жил, не было другого доступного мне сукко. Тем не менее, несмотря на трудности, я еще более твердо настроился на сохранение обычая. Но этот день приближался, а я все еще не находил решения и чувствовал себя несчастным.
В грустном, подавленном состоянии я неожиданно встретился с молодым человеком, студентом, который помог мне. Звали этого человека Это был единственный и необыкновенный во всех отношениях человек. Сомневаюсь, что какой-нибудь университет в Париже или где-нибудь еще имел когда-либо такого студента. Хасидов поражало, что он, родственник знаменитого хасидского Ребе, стремится получить светское образование в одной из европейских столиц. Он же не относился серьезно к этим оценкам, оставаясь весьма решительным в своих действиях, с собственными незыблемыми жизненными принципами. Его жажда знаний проистекала не из недостатка веры. Более того, он был очень религиозным евреем, прекрасно знал Талмуд и Свод законов, Зогар и Танию, всю свою жизнь посвятил имени Б-га. Он считал, что, подобно Маймониду, сможет лучше Ему служить, получив и светское образование.
После изучения физики и энергетики в университетах других городов он прибыл в Париж. Здесь его образ жизни не отличался от того, какой он вел дома. Парижские развлечения не входили в круг его интересов. Он никогда не посещал кино, театр, кабаре. Весь свой день и часть ночи он посвящал Торе, выкраивая еще время для точных наук. Это был красивый молодой человек с черной бородой, благородным и добрым лицом.
Надо ли удивляться тому, что сыновья великих хасидских Ребе Следуют по стопам своих отцов, когда возвращаются домой? Что еще они могут делать? Вот почему они легко остаются в рамках традиции.
Но Мендл был чем-то еще. Студент, который жил со своей женой в Латинском квартале Парижа в маленькой квартире, он вел себя как Ребе или мистик, вызывая уважение, изумление окружающих. Его можно было уже тогда назвать "светочем всех евреев". Он являл собой истинное свидетельство того, что полнокровная еврейская жизнь не ограничивается лишь штетлом (местечком) или традиционной средой и возможна даже в... Париже.
Впервые я увидел Мендла в доме своего друга. После этого мы часто встречались с ним на улице, обменивались короткими приветствиями, но близкими друзьями не стали. Вел он себя всегда просто, скромно, не совершал ничего необычного, но этот человек был окружен особым ореолом, и мне казалось невозможным приблизиться к нему.
В один из тех дней Суккос, о которых я уже говорил, мне и встретился Мендл. Он поздоровался и спросил, чем я так озабочен. Я рассказал о том, что меня беспокоило, – отсутствие сукко на Шемини Ацерес.
– Я соорудил маленькое сукко и был бы счастлив, если бы вы согласились стать моим гостем в этот день, – предложил мне Мендл.
Он говорил вежливо, но приглашение (за которое я, разумеется, поблагодарил его) звучало как приказ. И хотя я представлял себе, какой проблемой может явиться лишний гость для скромного студенческого бюджета, принял его. Сожалеть об этом мне не пришлось. Я сразу же обнаружил во внутреннем дворике дома, где жил Мендл, сукко, присоединенное к окну первого этажа, и понял, что мое присутствие лишает жену Мендла возможности присоединиться к мужу за праздничным столом. Мендл успокоил меня самым доброжелательным и располагающим образом, пересыпая свою речь изречениями из Торы, и я почувствовал себя желанным гостем.
Я помню Мендла в том сукко, как если бы это было вчера. На нем был шелковый сюртук до колен, сшитый по моде начала века. Позднее Мендл объяснил мне, что шелковую одежду носят в субботу и в праздники. Его лицо излучало особый свет, который освещал маленькое скромное и чистое сукко. Мне вдруг показалось, что сукко стало раздвигаться во все стороны, превращаясь в огромный прекрасный дворец. Хозяин сидит напротив меня и говорит о глубоком смысле слов Торы.
Долго мы сидели в этом маленьком сукко. Не помню точно предмета нашего разговора, но никогда не забуду того большого удовольствия, того душевного подъема и той истинно праздничной радости, которые мне довелось испытать в сукко Мендла на Шемини Ацерес в Латинском квартале Парижа.
А кто же был этот Мендл? Это был не кто иной, как Любавичский Ребе, рабби Менахем-Мендл Шнеерсон.
И МНОГИХ ОТВРАТИЛ ОТ ГРЕХА
ДАНИ ГАЗИТ
Оскару Лифшицу было 15 лет, когда началась вторая мировая война. На глазах у мальчика были расстреляны его брат и сестра, остальные члены его семьи погибли в газовых камерах.
Йоси Квильо был солдатом регулярной армии Израиля. Бронетранспортер Йоси подорвался на мине, и ему ампутировали обе ноги.
Моше Сегеву, бывшему разведчику, удалось выйти из непростой ситуации благодаря ответу, полученному по факсу.
В последние годы мне пришлось, помимо прочего, работать по издательским и рекламным делам с хасидами Со временем у меня с ними установились дружеские - взаимоотношения.
За эти годы я много слышал от них о Любавичском Ребе. Ряд историй о Хабаде и Ребе я узнал также от своих коллег и знакомых. А после 3 Тамуза (.12 июня) прошлого года и светские евреи стали вспоминать, как они получали доллар на благотворительность от Ребе, посылали ему письма, обращались к нему с просьбами. Я понял, что по меньшей мере каждый из десяти – он сам, его родственник или знакомый – так или иначе был связан с Ребе. Наблюдения 3 Тамуза показали, что нерелигиозные евреи испытали то же чувство боли, что и хасиды Хабада.
Незадолго до 3 Тамуза этого года мой друг Аарон-Дов Гальперин предложил мне опубликовать некоторые из моих рассказов. Я с радостью дал согласие, тем более что несколько рассказов у меня уже было подготовлено, я записал их сразу после того, как услышал, поскольку они представлялись мне весьма интересными и важными. Кстати, один из них, первый, я в свое время услышал от самого Аарона-Дова.
МЕСТЬ ГИТЛЕРУ
Оскару Лифшицу было 15 лет, когда началась вторая мировая война. Он жил тогда в Варшаве в обыкновенной еврейской семье. Его два брата и три сестры работали на маленьком заводе, где коптили рыбу. Завод этот принадлежал их дяде, жившему в другом городе. После окончания школы Оскар стал работать на том же заводе. Но началась война, ужасы которой в корне изменили его отношение к иудаизму.
Родители Оскара, его братья и сестры верили и немцам, и еврейскому старосте гетто Чернякову, и еврейским полицейским. Им в голову даже не могла прийти мысль о том, что их используют как рабочую силу, после чего отправят в газовые камеры.
Оскар же взбунтовался. Он был младшим в семье, которая привыкла к его неожиданным поступкам. Он был склонен восставать против устоев и вести себя, как он считает нужным. Именно это спасло ему жизнь в гетто.
Он не верил ни Чернякову, ни, тем более, немцам. И пока члены его семьи работали в пошивочных мастерских гетто, Оскар присоединился к еврейскому подполью, выполнял его поручения, в том числе передачу оружия с воли.
Первым умер отец. Врач сказал, от туберкулеза. Но Оскар был убежден, что отец умер от глубокой тоски, когда понял, что у них у всех нет никаких шансов выжить. Ежедневно в гетто сотни евреев умирали от болезней и голода, многих за всякую мелочь убивали немцы. Вся жизнь мальчика прошла среди этих людей, и он чувствовал, как рушится весь мир.
Кризис наступил, когда расстреляли erg брата и сестру. Оскар находился на крыше дома и видел, как все происходило. Когда машина с немцами умчалась, он спустился вниз и охранял тела брата и сестры, пока не приехала телега для сбора трупов с грудой других тел.
Затем настал черед матери, второго брата и двух сестер. Друзья Оскара видели, как их загоняли на грузовик, доставлявший евреев из гетто на станцию. Оскар и его товарищи уже знали правду, которую остальные обитатели гетто гнали от себя: поезда из гетто следуют прямо в Аушвиц.
По словам Оскара, после этой акции он начал верить в то, что само существование евреев несет в себе проклятие и каждый еврей уже с рождения обречен. Правда, к этому выводу он пришел не сразу. Ему еще предстояло увидеть гетто горящим в апреле 43-го, а два последующих года убеждаться, что его правильная польская речь без еврейского акцента и нетипичная внешность спасали его от уничтожения, от верной смерти. И тогда этот вывод оформился в мировоззрение.
Он присоединился к польским партизанам и оставался с ними два года, почти до победы. В"конце войны его ожидал новый удар. Многие партизанские группы в тот период вливались в ряды Красной Армии, и случилось так, что Оскар присоединился именно к тем ее частям, которые вошли в Аушвиц.
Неделю он находился в шоковом состоянии, не мог ни есть, ни пить. Отстав от своих, он ходил по баракам, газовым камерам, крематориям, искал в грудах трупов мать, брата и сестер, расспрашивал о них всех оставшихся в живых.
Оскару удалось пересечь границы Германии в американской зоне и через несколько лет оказаться в США.
Одинокий, без родственников и друзей, он жил с раздвоенной душой. Серьезно занимаясь бизнесом, молодой человек испытывал безграничную ненависть к своему еврейству, к вере предков, к иудаизму вообще и ко всему, что напоминало ему о его происхождении.
Если быть евреем означает все потерять – он решил, что не будет им. Если Б-г допустил Аушвиц, если это продолжалось не один год и Он не вмешался, не покончил с этим, то он, Оскар, не верит больше в Него.
Он полностью отделил себя от своего народа. Его вовсе не радовало, что в Америке проводилась работа по возобновлению полноценной еврейской жизни, а евреи в Израиле сражались за свою жизнь, свое будущее. Еврейский народ мог бы прекратить свое существование, и это не явилось бы для него потерей, не вызвало бы у него ни одной слезинки.
Когда евреи интересовались (в основном в первые годы после Катастрофы), не являются ли те или иные Лифшицы его родственниками, он резко обрывал разговор на эту тему. Когда пытались выяснить, что ему известно о жизни евреев в Варшаве, он говорил, что ничего не знает. В конце концов он преобразовал свою фамилию Лифшиц в "Лиф" и тем самым избавился от подобных расспросов. Такое положение вещей его устраивало – он совершенно исключил себя из своего народа.
Шли годы. Его бизнес процветал. Но его дом, как и его душа, был пуст. Эту проблему Оскар решал, как и многие американцы, проводя всё свободное время у телевизора. После рабочего дня, поев кое-что, он принимался переключать телевизионные программы.
В 1976 году в один из вечеров, уставший больше обычного, он вдруг услышал выступление по телевизору раввина. В душе Оскара пробудились одновременно любопытство и гнев. Раввин говорил о Катастрофе на идише, и кто-то переводил каждое предложение на английский.
Первой Оскару в голову пришла мысль: "Интересно, что может этот раввин рассказать о Катастрофе". Он чувствовал себя как человек, встретивший наконец своего старого врага – яркого представителя религиозных евреев, сумевших пробудить ненависть к еврейскому народу во всем мире. Его самого трясло от ненависти к этому раввину, но он не стал переключать телевизор на другую программу, заставил себя слушать дальше.
И неожиданно в его душу проникло и привело в трепет несколько слов, сказанных раввином, – Оскар чуть не потерял сознание. Уверенным, хорошо поставленным голосом раввин заявил, что каждый еврей, бежавший от своего еврейства после Катастрофы, вручает тем самым награду Гитлеру.
Эти слова вызвали у Оскара озноб. Он бросился к телевизору, усилил громкость настолько, что появилось эхо, уселся на ковер в метре от экрана, смотрел на него во все глаза и всем своим существом впитывал слова раввина.
– Немцы пытались уничтожить еврейский народ, – говорил тот. – И самый правильный ответ на это намерение, самая сильная месть немцам – это продолжающееся существование нашего народа.
"Вывод, цитировал затем Оскар, в том, что долг каждого еврея как в Израиле, так и вне его делать все возможное, чтобы иудаизм и еврейский народ не перестали существовать".
Продолжения Оскар не помнил, но и того, что он запомнил, было достаточно для того, чтобы в нем началось глубокое превращение. В появившихся титрах он увидел, что это – прямая трансляция выступления Любавичского Ребе. Его все больше и больше приводил в замешательство взгляд Ребе. Ему казалось, что Ребе всматривается именно в него. Он чувствовал, что глаза его проникают прямо к нему в душу. На экране появился номер местного телефона, и Оскар тут же его набрал. Он не знал точно, что хочет сказать, и договорился о встрече на следующий день.
Как он сам рассказывает, вся ночь была почти бессонной, лишь под утро ему удалось немного задремать. Проснулся он новым человеком. Вся ненависть к своему народу исчезла, от горького гнева не осталось и следа. Вместо этого у него появилось чувство полного внутреннего согласия с самим собой, и к нему пришло решение: он немедленно вернет себе свое имя – Лифшиц.
В хасидской синагоге в Лос-Анджелесе Оскара тепло принял приятный молодой человек, который обещал ему через день два передать ксерокопию отпечатанного телевизионного выступления Ребе. Покинув синагогу, Оскар отправился заказать новые визитные карточки и бланки со своим настоящим именем.
В тот день Оскар не пошел на работу. Он гулял по городу, присаживался на скамейки и внутри себя слышал слова Ребе: "Каждый еврей, бежавший от своего еврейства после Катастрофы, вручает тем самым награду Гитлеру". Вернувшись вечером домой, он почувствовал, что за один день избавился от лжи и духовной смерти, которые нес в себе больше тридцати лет.
Через четыре месяца он уже был у Стены плача и с тех пор не прекращал ежедневно накладывать тфилин.
Еще одна заблудшая душа, одна из многих, с помощью Ребе вернулась к своему народу, к своим корням.
РЕБЕ СКАЗАЛ ТОЛЬКО ОДНО СЛОВО: «СПАСИБО»
Следующий рассказ я услышал от Йоси Квильо, строительного подрядчика.
Во время его службы в израильской армии на одном из учений на Голанских высотах его бронетранспортер подорвался на старой сирийской мине. Два члена его экипажа, сидевшие за ним, погибли, и трое были тяжело ранены.
О своем ранении Йоси не помнит ничего, кроме глубокого шока. Придя в себя в больнице "Рамбам" в Хайфе, он почувствовал страшную боль в ногах. Следующее ощущение – самое горькое. Через несколько часов, окончательно очнувшись и посмотрев на себя, он увидел, что его тело "укоротилось на полметра". Выяснилось, что обе его ноги были размозжены и пришлось их ампутировать – одну до колена, а другую до середины бедра.
Квильо тяжело воспринял инвалидность. Его проблема, как он говорил, была связана не с трудностями ухода за ним и не с болями. Боль можно терпеть, а если невозможно – все равно нет выбора. Врач, не желая превращать больного в наркомана, экономит морфий и советует терпеть.
Проблема заключалась в его духовной стойкости. Йоси просто не мог смириться с фактом, что стал инвалидом. Больше всего его угнетало отношение к нему как к инвалиду его близких, товарищей по армии, бывших командиров, окружающих.
Я не помню, как Квильо это описывал, но в общем все выглядело так. Несколько раз в отделении появлялись высокопоставленные военные чиновники, спрашивали, как дела, дружески похлопывали по плечу, говорили, как много сделано им для государства и народа. Поболтав подобным образом минут 15, они исчезали. Приходила мама и плакала. Приходила, чтобы утешить, а утешать надо было ее. Иногда уже с момента ее появления он молил Б-га, чтобы она скорей ушла. Приходил отец, сидел и молчал, и это его молчание приводило к сумасшествию. Братья лучились улыбками и обещаниями: "Мы найдем тебе работу и без обеих ног". Он поддакивал им и думал: "Легко вам говорить, вы ходите на двух ногах, Б-г не отнял их у вас". И ожесточался: "Да что Вы знаете?" Иногда приходили товарищи, и ни у одного не хватало мужества смотреть ему в глаза. Вначале он еще пытался "подыграть" им, потом погружался в собственные горькие мысли и замолкал. Они торопливо бормотали "шалом" и уходили.
То же самое было в "Бейт-Левинштейн". Люди там чудесные, но внешний мир забыл Кивьо и его товарищей по несчастью. Приезжали офицеры, зачитывали "права инвалидов". Йоси слушал и прикидывал: "Каждый сантиметр моей потерянной ноги равен такому-то количеству шекелей". Он говорил себе: "Ненавижу вас, ненавижу эту страну, ненавижу каждую секунду".
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 |


