Партнерка на США и Канаду по недвижимости, выплаты в крипто
- 30% recurring commission
- Выплаты в USDT
- Вывод каждую неделю
- Комиссия до 5 лет за каждого referral
«Выйду, выйду!..» - жарко шептала Тасенька часам, которые на мгновение умолкли и всем своим точным механизмом погрузились в переживательное состояние молодой хозяюшки. Тасенька в бушующем смятении загородила лицо руками, не зная, что же ей делать: уснуть, просто лежать или все же выйти на крыльцо....
«Выйду, выйду!», – шептала Тасенька в каком-то утомляющем сладком жаре, мечтательном огне вспыхнувшем так внезапно, так яростно. Ухватиться за неожиданную мечту, страстно и давно желая ее, испокон веков поклоняясь лишь ей, несбыточной, неосязаемой и вообще несуществующей на свете. Что же такое, мечта? Страсть? Глупость? Сон? Обман? Нет определения мечте. Мечта – что-то неопределенное, смутное, мало кому понятное. По сути, мечта лишь ощущение мечты и только. Накинув старенький полушалок, девушка постояла у бабушкиной постели, поглядела на теплый блеск Богородицы, и выскользнула на улицу. Ночной холод с радостью обнял Тасеньку, как старую знакомую, и девушка присела на крылечке, пытаясь уговорить себя хоть немного подождать.
Любо было глядеть на уснувшую Овражную. Что Овражная днем, что Овражная вечером, огромнейшая разница. Днем господствует сплошная определенность и ясность. Муськин сынок-первоклассник скачет из школы, размахивая сумкой, гремя разрисованными в пух и прах учебниками, дядя Толя, отобедав, спешит на работу, по пути останавливаясь с каждым встречным и поперечным, кошки цветными клубками пристраиваются на заборах, трепыхаются в серо-желтой пыли, мухи жужжат, птицы щебечут, вишни зацветают и много чего привычно-ежедневного. А то посредине дня возьмешь и сполна надышишься горьковатого воздуха, состоящего наполовину из дыма. Видно, Сущины решили баньку затопить. И воздух этот, как ни странно, приятен. Где же еще его, такого горького, отыщешь? Где надышишься этой многоговорящей горькости, являющейся поистине сладкостью? Бесспорно, Овражная совершенно отдельное житие. Свойская землица тем и мила, что не видишь, не слышишь ненужного шороха и звона, правишь так сказать царьком в собственном царстве-государстве, своими же березами, липами, смородинами, картошками и т. д, как хочется и как можется. Ну да, а вечер на Овражной, дело другое. Выглянь в окно, и едва ли спокойным отойдешь, не получиться. Что-то затягивает, зачаровывает-очаровывает. Вот оно царство взволнованных писателей, самоотверженных художников, поэтов-меланхоликов и прочих неравнодушных творцов, где вдохновение бесценным алмазом рассыпается на горячих ладонях, и быстро быстро пишется на обрывке бумаги в клеточку что-то красивое и чрезвычайно важное; сбивчиво шепчут влажные губы, диктуя высокое наставление строгих муз будущему потомству. Вот уж и была зачерствелая сушка, а глянь, вот тебе и лирик, и романтик, и созидатель. Влияние матушки-природы на человеческое сознание велико. Только услышь, услышь мольбу ее, и мольба твоя также будет услышана, исполнена. Пусть не то, что тайком желалось в белой горячке, но то же самое, в другой означенности.
«Природа излечит любую человеческую болесть, всю вашу физикодушу. Она – мать, а кто как не мать ведает, что лучше ее дитяте. Все в ней, и благо и бедствие! Она – творец, она и разрушитель. То же самое и с нами, мы все родом из природы, мы творцы, и мы разрушители. А мать-природа все ж главнее, все равно обхитрит она нас, попомни, бесконечный пользователь, беспечный человече!», - как говаривал один мудрый человек, коренной житель деревни, между прочим, крепкий хозяйственник. Царствуй, поэт! Владей, писатель! Пиши, художник! Созидай, народ! Разум не что иное, как тщеславие! Разум неразумен! Холоден! Разуму не хватает сердца! О, бесчувственные оковы! Глянь вечерком в окно, посмотри, какие великие красоты тебе открываются! Какие радости тебе в глаза глядят! Оставь разрушение! Отдохни, суетный воин! И любуйся, и радуйся, и разумей, и созидай! Фонарные столбы оживают, деревья перешептываются друг с другом, звезды переглядываются и пытаются тебе что-то сказать на языке муз, и ты вдруг, о чудо, понимаешь их, ну да, всем романтикам, лирикам, хозяйственникам и всему вольному люду срочно на Овражную, или в ближайшую деревню, чем скорее, тем лучше.
Тасенькин взгляд блуждал где-то между небом и землею. То он падал в пышную сень вишен, то взлетал необыкновенно высоко, подобно затерявшейся утомленной птице. Смятение нарастало, Тасенька порывалась уйти, да никак, словно ноги прилипли к деревяшкам и стали как каменные. Правда, ждать пришлось не так долго. Вдали чернела какая-то неявственная фигура, медленно пробиравшаяся по весенней распутице, во тьме прикинувшейся огромным змеем, непременно, с мохнатой чешуей, который развалился на всю Овражную и за ее пределы, а там уж леса царство. Тасенька с тревогой наблюдала за незнакомой фигурой, которая становилась все больше и больше, и сердце девушки екнуло: «Это был он! Он самый!» Родник, канистра, невидимые голуби, прикосновение: утренние моменты стремительно пронеслись перед округленными Тасенькиными глазами.
- А..., пришла-таки! – довольно проговорил он и присел рядом. Тасеньке показалось, что он ровно голодным волком прыгнул на крыльцо, а не сел, и взволнованная девушка чуть двинулась в сторону.
– Знал, что придешь..., – мягче сказал он и положил свою тяжелую руку на ее плечико.
Тасенька мельком взглянула на него: «Бог мой, до чего страшен! До чего темен! Неужто жених мой, а я его невеста! Нет, не верю! Не верю! А вышла таки, дурочка!..» Девушка задрожала.
- Ты че меня боишься что ли? – ласково спросил он и достал папиросу. Сизое облачко дыма утренним голубком неуклюже кружило перед Тасенькой, готовой упасть в обморок.
– Не боись, я не кусаюсь! Ха-ха-ха! - рассмеялся он и прижался к Тасеньке своим горячим телом. – Это те! - ухмыляясь, он бросил ей на грудь скомканную горсть каких-то неопределенных цветов.
– С...спасибо, - еле слышно поблагодарила Тасенька, не смея поднять на него глаза.
– Ты..., ты будто птица пуганая! Таких еще мало видел, все одни вешалки!.., - полуулыбаясь проговорил он. - Ну, да не бойся меня, я плохо тебе не сделаю! Если кто обидит, то ты скажи, скажи, и..., - он замолчал, ожидая ответа.
Тасенька, собравшись с духом, выпалила: - Да нет же, нет, никто не обижает! Никто! Вы думаете, думаете, что я боюсь! Нет же, меня не обижают, не обижают! - и неожиданно расплакалась.
– Ты чего мать, ей богу, будет тебе! Я просто уж, хотел, как лучше, разговор-то надо как-то начать..., - растерянно пробормотал он и обнял ее. Тасенька утонула в обволакивающем тепле его заношенного пиджака и долго плакала, плакала вдоволь, вовсю силу, чего раньше не случалось, одни обрывочки, кусочечки по ночам в подушку, днем в дымчатую шерсть кошки Муськи.
– Ну да хватит, уймись! Ты чего решила меня утопить в своем бабьем горе! – усмехнулся он и опять закурил.
Тасенька закрыла лицо руками, тихонько всхлипывая, тяжело и с удовольствием постанывая сама не зная от чего. Странное ощущение, находиться с ним настолько близко! Верно, наслаждение из наслаждений! Огонь из огней!
- Странны бабы, странны..., - с легким удивлением приговаривал он, запустив руку в горячую шелковистость Тасенькиных волос.
– Хороши у тебя кудри... – начал он и замолк в мальчишеской неловкости, с силой зашвырнув окурок в ближайшие кусты.
– Да..., - согласилась Тасенька и в первый раз прямо взглянула на него. Лицо его было вовсе не так страшно, как ей представлялось еще какое-то мгновение назад. В блеклом свете уличного фонаря, оно казалось, каким-то синим, а не темным, как раньше она думала. Он больше походил на смутное прозрачное видение, и гонимый замученный призрак, чем на злобного лесного волка, или исполненного яда змея с мохнатой чешуей. Что ж тут страшного и темного! Наоборот, красиво! Мечта синяя, сплошная, болотная! Тасенька еще раз взглянула на него и, хитро улыбнувшись, вдруг сорвалась с места, скрипнув входной дверью и ненароком рассыпав горсть цветов. Он оглянулся и, устремив взгляд куда-то в неопределенную даль, еще долго сидел, ожидая, что Тасенька выйдет. А она наблюдала за ним, притулившись у полуразбитого окна, замирая в своей тихой таинственной радости. Сердце ее в неистовстве рвалось назад, душой она все еще находилась там, на крыльце, рядом с ним, а тяжелая рука его все так же лежала в Тасенькиных пышных волосах, и чувство блаженства не покидало ее.
- Вот чудная! – весело усмехнулся он про себя и, так, не дождавшись Тасеньки, пошел своей дорогой. Было довольно поздно. Он медленно шагал по знакомой с детства улице, вдыхал благовонный овражский воздух, смотрел в ночное небо, на яркий хоровод звезд, и видел кроткого младенчика в окружении светлых ангелов. Умильно и трогает до самого сердца! Он и сам ощущал себя новорожденным, чистеньким, блаженненьким! Вот чудо-то! Вот диво-то! А ведь когда-то он и был таким, запыленная память еще хранит прежнюю чистоту! Он весело хлопнул себя по лбу и, приплясывая ногами, остановился у какого-то дома, перевести дух. Тишина была поистине божественная. Торжество божества! Овражная, не Овражная, а будто небо перевернутое, ходишь по ней, как по облакам, да только легкости облачной кот наплакал! Только и думаешь, и мечтаешь, улететь бы, упорхнуть бы, ан нет на земле еще тянут делишки, квиты и счеты душат! Квиты! Счеты! Какие неприятные, гаденькие словечки! Он нахмурился и сплюнул. «Да послать бы эти квиты и счеты к чертовой матери, чужая совесть, ровно чужая матка! Эх, а как все-таки свежо! Как приятно! Умереть бы, а жалко всего этого оврага! Ох, жалко! Дурной ли я человек, или просто мотыль божий! Летай, порхай мотылек, пей, бей, чего хочешь, твори, гуляй во всю душу, гори во всю свою мотыльковую смерть! Мало ли пакостил, и сколько еще напакощу, все на свете просто, как белый день, все сложно до чертиков! Как же не вспомнить, как мальчики кровавые в глазах лезгинку отплясывали, топоры в руках оживали, вино текло рекою, девки кудрявые на шее висли, яблоки моченые во рту таяли. Эх, было время доброе и злое! А все-таки гад я, каких поискать!»
Он чувствовал странную легкость в душе, чего давненько не было. Легкость поистине облачную, и невыносимую. «Вроде бы человека-то удел - камешки, а он вот вздумал в облака податься, в вольные птицы заделаться с каменным-то тулом. Больнехонько падать будет, не лучше ли камнем по земле ворочаться потихоньку, мять цветочки, пылищу поднимать, или лежать посредь дороги, кому надо обойдет, а наткнется, так его же, родимого, боль. А если не камень, не камень, если просто душа неустроенная, неудобная! Глупость! Блаженный! Неприкаянный!» Не так давно ему исполнилось тридцать два года, а он так и определился в жизни, не нашел работу, не обзавелся семьей, все тюряга карты спутала. Попал ни за что! За капусту, редьку, антоновски яблоки и кровавы мальчики! Кислятина с тоненькой пленкой верхушечной сладости, а в середке самая, что ни на есть обыкновенная горечь, какой на свете пруд пруди, тоненькой струйкой бьет и ранит, сил, воли лишает. И почему человек не может вдруг прожить без горестей и болезней? Все в одном только счастии безмятежном, всеогромном: солнышко, травка, речка, домик, жена, детишки, люди, буренки, молоко, нет, мало! Все мало!.. Странное существо, человек, на роду что ли писано туманиться полвека, тешиться всю жизнь, тужиться, волчком кружиться, а то жить в половину, в четверть, не так, не эдак, а как..., да никак! Он в злости махнул рукой. «Друг, друг! Вот это слово! Большое, нет, не то, что большое, да огромное, надежное, сильное, верное! Дружба - ровно крепость, неприступная, крепость твердокаменная, в ней сердце горящее, в сердце – любовь братская, великая. Как же, как же так, получается, друг верный не друг, а враг заклятый, раз дело собственной шкуренции коснулось! И существует ли на свете настоящая дружба? Дружба, дружбой, а табачок как видно врозь! Верно, в старину говаривали. Врозь, да не врозь! Общее-то, союзное-то есть у нас, от этого никуда не спрячешься! А, неглупые были люди, нас-то точно умнее, и здоровее во сто крат. Воздух, свежесть, песня, деревенский рай и кнут, каналья, жжет, поддает жару-то, огня-то, мучения-то.... Велики были пращуры в своем мучении жгучем, неистовы в покорстве, удалы в бунте, славны в песне. Красивые чистые люди! Не люди, а птицы! Эх, птицы, птицы, где ж вы теперь есть? Дайте хоть руку-то вашу, крыло-то подержать, вольности набраться! Дайте! Я, может тоже вашего рода-племени.... Фу!.. Ну, и устал я! Устал, маяться! Устал каяться! Чем не мил удаче, чем не угодил? Недурен собой, песни пою, на баяне умею играть! Вот как заиграю, ноги впляс сами рвутся, без видимого на то основания! Как не вспомнить хорошее время! Сижу, наяриваю, подросточек еще, и девки каблуками своими звонкими наяривают, глазками-василечками мне подмигивают, монистами колдуют, чертовки! А потом, потом тьфу! Будто вихрь неведомый налетел... Ах, и есть ли на свете справедливость? Жива ли матушка, не похоронена ли заживо под тяжестью веков надобностью обстоятельств, и амбиций человекоподобных братьев!» Он тяжело вздохнул, и перед глазами медленно и подробно поплыли красочные образы бывших сокамерников, среди которых, впрочем, было множество неплохих ребят, и верных, и надежных, просто жизнь завернула куда-то не туда, а потом во всей мрачности и червивости возник силуэт верного друга, заклятого врага и т. п. «Шкура, шкура важнее всего на земле, даже чем сама земля, - сбивчиво повторял он про себя.
- Даже важнее, чем солнце, и луна, и небо, и звезды, и трава-мурава, все шкура и подлость! Все одна большущая шкура! Неужто скоро и на солнце появиться шерсть и оно тоже, тоже будет шкурой? Нет, тогда умереть останется». Он тяжело вздохнул и продолжил размышления: «Зачем я такой верный? Зачем же я такой уродился? Мне жить, так не жить, тяжесть сплошняком, я намыкался вдоволь, и... А ведь хотелось нормально устроиться, по-людски, все как-то комом повернуло! А эта девчонка... Пожалуй, что-то в ней есть! Необыкновенная какая-то! Странная, престранно милая! Что в ней необыкновенного! Волосы? Нет, волосы ерунда! Души много в ее глазах! Облаков много, а камней, ровно вообще не знала и будто бы знала, таскала на своей кожной кисее!» Он крепко задумался и прикрыл глаза. Тасенькин облик призрачным вяхирем кружил перед ним. Свежий, ясный, немного печальный и страстно милый. «Странная легкость! Чудо овражное! Невыносимая легкость! Тяжесть великая! Да выше она какой-то там жизненной тяжести, да горести! Она высоко! Она – облако! Что ей земная тяжесть! Что ей горе, когда так высоко... Глаза ее будто смысл, большой смысл жизни моей, или там еще чьей-нибудь! Я точно женюсь на ней! Непременно женюсь!» Счастливая улыбка озарила его темное лицо, и он торопливо зашагал по Овражной, освещаемый ярко-желтыми выразительными звездами, обдуваемый прохладным ветром, озаряемый вспышками странно-тревожащих чудесных мыслей.
«Все хорошо на матушке-земле! Все совершенно-несовершенно-совершенно! Жизнь – добро! Смерть - жизнь! Все гармония! Все радость! Все печаль! Все чудеса! Эгегей! - не удержался он и послал в удивленные небеса оглушающий возглас восторга и счастья.
- Жизнь-смерть-жизнь, вот простая формула, раскрывающая все земное бытие! Добро-зло-добро, - вот суть этой нехитрой формулы. Счастлив человек, счастлив злодеюшка, осознавший это! Блаженный! Неприкаянный! Счастливый без меры, вообще без чего-либо ограничивающего его безмерное счастье! Жениться пора! Вот что!» Ему стало ужасно весело, и он завопил какую-то подзабытую русскую народную, лихо приседая на корточки и любуясь на звезды, которые, по всей видимости, также были не прочь потанцевать, да попеть вместе с ним.
– Жемчугами одарю, и в постели утомлю!
- Ох, голубушка моя! Ох, кудрявая моя!
- Грешник, грешник, сознаюсь!
- Богу, богу покорюсь!
- Ах, любовь моя светла, проливные облака!
- Ох, голубушка моя! Ненаглядная краса! Росинушка-роса ой, ты ры....женькая! – от себя добавил он, и устав петь, отворил скрипучую калитку. В сенях тускло блестел свет. Видимо, мать все еще не спала.
- Че, мать не спишь? – с притворной грубостью спросил он.
- Нет, сынок, тебя жду!
– Мать, а мать? Зачем ты меня такого родила?
- Как зачем, на радость, на счастье!
- Эх, мать жизни не знаешь!
-Знаю, сынок, жизнь не сахарок, а сахарка много-то тошнехонько....
- Тошнехонько говоришь! Хм, тошнехонько.... Повидал я, повидал разносортных людей! Книг библиотечных много зря читал, эх, зря!
-Да почему ж это, сынок, зря?
- Зря, поскольку многого в жизни понимать не следует! Порой лучше очки темные напялить на себя и не видеть вокруг ничегошеньки. Есть, спать, ходить и не видеть... Ума нет, горя большого, тоже мать нет! Неумный, это хорошо! Дурак я! Счастлив я! Ибо умру и вновь оживу, оживу и умру, и бесконечность, и вольность! Облака, да звезды, мои верные дружки! А умник-то смерти боится! Боится, шельма! Он весело захохотал, хлопнув себя по коленке.
- Сынок, сынок опомнись! Что мелешь! Уж не пьян ли? За старое, душенька неспокойная, взялся? Мало тебе горюшка! Мало?
– Спи спокойно, мать! Я завтра женюсь!
– На ком? На Соломенниковской что ли?
- Спите, мамаша кому говорят!
- Добро, добро, - довольным голосом откликнулась мать и уснула богатырским сном. А он так и не спал до утра, бесшумно ходил по кухне, дымя сладкой папиросой и ощущая внутри себя благоуханный розовый цветник, блаженство из блаженств! Прекраснейшее время! Новорожденный! Чистенький! Блаженненький! Ах, небо! Ах, звезды! Ах, птицы! Птицы...
Тасенька также не спала. Она грезила и видела сны наяву. Весь сегодняшний вечер – чудесный сон! А он – видение! Мечта синяя, сплошная, болотная! Ах, жарко! Ах, смутно! Ах, ересь! Ах, чушь! И все же, рай земной, милее небесного! Головокружительный восторг обнял Тасеньку, и она тихонько дрожала в его сладких объятиях до самого утра. Следующее утро было какое-то чудное. Тасенька, дома большая говорунья, в основном все молчала, будто воды в рот набрала. Бабушка пристально глядела на Тасеньку во все глаза и что-то про себя подмечала.
– Голубь, ты абсолютно спишь все утро и весь день! Провожалась что ли вчера с кем? Бабушка устремила на смутившуюся Тасеньку взгляд острый, словно лезвие ножа. Девушка виновато склонила голову и хранила обреченное молчание. Ее тоненькие пальчики неловко пышнили кончик и без того густой богатой косы.
– Провожалась, с Варенькиным, с тюремщиком!
– догадалась встревоженная бабушка. – Ох, голубка, не связывайся ты с этим чертом! Знаю я его вот с такого, и ничего путного, ничего дельного, не соорудил за свою жисть. Озорство одно! Кто яблоки первый воровать – Варенькин! Кто коз – шугать опять Варенькин! Кто птиц стрелять – и здесь же Варенькин! Все он, он, шельмец окаянный! А кто девок овражских первый насиловать, все он же, он же родимый! Да только на свете ничегошеньки не забывается, помниться добро-то растаковское, проклятое! Бабушка разошлась не на шутку и не могла никак остановиться. Сама фамилия Варенькиных вызывала у нее негодование, возмущение. Как такие грешные люди вообще могут жить на свете белом, место занимать. Право, странно устройство мира!
- Неправда! Брешешь, клеветница старая! – воскликнула Тасенька и зарыдала.
– Правда, правда, внученька! А мамаша, мамаша-то его в доме сумасшедших была, я собственными глазами видела, хи-хи-хи, как она мужа своего хилятика по голове поленом бухнула ни с того ни с сего, он упал, да помер, бедняга! Да тоже был..., - бабушка махнула рукой. - Пыль блажь в голове! А она-то, она-то еще чуднее! Как на лавочке сидим с Жабиной, она идет, нос к верху, вся раскрашенная, чудо огородное! Я ей, - ты чего это, Клавдюшка на танцы что ли?
А она с гордостью сообщает: – В библиотеку! – Каку-таку библиотеку, чего там, семидесятилетней старушенции делать, ей гроб готовить пора, а она в библиотеку, дура разовражска собралась! Ох, внученька не связывайся ты с этими чертями, чернокнижниками! Они, ох, они! Они – шпиены, фашисты! В геенне огненной им гореть не выгореть, черти изжарят их на сковороде, а им все ни по чем, знай, хохочут, да книги бесовские читают, людей добрых колошматят, со свету сживают!
– Врешь ты все! – в отчаянии завопила Тасенька и обессиленная, повалилась на кровать.
- Не вру, не вру, внученька! Не вру, не вру, милая! Не выходь ты к нему, заберет тебя, и не свидимся более, так и помру в одиночестве, и могилка моя мхом порастет, и никто цветочков не посадит, травку не выполет, так и сгину, так и пропаду, грешная.... Ох, ох, доля моя горькая, вдовья, незавидная. И на что ты меня покинул, муж мой честный, примерный, непьющий, неверующий! Лежать бы нам рядышком в снежочке мягоньком, в травке нежненькой, в землице сырехонькой, слушать бы нам кладбищенских ворон, что на кривой березе гнездо свили из волос наших, седых, беспутных, омываться бы нам дождевой росой светлым утром, ночью темной бродить, бестелесным, безрадостным, покой сладкий выпрашивать, выискивать, ох, миленький мой, любый мой, муженек мой неверный...., мучают меня черти пучеглазые, не отпускают, рогатики, одолевают, спаси меня, спаси, миленький, спаси родненький..., - стонала бабушка, что есть мочи, и вскоре захрапела на стуле, полуоткрывши рот.
Тасенька со слезами хлопотала вокруг разбушевавшейся старухи, и не могла принять в толк все вышесказанное. Конечно, правды здесь было ничтожно мало, бабушка давно уж расстроена психически, и по этой самой причине, Тасенька ушла с фабрики, где ей вполне было сносное бытье. Старуха срочно нуждалась в добротном уходе и внимании. Тронулась умишком маленько, с кем не бывает, черти мерещатся, чуть ли не каждый божий день. Ожидает бедная старушка прихода непрошенных гостей с дрожью в коленях и губной помадой на устах. Бабушка рассказывала, что в положенный час они приходят к ней в закуток, чаще ночью, один ложиться на грудь, шепча на ухо всякие комплиманы и шалости, другой бесится под кроватью, а еще парочка греется на печке, дымя огромадными трубками, каких бабушка на своем веку не видывала, разве только вот в музее. А бывало, и днем нагрянут, как Тасенька уйдет по воду, или в магазин. Как затеют хоровод, как закружатся в шальном вихре, багряно-сером облаке и она вместе с ними. «Хороши у них кафтаны, внученька, - говорила бабушка, загадочно глядя на ошеломленную Тасеньку. – Ох, как хороши! Алые, будто кровь, и все атлас, атлас, а то еще шелка заморские, блестящие... Я во все свои слепые глаза гляжу, любуюсь, не налюбуюсь чудо-одежками, а рожицы их угольные мне даже будто бы и нравятся! И правда, наряди пень в красный день, и красота изысканная получается, внученька! Не красота, а шелка заморские! А обращение-то у ихого племени – наиверх галантности, да вежливости, не то, что у нас, людей разовражных! Один мне и говорит: Позвольте вас на танец, сударыня милая! Я в растерянности, стою не знаю, что и ответить растаковскому кавалеру, а он, приняв мое смущение за согласие, берет меня за талию так аккуратненько, и ведет, ведет. Мы с ним словно два лебедя темный и светлый... Видела б ты, голубь нас! Глянь, внученька-голубушка и наряд-то на мне аленький, королевский и личико белехонькое как высокосортные белила, серьги-то алмазны-то в ушах блещут, словно звезды августовски, и сама я астрочкой осенней, цвету и пахну лютой зимой...
А-то бывает, голубь мой разыграются они так, что!.. Ох, ужасти!..» Бабушка немного помолчит, с осторожностью оглядится вокруг, и продолжит рассказ: «... как поскидывают кафтанчики-то аленькие, и уж предстанут передо мной во всей своей натуральности, с рожками, хвостами и копытами... А топают, топают, домушка наш хиленький того гляди и рухнет... Я прямиком в платяной шкаф, а там раскрасавец меня уж поджидает... Не жива, не мертва я, не душа у меня, а дрожь сплошенная..., как защекочет меня, рожа угольная, визжу, зову на помощь..., но никто и ухом не ведет, не слышит, рабу божью Катерину... А как-то черти вздумали свадьбу сыграть со мной, женихом вызвался тот одноглазый, что под кроватью живет. Ох, и страшен! Ох, и вонюч! Внученька, голубь мой...».
Тасенька глаза синие васильковые круглит и все же слушает. Так вот все и происходит. Молодость-потеха, зрелость-забота, старость - печаль, да жалость. Как дедушка Алексей Иванович помер, так пошли у бабушки черти, да пляски. Ведь неразлей-вода с малолетства. Конечно, случалось все, жизнь она такая, многоцветная, изменял он, было дельце, вся Овражная только и судачила про то, деликатности нашим людям-то не занимать. Да, с каждым бывает, загулял дедушка, в то время видный мужчина, и раскаялся опосля, и стал потому еще краше и милее. Бабушка со слезами радости на просветлевших глазах простила несчастного изменника, любила она его, воистину любила, о, счастливая, терпеливая женщина. Вместе-то им было хорошо, весело, райское житие, одним словом. Старость вместе встречать, вот счастье-то превеликое. Все ж не один человек, есть с кем словечком перемолвиться, порассуждать о современности, вспомнить старое, все ведь общее и радость, и горе. Однако ж помер дедушка, не сбылась бабушкина мечта в один день, в один час... Предстояло помучиться, поплакать, только доживать свой век тяжко было. Вышла она студеной зимой на темну улицу, пока Тасенька отлучилась до магазина, в одной только легонькой ночнушке, босая, да зашагала по снежку, бодренькая, веселехонькая, дескать, дойду до кладбища, лягу со своим рядком, любо нам вместе будет. Попадается ей на пути женщина знакомая: «Далеко ль Микитишна собралась?» – любопытничает, а сама глаза круглит.
А бабушка отвечает, как ни в чем не бывало: «К своему на кладбище, скучно ему там без меня, ну я и собралась!»
Вернули беглянку, чуть живая! Губы синие, ноги – лед, глаза – расплывчатое слезное пятно. Кричала, вопила, брыкалась, а потом повалилась без сил на голый пол. Вся Овражная у Соломенниковского дома столпилась и давай глазеть, давай рассуждать, что, как и зачем. Недолюбливали многие бабушку. Хорошая насмешница была, выдумщица превосходнейшая и бесспорно, первая овражская красавица. Красота ее была пышна и богата, достойна кисти самого Кустодиева. Что и говорить, наградил бог этаким даром, счастье великое. Любуйся, не хочу! Не могу, глаза слепит! Окрыляет! Во всех телодвижениях торжествует непосредственность, жизнь, как она есть, ни намека на фальшь и ложь. Бабушка за вышиванием! Бабушка полет клубнику! Бабушка кормит курей! Бабушка в храме! Множество оттенков этой красоты собирались в сознании овражских в единый пейзаж, где бог и природа, главные участники и властелины. Руки, которым бы в бархате и во французском мыле купаться, полют луковую грядку, сверкают меж ядрено-зеленых перьев, белым пятнышком искрятся. В них вся истина! В них весь Бог! А жаль, все таки не привел бог художника какого-нибудь ненашенского на Овражную, то-то романчик бы закрутила, как она сама нередко шутила. Частенько и дурная слава текла о ней по Овражной. Липнут грязи к чистоте и красоте, как мошки к белому сахару. Дескать, она кривляка, ломака, задавака, пьяница четверговская, и вообще ведьма. Однако здесь бабушка обладала некоторым завидным качеством, незаменимом при таких неблаговидных толках. Она умела расположить людей: приветом, чайком, секретом полишинеля и проч. И вот, те, которые еще вчера бог знает, что болтали о ней, сегодня исторгают из уст одни только розы и сирени, и никаких гадостей. Вот вам, пожалуйста! Как это называется, тонкость обращения? Такт? Внимание к недостаткам и слабостям других людей? Бесспорно, психика любого человека требует внимательности, то бишь искреннего участия, мастерства, изящества, некоторого лавирования. Правда, внезапные вспышки гнева, кои часто случались у сверхэмоциональной бабушки, смазывали всю ее тонкость в неразборчивое сыроватое пятно, и чистой красоте ее вновь требовалась чистка. Толки овражские дело конечное! Да, впрочем, давайте ж о Тасеньке. Тасенька без особенного сожаления покинула фабрику. Да, что фабрика! Конечно, веселье, однако ж, фабричные девки не очень-то жаловали Тасеньку. В чем уж тут крылась причина в пышной косе, или нелюдимости ее, разбирать некогда, да и не так нужно. Упомянем только, что собирались фабричные, в основном молодежь, самые ядреные, самые гулены, каждый вечер после работы, устраивали шумные посиделки, плясали до изнеможения, дрались до полусмерти, шатались по Ундолу до глухой ночи. Воистину, разлихое веселие! А, и, правда, уж гулять, так вовсю силу, во весь размах! Тасенька чуралась подобных лихих посиделок, невмоготу ей было сидеть в угаре, да духоте, и терпеть наглые приставания раззадоренных парней и колкости захмелевших девок. За что уж Тасеньку прозвали на фабрике «мымрой», неизвестно и ей самой. Она поплакала, поплакала немножко, и перестала дальше плакать. «Смиренно сноси обиды людские, - именно такой завет получила десятилетняя Тасенька у постели умирающей матери. – Всем нелегко! Всем тяжело! Много людей злых, но и добрых вдоволь. Добрым быть тяжело, знаю, но прошу доченька, расти добро в душе, не держи злобы, грудь тяжела будет и головка горяча!» - ласково говорила Анна Ильинична, опустив жаркую руку в Тасенькины косы. Много пришло народу прощаться, вся Овражная. Любили Анну Ильиничну за кроткий нрав и ясный привет. И валит народ, и прибывает! Кто в комнатах расположился, добрые дела ее вспоминает, как она старуху Дубинину выхаживала, что с лестницы упала, скользки ступеньки и еще много чего хорошего, добродетельного. А кто в сенях, во дворе, на дровах прошлогодних сидит, горюет, сокрушается. Как же так! Такие люди уходят! Горе большое! Немилосердна смерть, что ей, окаянной, возьмет и заберет, не посмотрит, кто там царь вселенский, или фабричный работяга! Во гробу красивая лежала Анна Ильинична в беленьком платочке, голубы цветы, а по краям бахромка. Милая! Добрая! Светлая! Улыбается! Хорошо ей! Славно! Покойно! Совсем не мучилась, раба божья, посмотрела в окно на влажные ласковые липы, вздохнула тихонько и дух испустила. Мучительная смерть – наказанье грешникам. А благочестивцам смерть – радость, радость во скорби. Люди тоскуют, плачут, но в слезах этих цветут цветочки, самые настоящие цветочки, прекрасные и бессмертные. Тасенька всю ночь пролежала на могиле матери, не ощущая времени, не понимая, что случилось. Она уткнулась горячим лицом в сырую землю, и незаметно для себя забылась успокаивающим лечебным сном. Воздух был тверд, необычайно легок и свеж. Кладбищенские вороны сердито перекликались между собой, а потом слились в один недовольный гам, словно исполняя какую-то свою песню-жалобу, запуская в небеса всеобщую воронью просьбу. И обязательно подумаешь, а может, может, это вовсе не вороны, а чьи-то грешные души? Наверняка это так! Возможно, кто знает! Вот идешь ранним утром на дальний родник, тот который святым называют, где еще батюшка наш Суворов ноги лечил, и путь твой проходит мимо кладбища, которое местные прозывают меж собой Суворовским, по причине той, что как раз в этих местах жил великий наш полководец. Кругом поле-раздолье, сочно-зеленое, майское, глянешь направо – трасса шумит, посмотришь влево – лес вдалеке веткой еловой машет, шишкой задорной кидает. А в самом боку широкой полосой кладбище суворовское расположилось, недалеко от него наша церковь Казанской Божьей Матери. Иду мимо, народу много в поле встречается, кто с ближних дач шагает, а кто на родник, также как и я, пешочком решил прогуляться! Погода, диво! Да, весь май – диво дивное, дивехонькое! Зелень только распускается, и вот она самая прелесть! Шагаешь такой чудной погодкой мимо нашего кладбища и печали не чувствуешь. Еще больше жизнь ценишь, и отдаешь себя во власть всераспустившейся молодой природы. В царство буйного цветения, и сам себя на радостях чувствуешь каким-то весенним цветением. Впереди радость! Впереди скорбь! Та же самая радость, только в другой означенности, чуткой, многоликой. Тоску наводят многочисленные покосившиеся кресты, облупленные памятники, кое-где заброшенные могилы, сорная трава, скрипучий бурьян. Тоскуешь вместе с ними, забытыми, неукрашенными. Тасенька сквозь слезы глядела на неухоженные заброшенные могилки, потонувшие в большой пятиаршинной траве и косматом буреломе. А вон там, дерево сухое повалилось и крест ржавый снесло. Тоска! Жалко ей было их, и она, навещая своих опочивших сородичей, маменьку, бабушку, женишка и проч., не забывала навестить и соседние жалобные могилки, пополоть сурову травку, цветочки разбить, карамельку сахарну положить, печеньица покрошить. Благодарно глядят на нее выцветшие фотографии чистыми, посветлевшими ликами и вроде бы спасибо говорят, кланяются. Радостно на душе! Чисто! Да что ж, тоска! Потосковал и буде, веселись и живи, действуй-содействуй! Вот ночью – другое дело. Мало ли с дачи топаешь, припозднился. Вокруг пещерный сумрак, зловещие кресты, памятники остроугольные в сумраке сверкают. Тишина строжайшая. Вот и вороны затихли, укрылись в своих гнездах! Ан, нет, возьмет и встрепенется какая-нибудь дура-ворона завопит, чуть ли не человеческим воплем. Сердце не сердце, а страх! Беги, лети, живая душа! Спасайся! А потом опять тишина ляжет. Не нарушь! Не поздоровиться, отдыхают покойники! Не мешай их сну! Не буди, иди своей дорогой! Пятки сверкают..., примерещилось. Хватит, однако, об этом.
Незаметно подступил вечер. Бабушка так и спала, что удивительно. Видно, уморилась, сердечная! А все Варенькины, черт их дери! Тасенька сидела в огороде под яблоней-китайкой и размышляла, выходить к нему, или не стоит. «Может, все глупость! Неужели у них может получиться какая-то любовь? Любовь? Любовь...». Девушка улыбнулась и вспомнила, как ей приглянулся один парень с фабрики, вернее не парень, а скорее мужик. Давно это было, и где он и жив ли, один бог знает, ведает. Звали того мужика Степанушкой. На внешность ровно сбитень: крепкий, плечистый, волосы-суровье. Сила так и пышет, так и прет, дурная. Был он из пришлых. Трасса-то широкая, народу много по ней катается-мотается, бывает и без дела особенного, важного. Так, перекати-поле, летуны. Никто не знал, откуда он растаковский взялся. Страшный драчун. Драку непременно первый затеет из какого-нибудь крохотного пустячишки. Видать охота была кулаки почесать. Горяч, ох, горяч был! Не мужик, а жар печной! Как посиделки, он пить за десяток, а целоваться лез по-страшному, ко всем, особо не разбирая, красавица, или средней внешности. А как-то ему подвернулась Тасенька. Он ни с того ни с сего возьми и чмокни ее в губы. У Тасеньки аж в глазах потемнело, закружилось все. Странное чувство, горькость, сладкость, и кислость какая-то соленоогуречная, все вперемешку. С того самого момента, она начала постоянно думать о нем. Что это было любовь, или что-то другое, Тасенька не могла определить. Просто хотелось думать о нем. Хотелось непрерывно мечтать о нем. А потом он пропал. Случилось это в тот вечер, когда он забил до смерти Федьку Морева, чего-то не поделили неразлучные дружки-приятели, и с той поры его никто не видал. Тасенька много грустила о нем, представляя его славную могучую фигуру, пробирающуюся в густом мраке, под хлипким осенним дождиком, под огромным, слепящим глаза снегопадом, которая пытается отыскать тот долгожданный приют, родное гнездо, светлый теплый огонек, среди всего этого страшного мракобесия, бардака, сумасбродства, и никак, никак не отыщет... Задумчивая, она вышла на крыльцо, и в удивлении, чуть не вскрикнула. В глаза ей бросился знакомый серый пиджак.
- А вот и я! – весело сказал он и привстал.
- Здравствуйте! - тихо ответила Тасенька, стараясь не смотреть на него.
– Ждала меня? – улыбаясь, спросил он.
Она в страхе молчала, не зная, что ответить.
– Ждала... Еще как ждала! – довольным голосом произнес он, пытливо заглядывая ей в глаза. - Может, пройдемся? Луна, звезды, птицы и все такое... А?.. Ты как?
Тасенька пожала плечами. – Пошли! Овражная постепенно засыпала. Где-то вдали лаяли беспокойные собаки, нарушая тишину, делая ее более чуткой и чувствительной. В воздухе ловилось сладкое томление занимающихся цветений. Дух беспечной вечномолодой весны незримо носился по ночным садам и огородам, разбрызгивая чудесный живительный сок-нектар. Ночь бархатной перчаткой нанизывала звезды на небесную ткань, и они по чудесному мановению разгорались жаркими огнями, задумчиво сверкая и посылая томные вздохи на землю. В струящемся свете единственно рабочего фонаря тревожно вилась черными точками взбудораженная густая мошкара.
Они молча брели по растоптанной весенней грязи.
- А, знаешь? - он оборвал затянувшееся молчание. – Ведь мы с тобой птицы! Птицы...
– Это как? – не поняла Тасенька и с удивлением посмотрела на него.
Он с улыбкой ответил: – Понимаешь, мы люди, но мы и птицы! Мы с тобой летать умеем! На роду у нас писано летать! Поняла? Тасенька согласно кивнула, и они последовали дальше, иногда останавливаясь и прислушиваясь к далеким звучаниям, волнующим овражскую ночную тишину.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 |


