Я был в восторге.
— Вы можете быть более чем уверены в самом непоколебимом моем спокойствии, так как я больше всего на свете хочу послушать вас и Анну. Я даю вам слово быть спокойным, а слово свое я держать умею. И вообще считаю, что если бы не ваша дервишская шапка, я бы не закричал вчера. Это она раздавила мне однажды мозги, и я стал так детски глуп. Стоило мне сказать Генри, что я не желаю видеть никого дня три, пока не отъемся и не буду походить на человека, — ничего бы и не случилось. А вот шапка подвела.
— Да, вскоре ты увидишь воочию, друг, что значит зловещая шапка. И какой зловещей она может быть, как бывает иногда вообще вредна иная подаренная и носимая на себе чужая вещь, — очень серьезно сказал мне Ананда. — Надетая на человека злою рукой, вещь может лишить не только разума, но и жизни.
Я не понял его слов в эту минуту. Но как ужасен был их смысл, в этом я действительно убедился через несколько дней.
Мои друзья, напоив меня очень приятно шипевшим, точно жизненным эликсиром, освежившим меня питьем, ушли, предоставив меня и турка нашему завтраку. Турок потчевал меня, пока я не наелся до отвала, но не забывал и себя.
Я должен был отдать дань прозорливости Ананды. После завтрака я захотел спать, захотел полутьмы. Турок задернул шторы, улегся сам на диван, и оба мы с ним блаженно заснули.
Второй день моего выздоровления прошел вполне благополучно. Изредка я поглядывал на конверт и сверток капитана, но даже в мыслях у меня не мелькало нарушить завет Ананды. И музыки я ждал, конечно, жадно ждал. Но в этом моем ожидании не было той страстности, с которой я жил до сих пор и которая, как качели, вталкивала меня постоянно в раздражение. Точно в самом деле я выплакал часть своего существа в тех потрясающих слезах, которыми плакал в тайной комнате Ананды.
Мне очень хотелось знать, где Генри, так как комната капитана была теперь пуста. Не менее горячо я хотел знать, как живут князь и княгиня, что делается в магазине Жанны, и как идет жизнь у Строгановых. Если бы Генри или князь были со мной, я мог бы их обо всем расспросить. Но спрашивать о чем-нибудь у И. я не хотел и не смел, если он сам не находил нужным мне об этом говорить.
Весь день я провел один. Вопрос, который поставил передо мной Ананда, тот вопрос беспрекословного повиновения, о который все спотыкался Генри, меня даже и не волновал. По всей вероятности, по сравнению с Генри я так мало знал и был так значительно меньше его талантлив, с одной стороны, и так наглядно видел вершины человеческой доброты, благородства, силы в людях, подобных Али, Флорентийцу, И., Ананде, — с другой, что мне и в голову не приходило сомневаться в своем весьма скромном месте во вселенной по сравнению с ними и их знаниями.
Чем больше я постигал несравненно высший путь жизни моих друзей, тем все смиреннее и благодарнее относился к их любви и заботам обо мне.
За этими размышлениями застал меня И., которому я так обрадовался, что снова детски бросился ему на шею.
— До чего ты смешноватенький, мой милый Левушка, на тебе только анатомию костей изучать! И ты совершенно изменился. Несмотря на детскость фигуры, ты точно вырос и возмужал. У тебя совсем новое выражение лица. Тебя не только Анна и Жанна — каждая по-своему — не узнают, тебя и Флорентиец не узнает, — нежно обнимая меня и гладя мои кудри, говорил И.
Мы сели с ним обедать, и он рассказал мне, что дела княгини блестящи. Благодаря усилиям Ананды совершилось то, на что он один никогда не решился бы. Ананда снесся со своим дядей и получил от него разрешение применить его метод лечения, в результате которого княгиня ходит не хуже, а лучше, чем ходила до болезни, хотя метод был очень рискованным.
На мой вопрос, помнит ли княгиня, о чем говорил ей И. в первые дни ее воскресения, помнит ли, как она крикнула: «Прощение», И. сказал, что дня два назад, когда завершился раздел ее имущества с сыном и адвокаты, вполне довольные, уехали в Москву, она сама просила Ананду и И. уделить ей время для разговора.
Он не говорил мне подробно, в чем заключался этот разговор. Но сказал, что в результате его у княгини исчез ее безумный страх смерти. Все ее отношение к окружающим, которое само собою уже во время болезни стало меняться, теперь так же изменилось, как ее естественные седые волосы, сменили рыжий парик, и старческое не накрашенное лицо вместо прежней размалеванной маски. Мысли ее выскочили из железных когтей жадности и скупости, и она впервые увидела и поверила, что не все в мире покупается и продается.
— Все же мне очень жаль князя. Как бы он ни понимал своего смысла жить, старая жена — это большой ужас! — задумчиво сказал я.
И. усмехнулся и ответил мне, что задаст мне вопрос о счастье князя года через три, когда мой жизненный опыт и знания двинут меня далеко вперед.
— Я вижу, что тебя не очень волнует вопрос беспрекословного повиновения, — сказал И. со знакомыми мне искорками юмора в глазах.
— Нет, Лоллион. Этот вопрос меня вовсе не волнует; точно так же, как и на другом вопросе Ананды я совсем не задерживаюсь вниманием. То есть для меня нет и не может быть ни выбора, ни вопроса, с вами я буду действовать или не с вами, потому что самой жизни без вас, без Флорентийца, без моего брата для меня уже быть не может. Я не заметил, какое место занял в моем сердце Флорентиец, и только по разлуке с ним понял всю силу своей любви к нему. Я не успел понять, каким волшебством сэр Ут-Уоми занял тоже огромное место в моем сердце. Но как, за что, когда и почему там водворился ваш образ — это я знаю точно, всем своим преображенным существом неся вам благодарность. Чем-нибудь быть вам полезным, быть вам слугой, преданным учеником — вот самое мое огромное желание, самая затаенная мечта. И более чем когда-нибудь я страдаю, думая о своей невежественности, невыдержанности, неопытности.
— Мой милый мальчик, чем выше и дальше каждый из нас идет, тем яснее видит, что предела достижению в вопросе совершенства нет. И дело не в том, какой высоты, какого предела ты достигнешь сегодня. А только в том, чтобы двигаться вперед вместе с тем вечным движением, в котором движется вся жизнь. И войти в него можно только любовью. Если сегодня ты не украсил никому дня твоей простой добротой — твой день пропал. Ты не включился в вечное движение, в котором жила сегодня вся вселенная; ты отъединился от людей, а значит, не мог подняться ни к какому совершенству. Туда путь один: через любовь к человеку.
Наш разговор прервал Ананда, а у меня еще так много было вопросов, где беспокойство о Генри было не из последних.
— Я вижу, ты, Левушка, и в самом деле господин своему слову. В таком прекрасном состоянии я даже не ждал тебя найти, — были первые слова Ананды. — Тебя смущает твоя худоба. Но... ты увидишь Анну и найдешь, что и она изменилась за это время разительно, как и ее отец. Постарайся быть очень воспитанным человеком и не подай виду ни ему, ни ей, что ты заметил и поражен их печальной переменой.
— Я буду полон воспитанности и такта, — важно сказал я. — Хотя, признаться, оба эти словечка — еще от первых дней жизни с Флорентийцем — задают мне немало хлопот и волнений. Буду очень стараться, но обещать, что как-нибудь не сорвусь и не осрамлюсь, все же не могу.
Мои друзья встали, чтобы идти в музыкальный зал. Помня слова Флорентийца, я взял письмо и сверток капитана и спрятал их в саквояж, а саквояж, в свою очередь, сунул в шкаф.
— От кого ты прячешь вещи? — спросил И.
— Ни от кого. Но мне велел Флорентиец никогда не оставлять дорогих мне вещей не убранными. Поэтому я сейчас их и спрятал. Да и вы учили меня не раз аккуратности, — ответил я И.
Он улыбнулся, но ничего не сказал. Ананда взял меня под руку, и мы пошли в музыкальный зал.
Я чувствовал себя совсем хорошо, но спускаться с лестницы мне было довольно трудно. Оба моих друга держали меня под руки, и все же ноги мои сгибались с трудом. Целую вечность, казалось мне, мы шли, пока наконец добрались до цели.
Зал был еще пуст; через минуту вошел туда князь со слугами, зажегшими в нем лампы и люстру. Милое лицо князя, которое я ожидал увидеть сияющим, каким унес его в своей памяти до болезни, удивило меня озабоченностью и какой-то тоской.
Я хотел спросить его, что с ним случилось. Но вовремя вспомнил, как должно воспитанному человеку вести себя, не показывая удивленного вида, и стал ждать тех разительных перемен в Анне и ее отце, о которых говорил Ананда; в то же время я собирал свои мысли на образе Флорентийца.
Пока князь разговаривал у рояля с И. и Анандой, я сел в глубокое кресло у стены и старался сосредоточиться. Я сам удивился, как легко на этот раз мне удалось собрать внимание. Я сразу же ощутил себя в атмосфере мира Флорентийца, точно я держал его руку в своей. И потому, когда голос Ананды «Левушка, Анна идет» привел меня в себя, я радостно встал и поспешил ей навстречу, следуя за И., но ноги мои не были достаточно устойчивыми.
— Ты помнишь, Левушка, слова Ананды? — шепнул мне И.
— О, да. Я буду счастлив испытать свое самообладание, — ответил я.
Но когда я увидел Анну, с которой князь снял ее всегдашний черный плащ, я внутренне ахнул.
— Вы, наверное, не узнаете меня, Анна, в моей теперешней коже и костях? — сказал я, восторженно целуя обе ее руки.
— Вы, Левушка, не кожей и костями поражаете сейчас меня, а чем-то другим, чему я еще не нахожу определения. Но это отнюдь не физическое, а что-то духовное, что меня поражает. Это как бы какая-то просыпающаяся в вас новая сила и даже больше, — сказала Анна.
— Да, а вот перед вами и инвалид, — подавая мне руку, сказал Строганов. — У меня был такой сильный припадок грудной жабы, из когтей которого еле вытащили меня наши общие доктора. Признаться, сам я не надеялся уже больше увидеть этот дом и послушать еще раз музыку. Живите, живите полнее, мой дорогой литератор. Сверлите своими острыми глазами-шилами жизнь вокруг вас и подмечайте все, что таится в сердцах окружающих. Пуще же всего бегите от компромиссов и рвитесь из них, если они забрались в ваше сердце: «Коготок увяз — всей птичке пропасть», — задыхаясь, говорил старик, очевидно вспоминая собственные переживания.
Взяв меня под руку, он тяжело и медленно двигался к дивану рядом с тем креслом, что я облюбовал себе. Не успели мы сесть, как в комнату вошел Генри и, поклонившись всем общим поклоном, отошел в самый дальний и темный угол.
«Сколько причин для аханья было бы у меня, — подумал я, — если бы все это происходило до моей болезни».
Генри — и раньше худощавый — стал совсем худ, точно постился. Но он не только осунулся, он изменился, точно разочаровался, рассердился, помрачнел. Очевидно, его душевный бунт не унимался, а нарастал.
Анна села за рояль, и я действительно изумился перемене в ней. За этим же роялем я видел ее юной, остановившейся на семнадцатой весне. А сейчас я ясно читал в ней все ее двадцать семь лет. Лицо не морщины прорезали, но вместо безмятежно-доброго, спокойно-ласкового лица той Анны, к которой я уже привык, я видел страдающие глаза, горько и плотно сжатые, подергивающиеся губы, и время от времени точно какие-то молнии вылетали из ее глаз, — иначе я не умею этого определить.
Отец же ее и не напоминал того веселого и бодрого человека, который месяц тому назад приходил к нам пить чай и устраивать судьбу Жанны.
— Мы перенесем вас в начало семнадцатого века и начнем с Маттесона. Это монах. Потом будет Бах и Гендель, — сказал Ананда.
Внезапно, с первыми же звуками, я увидел за роялем Анну, прежнюю Анну, еще более прелестную, еще более вдохновенную, но не по-прежнему спокойную, а бурную, страстную, готовую взорваться каждую минуту.
Как и в прошлый раз, полились не звуки струн изпод смычка Ананды, а живой человеческий голос, рассекавший все преграды между сердцем и окружающей жизнью. Этот голос его виолончели входил мне в душу, не бередил там ран, а вливал силы и мир.
Чудесные звуки сменяли друг друга, а я не замечал никого и ничего, кроме лиц двух музыкантов. Не красота этих лиц и даже не их вдохновение поражали меня сегодня. Если прошлый раз я ощутил их единение в экстазе творческого порыва, то сегодня я сам участвовал в этом экстазе, сам творил новую, какую-то неведомую молитву Божеству, участвуя каждым нервом в этих звуках.
Я не думал — как когда-то проезжая улицы Москвы, — верю ли я в Бога и какой он, мой Бог, и в каких я с ним отношениях. Я нес моего Бога в себе; я жил во время этой музыки, молясь Ему, благословляя жизнь всю, какая она есть, и растворяясь в ней, в полном блаженстве и благоговении.
Анна заиграла одна. Соната Бетховена, как буря, рвалась из ее пальцев. Я поднял голову и снова не узнал Анны. Вся преображенная, с устремленными куда-то глазами, она, казалось, звала кого-то, кого не видели мы; звала и играла кому-то, кто слушал ее не здесь; из глаз ее катились слезы, которых она не замечала... Но вот ее слезы прекратились, в глазах засветилось счастье, точно ее услышали, сверкнула улыбка, отражая это счастье, почти блаженство; звуки перешли в мягкую мелодию и смолкли...
В углу зала рыдал Генри, рыдал так же безутешно, как я в комнате Ананды.
Я хотел встать и подойти к нему, но увидел, что сам Ананда стоит возле него и ласково гладит его голову.
На этот раз ни Анна, ни Ананда не пели. Ананда сказал, что после такой музыки можно только низко поклониться таланту, давшему нам высокие моменты счастья, и разойтись.
Я все смотрел на Анну. Что снова сталось с нею? Неужели ее слезы в музыке сожгли всю скорбь сердца? Она снова стала носить на лице семнадцатую весну, снова лучи доброты и какого-то обновления струились из глаз. Она подошла к отцу, нежно обняла его и шепнула:
— Больше не волнуйся. Все будет хорошо. Все уже хорошо; а то, что будет еще, — это только неизбежное следствие, а не наказание Браццано.
Он, казалось, понял ее совершенно для меня непостижимые слова, просиял, поцеловал ее и перевел взгляд на подходившего к нам Ананду.
— Довольно вам страдать, Борис Федорович, — ласково, но, как мне показалось, с некоторым упреком сказал он. — Я вам все время говорил, что вас губит страх. И если бы вы верили мне на самом деле так, как вы говорите, вы не были бы больны и Анна не страдала бы так. Возьмите себя в руки. Ведь вы сейчас совершенно здоровы, и у вас нигде ничего не болит. Если бы мой дядя был здесь, подле вас? Как бы вы взглянули в его светлое лицо? Разве вы не обещали, что в сердце свое не допустите страха?
— Я очень виноват, очень виноват, — сказал, вздыхая, Строганов. — Но когда дело идет о моем единственном сокровище, об Анне, которой уже десять дней грозит ужасная опасность, — поймите меня, Ананда, мой великий, великодушный друг и защитник! Это единственное мое уязвимое место, где я не в силах победить страх.
— Так вот и идет жизнь людей, в постоянных заблуждениях. Оглянитесь назад, на прожитые десять дней. Что случилось с нею? Она жива, здорова и... счастлива сейчас. Разве не вы вашим страхом и скорбью измучили ее? И если уж вы хотите знать... — Ананда замолчал на миг, как бы к чему-то прислушиваясь... то опасность грозила Анне, — или, вернее, вам, так как вы могли потерять ее, — здесь, сейчас, когда она играла, а вы и не подозревали о том. Как и не подозреваете того, что это вы же своим страхом поставили ее у предела ее сил...
Ананда замолчал, нежно взял обе руки Анны в свои, поднес их к губам, улыбнулся, обнял ее своей левой рукой и поцеловал в лоб.
— Нет места сомнениям в сердце верном. И когда они проникают туда, там происходит революция, разрывающая гармонию. Помни, друг Анна, что вторично вырвать тебя из той бури, куда ты проникла сейчас не готовая, — я уже не смогу. Думай не о своих путях, как о путях отречения; но о пути всех тебе близких по духу, где ты — сила и мир, если живешь в гармонии. Но где рухнешь сама и рухнут за тобой твои любимые, если в твоем сердце будут жить сомнение и половинчатость. Это — первое звено; за ним проникает страх, а там... снова попадешь в ту бурю, где была сейчас, и я, повторяю, уже не смогу вторично вырвать тебя из нее.
Он еще раз поцеловал Анну в лоб. Только сейчас я заметил, как он был бледен, измучен, точно не Ананда был передо мной, а тень его.
Снова я ничего не понял, только сердце мое защемило. «Что могло так надорвать силы Ананды? Почему на его гладком лбу поперечная морщина? так суров и скорбен?» — думал я.
Все эти вопросы остались без ответа, а в сердце моем удвоилась преданность моим друзьям.
Никому не хотелось чая, но, чтобы не обидеть радушного хозяина, мы выпили по чашке и разошлись.
Я искал Генри, но он исчез. А мне так хотелось чем-нибудь облегчить его муку.
— У каждого свой путь, — сказал мне Ананда, когда я, выходя, столкнулся с ним у двери. — Тебе сейчас только готовиться к ответу, который я спрошу завтра. Если бы Генри хотел говорить с тобой до этого срока, — мой запрет лежит на тебе. Ты видел, к чему ведет непослушание. Ты кое-что понял сейчас, куда приводит сомнение. Отдай себе отчет, не ищи помощи ни в ком и реши свой вопрос один.
Я пришел в свою комнату. Я был счастлив. Ничто не разрывало мне сердце, я знал свое решение, знал каждым нервом свой путь; во мне все ликовало. Я знал — я был спокоен.
Я хотел уже лечь спать, как представил себе состояние Генри. Я очень многое дал бы, чтобы его утешить, но голос внутри меня говорил мне, что я ничего не сумею сделать сейчас для него, так как сам еще слаб. Я понял запрет Ананды именно как желание его оберечь нас обоих от лишних мучений без пользы для кого бы то ни было.
Я подошел к двери, запер ее на ключ и потушил свечу. Я твердо решил остаться верным приказанию Ананды, призвал дорогое имя Флорентийца и лег, всем существом чувствуя, что Генри непременно придет ко мне.
И я не ошибся. Не успели затихнуть шаги Ананды и И., вышедших провожать Строгановых, как кто-то постучал в мою дверь. И сердце мое ответно застучало.
Стук повторился; снова все затихло. Я, не знаю почему, подбежал к двери комнаты И. и запер ее тоже на ключ. Не успел я добежать до постели, как услышал звук поворачиваемой ручки.
— Левушка, отоприте. Мне экстренная надобность. Скорее, мне надо вам передать поручение совершенно громадного значения. От этого зависит жизнь двоих людей. Скорее, пока И. не вернулся, — слышал я задыхающийся голос Генри.
Я неподвижно, молча лежал. Если бы он говорил мне, что он горит, что его жизнь зависит от нашего свидания, что я умру, я бы не изменил Ананде и И., и не двинулся с места.
Генри стал так сильно дергать дверь, что я боялся, что он сломает этот старый запор. Я тихо встал, надел халат и решил перейти в комнату капитана, как услыхал стук парадной двери и понял, что сейчас войдут мои друзья.
Стучавший теперь с остервенением в дверь Генри, звавший меня уже громко и грубо, не слышал ничего и даже шагов И. и Ананды, внезапно перешедших в бег.
В комнате И. все смолкло. Затем я услышал голос Ананды, говорившего на незнакомом мне языке, потом торопливые шаги князя, спрашивающего, не у нас ли это ему послышался шум. Потом снова все смолкло, и через некоторое время я услышал дорогой голос И.
— Ты можешь открыть дверь, Левушка?
Я открыл дверь; И. осветил свечой мое лицо, ласково улыбнулся и сказал:
— Первое испытание твоей верности ты выдержал, дорогой мой мальчик. Иди дальше с той же честью и станешь другом и помощником тем, кого ты себе выбрал идеалом.
Глава 22
Неожиданный приезд сэра Уоми
и первая встреча его с Анной
Наутро следующего дня, не успел я проснуться, как И. уже звал меня идти к Ананде.
Мы спустились вниз, было еще не жарко, и я с восторгом вдыхал аромат цветов, которых князь развел множество в своем саду.
Гул города слышался вдали. Мне казалось, что это там, за оградой мчатся люди и страсти, свиваясь в клубки страданий и легко исчезающего счастья. А здесь подле И. и Ананды живет атмосфера устойчивого мира.
Но тотчас же мелькнуло в моей памяти измученное лицо Генри и его бешеный голос и натиск на мою дверь. Я вздохнул и еще раз понял слова И., что никого нельзя поднять в иную атмосферу, если он сам ее не носит в себе.
Первое, что я увидел у Ананды, был Генри, уныло сидевший перед столом.
— Здравствуй, Левушка, — сказал мне Ананда. — Скажи, пожалуйста, почему ты не открыл дверь Генри ночью, хотя он заклинал тебя, уверяя, что двум людям грозит смерть?
— Только потому, что дал слово себе не нарушить своей верности вам. А Генри пришел после того, как я дал вам слово ни с кем не видеться три дня. Только потому я и письмо у него не взял. И если бы он говорил мне, что он сам сгорит в огне, если я не открою, — я все равно верил бы вам, а не ему, верил бы, что того, что знаете и можете вы, не знает и не может Генри, хотя — в то же время — я совершенно уверен, что Генри знает и может гораздо больше, чем знаю и могу я сам. У меня не было и нет никаких сомнений. И если я поступил, по вашему мнению, не так, я прошу прощения. И все-таки, если бы вы, или И., или Флорентиец дали бы мне какое-то поручение или наложили на что-то запрет, я ни за что бы не нарушил данного мне приказания.
Зная свою невежественность, я не осмелился бы судить ваших распоряжений. Будучи же спасенным вами от смерти, зная, как самоотверженно вы пришли на зов Флорентийца, чтобы помочь моему брату, я из одного чувства благодарности и преданности решился бы скорее разделить вашу печальную судьбу, если бы это могло случиться, чем нарушить верность данного вам слова.
— Что ты скажешь мне, Генри? — спросил Ананда.
Его голос меня потряс. Ни один отец не мог бы так ласково, с таким состраданием обратиться к своему провинившемуся сыну. Я внутренне устыдился. Я был горд, что выполнил свой урок, что не споткнулся о какую-то условность, видя существо дела.
Теперь я имел возможность понять, что я любил моих высоких друзей, был им предан и благодарен. Ну, а любил ли я Генри? Тон голоса Ананды, где не было ни капли упрека, а только одно бесконечное сострадание, показал мне, как должна звучать истинная любовь.
Генри, за минуту мрачный, поднял голову, посмотрел Ананде в глаза и хрипло сказал:
— Я сам не понимаю, как мог я дойти до такого состояния.
— Я ведь тебе говорил, чтобы ты не брал писем у Жанны. Я тебя предупреждал, чтобы ты не знакомился с Браццано. Я объяснил тебе, что тебе — кармически с ним связанному — придется помочь ему, но тогда, когда ты увидишь и поймешь его злодеяния. Я запретил тебе даже видеться с ним сейчас без меня или И., а ты пошел к нему, да еще повел к нему Жанну.
— Нет, Жанна не переступала его порога.
— Только потому, что вас встретил Строганов и ты не посмел увести ее в рабочее время из магазина, — продолжал Ананда. — Но дело теперь не в этом. Ты, Генри, потерял возможность кончить свои вековые счеты с этим человеком. Ты мог, с моею и И. помощью, заплатить добром и любовью за все зло, что сделал твоей матери и тебе когда-то этот человек. И ты не вынес самого легкого из испытаний, чтобы двинуться дальше в своих знаниях и науке.
Тебе надо расстаться сейчас со мной не потому, что я сержусь или недоволен тобой. Но просто потому, что в атмосфере тех вибраций, где живу я, в колебании волн той частоты и высоты, где легко дышу я, ты теперь, с бунтом в душе, жить не сможешь.
Выбрось письма — они давят тебя. Рука, их писавшая, была во власти зла, в гипнозе сильного, темного и лживого существа. Брось брелок, который тебе привесил Браццано. Посмотри, во что превратилась голубая жемчужина, которой ты так любовался.
Генри, весь до волос залитый краской стыда, вынул часы и с трудом, дрожащими руками, отцепил круг из черного агата. Когда он хотел положить его на стол, И. удержал его руку, говоря:
— Не надо пачкать стол этой отвратительной вещью. Разве в середине голубая жемчужина?
Генри положил брелок на ладонь и вскрикнул:
— Да ведь еще вчера днем я видел, как она переливала голубым и алым цветом! А теперь здесь смола липкая и красная, как капля крови.
— Брось ее вместе с письмами в камин, и ты, может быть, кое в чем убедишься, — подавая Генри зажженную свечу медленно, но как бы что-то побеждая, сказал Ананда.
Генри колебался. Но две пары глаз с таким огнем воли были направлены на него, что он положил письма в камин, на них брелок и поджег.
Как только бумага вспыхнула, раздался треск, как от выстрела, и все то, что было за мгновение брелоком, разлетелось в мельчайшие куски, а потом в порошок. Комнату наполнил смрадный дым. Я закашлялся и даже с трудом дышал. Генри же, не отрывая глаз, смотрел в камин. На лице его выступили капли пота, он точно видел что-то в огне. А огонь — для двух писем — был несоразмерно велик.
Вдруг он вскрикнул, упал перед Анандой на колени и прошептал:
— Какой ужас! О, Боже мой, что я наделал? Что теперь ждет меня?
— Ты вернешься в Венгрию. Там ты уедешь к одному моему другу, если желаешь снова начать искать путь к самообладанию и к встрече со мною когда-либо. Не задумывайся о том, что будет далеко впереди. Ищи только сегодня, сейчас силы и любви решить свой вопрос. Если же не хочешь, если встреча снова со мной когда-нибудь тебе интереса не внушает, иди своим путем как знаешь и хочешь. Ты свободен, как и был свободен все время жизни со мною. Но, если ты решишься ехать к моему другу, ты должен уехать через три часа с отходящим пароходом.
— Жить без вас? Жизни нет для меня там, где нет вас. Но я понял, как я виновен, и раздумывать мне не о чем. Я еду. И слов никаких не даю. Не потому, чтобы я не верил в свои силы. А потому, что я знаю верность вашей любви, знаю, что вы меня позовете, если я буду готов и достоин. Я вымолил у вас, чтобы вы взяли меня. И вы — против воли — взяли меня. Я не буду больше просить. Не буду попусту ждать. Я буду действовать и жить, как если бы я жил подле вас.
— Иди, собери вещи, ни с кем ни о чем не разговаривай и вернись сюда. Я сам объяснюсь с князем, дам тебе письмо и провожу тебя, — погладив его по голове, сказал Ананда.
С большим трудом Генри овладел собой, поклонился нам и вышел. Ах как в эту минуту я любил Генри! Как хотел бы я обнять его, попросить у него прощения за самолюбивые мысли и высказать ему, что всем сердцем понимаю тяжесть его разлуки. Но я не смел прервать молчания моих друзей.
Через некоторое время Ананда встал и позвал нас в свою тайную комнату. Здесь он сел за стол, посадив И. рядом с собой, а я сел под новым деревом сирени, которым чьи-то любящие руки заменили мое, отцветшее.
— Много еще скорби людей ты увидишь, Левушка, в жизни и немало испытаешь ее сам. И каждый раз, где бы и какое страдание ты ни увидел, ты увидишь, что начало каждого страдания — это страх, сомнения, ревность и зависть, а также жажда денег и славы. На этих корнях растут все другие страсти, в которых гибнут люди. Вторая же половина горестей живет в человеке от его слепоты, от мыслей, что вся жизнь включена в маленький период от рождения до смерти, засунута в футляр одной его личной, отрезанной от всего мира жизни. И этот главный предрассудок мешает видеть ясно всю вселенную и понять свое место в ней, в ее труде, в ее гармонии.
Не считай нас существами высшими, как иногда ты склонен. Когда-то и я, и И. — мы шли так же, как ты идешь сейчас. В страдании и плаче разворачивалось наше сердце, в тревогах и муке расширялось наше сознание.
Твой талант и твои прежние искания высшей духовной жизни, о которых ты сейчас не помнишь, ввели тебя в такое положение в этой жизни, что ты можешь продолжать свой путь совершенства. Они и столкнули тебя уже с Али и Флорентийцем, с нами и еще сведут со многими в будущем. Я счастлив, что честь твоя и стойкая верность не поколебались и приблизили тебя еще больше к нам.
Видишь ли, одно из дел, из-за которого сюда приехал я, — были Генри, Анна и Строгановы, запутанные в густую и подлую сеть Браццано в прошлом и сейчас. Что касается Генри — ты видел и слышал. Он должен был помочь себе развязать вековую скорбь его матери и свою — и не сумел выдержать первого же легкого испытания. А между тем он многое уже победил и несколько раз был на высоте возложенных задач.
У тебя путь иной. Ты одарен сверхсознательными силами, в которых не умеешь еще разбираться. И тебе, интуитивно, видны смысл и радость жизни, до которых люди-скептики, экспериментаторы, привыкшие все ощупывать руками и считать реальным только то, что могут ощупать, доходят веками. Им приобрести цельность верности так же трудно, как тебе поколебаться в ней. Для них реальность — земля, все остальное — величины абстрактные.
И. расскажет тебе все, что произошло за это время в доме Строгановых. Ты же закалишь свое здоровье в течение десяти дней и пойдешь вместе с нами сражаться за жизнь и свободу Анны, ее отца и матери, а также младшего брата, уже гибнущего под гнетом Браццано.
Я прошу тебя еще два дня не видеться с Жанной, которая изводит князя, прося о свидании с тобой, но он держится не хуже тебя, хотя и очень страдает, так как — при его доброте — ему слишком тяжело отказывать ей.
Ты не удивляйся, что еще так долго ждать дня зловещего сражения. Если бы Генри нам не изменил — он помог бы нам очень. Теперь же его роль должен взять на себя до некоторой степени ты. А другую часть его труда исполнит капитан. Я получил от него сегодня письмо. Он благополучно окончил свой рейс и через восемь-девять дней будет здесь. Вот его-то мы и подождем.
Ну, будь и дальше так благополучен в своем духовном пути, мой друг. Добивайся полного бесстрашия. И не забудь, что бесстрашие — это не только отсутствие трусости. Это полная работоспособность всего организма, полное спокойствие в атмосфере опасности. Тебе надо так уметь жить, чтобы ты, ощущая руку Флорентийца в твоей руке, не знал не только страха, но даже дрожания в нервной системе своего физического проводника.
Ананда проводил нас с И., и его глаза-звезды долго еще видел я перед собой.
Мы вышли в город и, медленно идя в тени, добрели до кондитера с волшебным «Багдадом». Признавшись ему, что мы еще ничего не ели, мы попросили нас накормить, как он сам знает. Он провел нас на маленький, укрытый в тени балкон и попросил подождать минут пятнадцать — двадцать, но зато потом мы будем вознаграждены за терпение. И. напомнил ему, что мы вегетарианцы и согласны ждать до получаса.
Оставшись вдвоем со мной, И. стал рассказывать мне, что произошло за период моей болезни.
Одним из первых новых для меня фактов был визит Строгановой к Жанне, куда она — втайне от мужа и дочери — привезла Браццано.
— Как несложно было для Браццано сделать Жанну своим оружием, так же несложно оказалось ей обворожить Генри и ввести его в сношения с самим Браццано. Генри поверил, что Строганов ревнует дочь и не позволяет ей выйти замуж, что Анна — жертва деспотизма отца и Ананды и что наибольшие страдальцы — сама мать и ее младший сынок.
Когда Генри прощался с Браццано, тот — превосходя его силами — внушил Генри заманить меня к нему, какими бы способами он этого ни достиг. Вместе с тем Браццано, имея полную власть над женой Строганова и ее сыном, подготовляет все для похищения Анны. Браццано боится только Ананды, так как со мной одним он предполагает справиться при помощи своей клики, хотя бы отправив меня на тот свет, — улыбнулся И. — Но он не знает, что сэр Уоми уже едет к нам. И тебе предстоит приятная встреча с Хавой. Браццано уже забыл, — помолчав, продолжал И., — как ему пришлось уронить свой наговоренный браслет, который он украл, кстати сказать. А я жалею, что дал ему возможность распрямиться раньше времени. Я не учел, что он так скоро это забудет, и не понял сразу, как сильна эта гадина.
Дальше он мне рассказал, как Строганова своими безобразными домашними сценами довела мужа до безумного страха и наконец припадка едва не стоившего ему жизни.
— Но Анна? — перебил я И., не будучи в силах выдержать более. — Неужели Анна могла сомневаться, выйти ли ей за Браццано?
— Нет, не здесь крылись ее сомнения, тоже едва не унесшие и ее. Она, видя кажущуюся внешнюю инертность Ананды, решила, что он не видит, как ее преследует турок, и просила ей помочь освободиться от него. Ананда ей ответил, что причина ее страданий в ней самой, что ей надо проверить в себе, насколько она уверена теперь в том пути целомудрия, который сама — добровольно и вопреки совету Ананды — избрала. Что надо в себе решить ясно вопрос, идет ли она путем радостной любви, желая найти путь освобождения. Или она идет к целомудрию только потому, что любимый ею не может быть ей мужем? Если она идет путем отречения и отказа, ограничения и отрицания вместо утверждения жизни, где любя побеждают и творят в радости, — она не дойдет до тех путей, где сможет слиться в труде и творчестве со своим возлюбленным.
Анна, не углубляясь в смысл слов Ананды, решила, что любимый ею ее по-настоящему не любит. Впала в сомнения, так ли, вообще, она повела свою жизнь: бунтовала, требовала, ревновала, усомнилась в том, кого любила. И ты видел сам финал драмы этой души за роялем, — закончил он.
Нам принесли завтрак, подали кофе. Вновь оставшись одни, мы возобновили разговор.
— Ты видел внешнюю сторону драмы у рояля. Я тебе расскажу то, чего ты не мог видеть. Своими сомнениями, слезами, ревностью и горечью Анна разбила вокруг себя устойчивую атмосферу чистоты и мира, в которой был бессилен да-Браццано.
Чтобы его злая воля и грязные мысли могли стать действиями, было необходимо, чтобы в душе и мыслях Анны были щели, в которых можно бы было зацепиться его злу. Ее разлад предоставил Браццано эту возможность. Владея силой привлекать к себе такие же злые токи других людей, он вызвал вокруг нее целую тучу злых сил и их мыслей, внушавших Анне, что любимый ею — шарлатан, что никакой иной реальной жизни и радости, как жизнь земли и страстей, не существует, что не для абстрактных величин живут люди, а для своих близких, плотью связанных. И пока Анна играла первую часть сонаты, в ней доходило горе до отрицания Бога, его путей, высоких людей с их недоступной честью. Она готова была все, чем жила годы, признать фикцией. И здесь-то пришлось Ананде, всем сосредоточенным вниманием и волей, вызвать образ того его дяди — вельможи и доктора, — о котором я тебе говорил.
Ты по личному опыту знаешь, что можешь услышать и увидеть Флорентийца, если сосредоточишь на нем свое внимание и всю чистую любовь. Но передать другому человеку свое виденье, если он не обладает этой высшей психической силой, задача очень тяжелая для физического тела человека. Это сделал Ананда для Анны, спас ее, вернул ей силы жить и снова войти в полное равновесие духа.
Потом я расскажу тебе о сыне и жене Строганова...
Вошел хозяин, мы очень поблагодарили его и пошли домой.
— Теперь, я думаю, настало время тебе прочесть письмо капитана. А я пойду к Ананде. Я бы очень хотел, чтобы ты не выходил из наших комнат, пока я не вернусь, — сказал мне И., когда мы возвращались домой.
Я обещал, крепко решив, что никуда не пойду. Я достал письмо и сверток капитана. Запер все двери и сел на диван. Я поймал себя на мысли, что я почему-то ждал Жанну. Не то что ждал даже, но — как и тогда ночью, когда я был уверен, что придет Генри, — я был уверен и теперь, что Жанна придет.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 |


