При этом сама ситуация идеологической войны тоже «традиционализируется», то есть обретает свою историю, опять-таки путем реинтерпретации сюжетов русской культуры. Я имею в виду предложенные В. Кожиновым и Ю. Селезневым версии смерти великих национальных поэтов – и [37]. В одном и в другом случае речь ведется о заговоре космополитической (масонской) элиты с целью устранения гениальных творцов и мыслителей, определявших ход и направление национальной жизни[38]. Есть своя логика в выборе Ю. Селезневым, активно отстаивавшим необходимость «героизации» национальной традиции[39], способа концептуализации пути Лермонтова: сюжету жизни поэта сообщался героико-мобилизационный импульс – по модели трагедии, куда вкрапляется семантика жития-мартирия. По мысли Селезнева, главной идеей задуманного фильма «Лермонтов» должно стать: «ОСОЗНАННОЕ САМОПОЖЕРТВОВАНИЕ РОССИЙСКОГО ГЕНИЯ В БОРЬБЕ С СИЛАМИ ЗЛА» (выделено Н. Бурляевым. – А. Р.)[40].
Итак, разделяемое многими представителями советской интеллигенции нормализаторское описание 1970-х как эпохи, когда стало можно «верить в существование немеркнущих ценностей»[41], находилось тем не менее в семантическом поле, создаваемом риторикой военного противостояния, где МЫ-сообществу, живущему внутри традиции, проникшемуся ее духом и охраняющему ее от посягательств, противостоит враг (условные и не названные впрямую ОНИ), подозреваемый в фальсификации существующей традиции (посредством ложных интерпретаций) или в желании отменить органичную национальной культуре традицию и насадить традицию чуждую. В любом случае, с точки зрения традиционалистов, стабильным опознавательным знаком противника является модус его деятельности – «модернизаторский», опасно релятивизирующий традицию и манифестирующий инновативность подхода к ней.
2. Борьба за героя
В русле стремления традиционалистов представить классику искусством нравственного здоровья и духовной доброкачественности и затем оперировать ею как каноном (сочетающим значения «идеала», «образца» и «нормы») лежала и проведенная публицистикой и критикой консервативной направленности работа по реинтерпретации характеров героев русской классики. Традиционалистская оптика, легитимировавшая себя ссылкой на мнение народа, отмечала в русской литературе XIX в. прежде всего типы «укорененных» героев, национальный характер (в качестве некого образца, социопсихологической модели, подсказывающей тип действий и чувствований) соотносился с «основательностью.., нравственной цельностью, духовным здоровьем»[42]. Этот идеальный характер мыслился как порожденный органикой народной жизни и оттого неизбежно попадающий в крайне драматическое положение в условиях модернизации, ассоциируемой, прежде всего, с распространением буржуазных отношений. Например, трактовка М. Лобановым самоубийства Катерины в драме «Гроза» базировалась на утверждении невозможности полноценного существования цельной природной натуры в наступающем царстве мелочного буржуазного расчета, в котором смешны как подлинное чувство, так и безоглядное раскаяние в нем (подобным же образом – через констатацию отсутствия перспектив для натур, не умещающихся в рамки господствующих буржуазных представлений о норме, – концептуализирована в книге Лобанова и судьба уже не-фикционального персонажа – Аполлона Григорьева, оказывающегося в каком-то смысле «двойником» героини «Грозы»). Не будет преувеличением сказать, что социальным субстратом русской классики, в трактовке традиционалистов, оказывается ее бескомпромиссная антибуржуазность, категоричное неприятие принципов расчета и выгоды, отменяющих духовное измерение личности, дробящих и мельчащих ее. При этом сама «антибуржуазность» исторически и социально не специфицируется и не контекстуализируется, а, напротив, истолковывается как не утратившее актуальности зоркое провидение классикой судьбы человека и общества, позволяющее судить о проблемах современного социума: «Большую помощь в этой борьбе (с буржуазной идеологией и массовой культурой. – А. Р.) нам может оказать классическая русская литература, антибуржуазная направленность которой приобретает в настоящее время особое, животрепещущее значение»[43].
Как следствие, возникает система эксплицитных и имплицитных параллелей между осмысленными русской классикой социальными и моральными коллизиями и современной ситуацией. Классика позволяет, полагают критики-традиционалисты, установить генеалогию явлений настоящего времени, подтвердить через обнаружение «исторической протяженности» их негативный или позитивный характер. Проблема, однако, в том, что сами рассматриваемые явления в рамках традиционалистского подхода, декларативно чурающегося схематизма и абстрактности, нередко лишаются историко-культурной и социальной специфичности и становятся символами наблюдаемых критиками процессов, «системы» и «антисистемы»[44]. Так, жители губернского города у Гоголя, с точки зрения М. Лобанова, воплощают «полуобразованную толпу», равно далекую, как «от Арины Родионовны, так и от Пушкина», сам же Павел Иванович Чичиков – литературный прообраз современного «просвещенного мещанина»[45], который только сейчас в полной мере обнаружил размах своей деятельности: «Ныне международный Чичиков вояжирует с континента на континент, из штата в штат. <…> С тех пор Чичиков значительно усовершенствовался как в степенности и артистичности своих разнообразных личин, так и в умножении точек приложения своего делячества. заботится о своих потомках…»[46].
Комплекс качеств, которыми М. Лобанов, В. Чалмаев, С. Семанов, Ю. Селезнев и др. наделяли «просвещенное мещанство», является в большей или меньшей степени гротескно-иронической версией «модерной» конституции личности (соответственно в пику ей критиками поэтизируется личность, сформированная традиционным обществом) А это в свою очередь делает пропагандируемую традиционалистами свойственную классике «социальную педагогику целостного, классического человеческого характера»[47] эффектной репликой, адресованной оппонентам в споре о герое cовременной литературы[48]. Спор этот возник еще в «оттепельный» период, в начале 1960-х гг., и вращался вокруг вопроса о ценности того типа современной личности, который репрезентировали герои «исповедальной» прозы (повестей и рассказов А. Гладилина, В. Аксенова, А. Кузнецова), порожденные, по мысли А. Ланщикова, нигилизмом эпохи 1960-х[49]. Исходящие от консервативной критики негативные оценки «исповедального» героя (инфантильный индивидуалист, нигилист, эгоцентрик с необоснованными претензиями на исключительность[50]) возникают в результате истолкования его поступков в свете традиционной «коммунитарной» морали. Однако то, что Ланщиков в знаменитой статье «”Исповедальная” проза и ее герой» (1967) квалифицирует как индивидуализм и нигилизм молодого героя, при введении в более близкий контекст сопоставления с созданными сталинской культурой представлениями о структуре личности и ее взаимодействии с «коллективизирующими» ценностями предстает как процесс высвобождения из-под власти авторитета и попытка сформировать личное пространство (либо пространство дружеского микросообщества)[51]. Правда, если в сталинской культуре носителем авторитета оказывался «социалистический сверхчеловек» (Х. Гюнтер) либо коллектив идейно близких людей, соотносимый с какой-либо государственной институцией, то Ланщиков этот авторитет экстраполирует в мифологизированную область «народной жизни». Принцип же апелляции к «общей правде» постулируется критиком в качестве основного для личности, претендующей на духовную зрелость.
Добавлю, что ревизия критиками-консерваторами литературной классики с точки зрения «народной» правды привела к обнаружению в русской прозе XIX в. опасной разлагающе-революционизирующей тенденции. Связана она была как раз с излишней, по мысли М. Лобанова, увлеченностью некоторых литературных героев (например, Пьера Безухова) интеллектуальными и духовными «исканиями», тягой к «обновлениям», следствием чего оказывается разрушение традиций, корневой системы культуры[52]. На это критик решается осторожно попенять русским писателям в статье «„Тихий Дон” и русская классика»: «Русская литература XIX века полна напряженных исканий смысла жизни, правды, способов устроения человеческого счастья и т. д. И эти искания зачастую вступали в глубокий конфликт с традиционно-существовавшим укладом. Отрицательная сила этих исканий играла революционизирующую роль»[53]. «… мы видим субъективность, даже гипертрофированную, этих исканий, которая представляется личности ее высшим благом – свободой… Искания превращаются в скитания, в странствие мысли с утверждением своей свободы, с сильным нигилистическим элементом в отношении культурно-исторических традиций»[54]. Кажется, в данном случае неприятие духовных и интеллектуальных исканий, часто сопряженных с проблематизацией общепринятых ценностей, выходом за их границы, имеет ресентиментную подоплеку, обусловленную идентификацией с теми, кто становится жертвой инспирированного «исканиями» крушения привычного порядка вещей. «Грех» безответственности «всяких моральных спекуляций и всяких умственных „обновлений”»[55], полагает Лобанов, неизбежно принимает на себя человек из народа (коллизия «расплаты» Григорием Мелеховым за содеянное пресыщенными идеалистами-интеллектуалами становится для критика той проблемно-тематической рамкой, внутри которой «Тихий Дон» рассматривается как продолжение русской классики).
Особый интерес представляют случаи такой реинтерпретации сюжета и характеров персонажей классического произведения, в результате которой они полностью, так сказать системно, вписываются в консервативный дискурс, становятся его «программной» репрезентацией. Например, написанная Ю. Лощицем романизированная биография [56] стала удачной попыткой предъявить читателю основания легитимации традиционалистского видения мира. Таким основанием литературоведу видятся «здравый смысл» и накопленный веками опыт повседневного существования, упорядоченный в традиционных обрядах и ритуалах. Носителем «здравого смысла» и сублимированного традицией опыта становится в книге Лощица обобщенный тип «людей „Летописца”» (при этом массовость этого типа – довод в пользу обоснованности его притязаний на верное понимание происходящего). Реконструкция свойственного «людям „Летописца”» традиционного типа сознания, где первичны верность преданию, ориентация на «мудрость отцов», инстинктивное недоверие к новациям, попутно служит релятивизации ценностей, актуализированных модернизацией (образованности, информированности, активности, рационализма). Революция (речь в контексте первой главы идет о Великой французской революции) компрометируется с позиций такого рода сознания как авантюра, затеянная «кучкой умников». «Вон – рассуждали они (люди «Летописца» – А. Р.) с ухмылкой – был ведь уже пример, и совсем недавно, когда в одном из соседних государств кучка умников разожгла толпу на всяческие перемены, и до того распыхались, что только и думали с утра до ночи, как бы еще что-нибудь старое поменять на новое. И уже преуспели в деле своем, так что даже и названия месяцев поменяли на дикие какие-то словеса. Но до того увлеклись своими переменами, что тут как раз и их всех одного за другим поменяли, а потом и все их выдумки отменили»[57].
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 |


