Майкл Мейкин

Николай Клюев и Мельников-Печерский:
Загадки и предположения

За последние двадцать лет, благодаря не только многочисленным публикациям клюевских текстов, писем и комментариев к ним, но также обширной исследовательской работе над биографией и творчеством поэта, «олонецкий Лонгфелло» встал в полный рост перед читателем, интересующимся русской поэзией и историей русской литературой эпохи модернизма. [1] Иногда даже кажется, что сегодня речь идет о совсем другой фигуре и о другом поэтическом корпусе, чем обсуждалось в начале 80-х годов. Но при всех открытиях последнего времени осталось все же удивительно много загадок, много «темных мест», чрезвычайно много невыясненных вопросов, которые заинтригуют да и, возможно, введут читателя в заблуждения. Об этом (и не только об этом) свидетельствует все продолжающаяся полемика вокруг культурного и биографического профиля поэта. [2]

Среди многочисленных загадок одна из самых интригующих – это о круге чтения поэта. Книги и их авторы часто встречаются в творчестве Клюева, и разнообразие названий и имен создает впечатление очень широко читающего поэта.[3] Однако, кроме этих многочисленных упоминаний, Клюев оставил очень мало ясных следов своего чтения и редко дает читателю возможность видеть, как он читал. Вряд ли можно его считать подлинным «интертекстуальным» поэтом -- по его стихам трудно составить даже его приблизительный профиль как читателя.. Литературной критикой он фактически не занимался, и его мимоходные замечания о литературе и писателях, встречающиеся в воспоминаниях других, не дают основы для серьезного анализа. Даже его реакции на творчество современников относительно ограничены – не так уж много цитат и мало замечаний в письмах и в прозе. Из его переписки только поздние сибирские письма позволяют исследователю строить некоторые гипотезы о библиотеке поэта, Как точно замечает , «В письмах Клюева последних лет – обилие цитат из Гомера, Феогонида, сектантских гимнов, не говоря уже о Евангелии». [4]. Однако эти письма написаны в последний период его жизни, когда его круг чтения определялся спецификой его ситуации –ссылкой, отдаленностью от культурных центров, плохим здоровием, и отчаянием.

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

К тому же, даже когда его тексты свидетельствуют о его чтении, Клюев-читатель ставит перед исследователем много сложных вопросов. Например, он часто упоминает известные «Поморские ответы» Андрея Денисова и, как указывает , этот текст служит важной этической и духовной моделью для поэта. [5] Однако, поскольку можно судить, даже если совершенно очевидно, что факт существования текста для него очень важен, Клюев никогда прямо не цитирует Денисова, и поэтому нелегко сказать с уверенностью, чтó он особенно ценил внутри этого текста (хотя предположения Л. .А. Киселевой в случае «Песни» убедительны). Если «Поморские ответы» представляют один полюс литературных реминисценций у Клюева, то другим, наверное, является его довольно частое обращение к иностранной литературе – от Тагора до Верлена и Верхарена --, и с этим полюсом связан целый ряд других вопросов. Из них самыми интригующими можно считать, наверное, следующие – читал ли поэт на самом-то деле по-немецки, как утверждает не один автор воспоминаний о нем, и, если читал, тогда что, кого, как, и с какими последствиями. [6]

Другие вопросы о круге чтения тоже возникают нередко, и привлекают за собой много существенных вопросов о его статусе и облике как писателя и как читателя. Документы, составленные во время и после его московского ареста 1934-го года, мимоходом свидетельствуют о его личной библиотеке, но они, естественно, не могут нам объяснить, как и почему он читал определенные книги, – или даже читал ли он вообще все упомянутые книги. [7] Его письма из Сибири к Христофоровой-Садомовой тоже кое-что говорят о его чтении в последние годы жизни, но и эти письма не без своих проблем. В них, частично с помощью цитат из священных книг, рисуется образ кающегося православного поэта. Однако, последний редактор его переписки отмечает, что некоторые из «цитат» на самом деле являются клюевским вариантом библейского текста, а в одном случае – его собственной выдумкой. [8] Вообще, в его переписке следы того, чтó он, якобы, читал в Сибири, ставят перед читателем крайне интересные вопросы. Пока нигде не подтверждено вне письма Христофоровой даже само существование той интригующей книги «Перстень Иафета», якобы написанной на «распаренной бересте китайскими чернилами» и представляющей «Русь XII-го века», которой поэт так дорожил в своей ссылке.[9] Таким образом, один из самых яркимх примеров его эзотерических читательских привычек и интересов мог бы быть остроумной, очень хорошо скрытой мистификацией.

Эти вопросы, конечно, имеют в свою очередь прямое отношение к целому ряду других вопросов, возникающих в полемике вокруг профиля поэта. Поэтому возможны только общие, и осторожные комментарии. Однако, несмотря на все, в полемике вокруг поэта осторожность частo забывается, и у читателя требуется выбор между вдумя крайними позициями. Забывается, например, что поэт из народа, но много читающий, основывающий свои знания и на личном знании народного мира, и на книгах, поэт интересующийся и Гейне и Денисовым, читающий обоих в подлиннике – это парадоксальная, но далеко не невозможная фигура.

Характерные парадоксы появляются, когда исследователь старается выяснить отношения поэта к автору, которого он упоминает всего лишь в двух стихотворениях и не больше в своих письмах, но с которым его сближает очень много мотивов и взаимных интересов. Этот автор – Мельников-Печерский (, 1818-83, печатающий свои художественные тексты под псевдонимом Андрей Печерский).

Стихотворения Клюева, упоминающие Мельникова-Печерского и его творчество, – это «По керженской игуменье Манефе…» (1916-18) и «Наша собачка у ворот отлаяла» (1926). Первое стихотворение начинается прямо с Мельникова-Печерского:

По керженской игуменье Манефе,
По рассказам Мельникова-Печерского,
Всплакнулось душеньке, как дрофе
В зоологическом, близ моржа пустозерского.

Потянуло в мир лестовок, часословов заплаканных,
В град из титл, где врата киноварные…
Много дум, недомолвок каляканых
Знают звезды и травы цитварные!

Повесть дней моих ведают заводи,
Бугорок на погосте родительский;
Я родился не в башне, не в пагоде,
А в лугу, где овчарник обительский.

Помню Боженьку, небо первачное,
Облака из ковриг, солнце щаное,
В пеклеванных селениях брачное
Пенье ангелов: «Чадо желанное».

На загнетке соборы святителей,
В кашных ризах, в подрясниках маковых,
И в творожных венцах небожителей
По укладам келарника Якова.

Помню столб с проволокой гнусавою,
Бритолицых табачников нехристей;
С «Днесь весна» и с «Всемирною славою»
Распростился я, сгнувши без вести.

Столб кудесник, тропа проволочная
Низвели меня в ад электрический…
Я поэт – одалиска восточная
На пирушке бесстыдно языческой.

Надо мною толпа улюлюкает,
Ад зияет в гусаре и в патере,
Пусть же керженский ветер баюкает
Голубец над могилою матери. [10]

Стихотворение начинается с одной из главных героинь романиста: Матери Манефы, из романа «В лесах» (первой части дилогии, состоящей из романов «В лесах» и «На горах»), сестры героя «тысячника» Патапа Чапурина. В стихотворении она представляет тот мир, по которому плачет лирическое «я» стихотворения (но, видимо, в сугубо неестественной ситуации, как «дрофа … близ моржа» в зоопарке), и который очень подробно описан в дилогии. Это мир «лестовок, часословов заплаканных», то есть, тот же мир, откуда родом лирический герой («Я родился … в лугу, где овчарник обительский), но с которым он «распростился». Все же стихотворение кончается желанием «Пусть же керженский ветер баюкает /Голубец над могилою матери», семантично рифмуясь с первой строкой («По кержеской игуменье [матери] Манефе»). Керженский район верхнего Заволжья (вокруг реки Керженца) – сердце старообрядческой монастырской жизни, описанной в дилогии Мельникова-Печерского. В стихотворении героиня Мельникова и керженский обительский мир противопоставлены ужасам современной городской жизни и представлены как такие же подлинные примеры народной русской культуры, как сам поэт.

Слово «Керженец» появляется еще два раза в стихах Клюева (первая строка стихотворения «Республика» (1918), «Керженец в городском обноске…» и в «Песне Гамаюна» (то есть, следовательно, не только в стихотворении из цикла «Разруха», но также в «Песне о Великой Матери», где эта песня полностью цитируется). В «Песне Гамаюна» строки «И жгут по Керженцу злодеи / Зеленохвойные кремли» находятся среди «горьких вестей», которые описывают современное состояние страны. [11] К тому же, указывает, что слово «керженский» повторяется в стихах Клюева шесть раз. [12] Самое известное употребление этого прилагательного, наверноу, в первой строке первого стихотворения цикла «Ленин», «Есть в Ленине керженский дух» (1918) [13] Можно предполагать, что главный источник керженского мотива у Клюева – это безусловно описание у Мельникова-Печерского керженских старообрядческих монастырей. Следовательно, далеко неудивительно, что мотив ассоциируется с понятиями «народность», «старая вера», «природа» и противопоставляется всему современному и городскому – «Керженец в городском обноске», «И жгут по Керженцу злодеи / Зеленохвойные кремли».

Не только стихи подтверждают интерес поэта к географии дилогии Мельникова-Печерского. Николай Минх, в своих воспоминаниях о встрече с Клюевым в Саратове в 1929 году, цитирует следующие слова Клюева: «Стыдно не побывать на Волге. В Хвалыне слез, побывал в Иргизах, что Мельников в своих «На горах» описал. Книга-то какая прекрасная! С большим сердцем написана. Только оклеветана. А за что? За красоту и правду? .. Походил по местам, где скиты были. Ничего уж нет. Все порушено и пожжено злой и поганой рукой». [14] Нет других свидетельств, подтверждающих личное знакомство Клюева с этими местами, но слова, цитированные Мнихом, подчеркивают культурную близость, которую Клюев чувствовал к произведениям Мельникова-Печерского, да и, кажется, к самому автору.

Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4