Интересно, что эта непоследовательность логики изложения была совершенно сознательным шагом. Савиньи еще до написания «Истории права в Средние века» в одной из своих ранних статей заметил, что всеобщая история народов могла бы многое приобрести благодаря расширению подхода к истории права[249].

Если поместить непоследовательность Савиньи в историко-философский контекст, то теоретическим обоснованием для заполнения зазора между позднеимперским правом и работами глоссаторов могла бы послужить спекулятивная историческая реконструкция, возможность которой демонстрировали немецкие идеалисты, но как раз к ней Савиньи и не прибегает. Но если вспомнить изложенное выше учение об источниках права, то тезис о непоследовательности исторической школы права можно вообще снять, поскольку история самого права и история науки о нем являются разными стадиями одного и того же процесса.

В своей «Истории римского права в Средние века» Савиньи не только указывает те цифры, которые обозначают внешние хронологические границы Средневековья, но и дает внутреннюю периодизацию исследуемого сюжета. Содержанию первого тома автор решил предпослать небольшое, но важное для нас замечание: «Все сочинение распадается на две основные части, которые охватывают периоды до и после основания школы в Болонье (ок. 1100 г.)»[250]. Савиньи не только посчитал возможным выделить центральную точку в том процессе, который собирался исследовать, предполагая ее исключительную важность по сравнению со всеми другими, но и придал ей характер некоего «исторического пика», «экстремума», относительно которого весь процесс распадается на «до» и «после».

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

Историософские концепции Фихте и Гегеля, в том виде, в котором они изложены в «Основоположениях современной эпохи» первого и «Философии истории» второго, отличает общее для обоих мыслителей представление о некоем поступательном движении вперед, когда каждая новая эпоха превосходит предыдущую, в связи с чем главной характеристикой этого варианта динамики исторического процесса становится понятие «прогресс». При всех различиях Гердера, Канта, Гегеля, Маркса, позитивистов и многих других авторов той эпохи, представление о мировой истории как о прогрессе их явным образом сближает. Нетрудно заметить, что такое движение истории «вперёд и вверх» кардинальным образом не совпадает с логикой «исторического пика» Савиньи, которая хорошо видна в приведенной выше фразе. Из перспективы более позднего этапа все достижения более раннего должны так или иначе меркнуть, а у Савиньи этого не происходит.

Единственное, что мешает окончательно провозгласить оригинальность исследуемого автора – активное использование разных терминов, обозначающих внутреннюю динамику исторического процесса, что как раз свидетельствует о неустойчивости собственных представлений Савиньи по данному вопросу.

Поскольку использование понятия «Средневековье» едва ли обладает каким-то смыслом в отрыве от двух других, его обрамляющих («античность» и «Новое время»), переход от анализа этого конкретного термина к периодизации всей европейской истории выглядит не только обоснованным, но и необходимым. Несмотря на то, что работа Савиньи имеет конкретные хронологические рамки, обоснования их постановки всё же дают возможность сделать вывод о том, чем «античное» римское право отличалось от «средневекового», а последнее – от «нововременного», хотя дедуцировать из этих частных обоснований общие различия трех исторических эпох не представляется возможным.

Однако Савиньи относительно этих периодов европейской истории делает важное замечание: в своем сочинении он собирается показать, как «состояние права более поздних времен, в той мере, в какой оно покоится на римском основании, произошло из состояния основанной западно-римской империи посредством только развития и трансформации, без прерывания»[251]. Таким образом, три исторические эпохи, традиционно (и по сей день) представляемые как принципиально различные, оказываются связанными, и показать эту связь – главнейшая задача для Савиньи.

В то же время, несмотря на амбициозное заявление, автор в своей работе практически ничего не говорит о том, что из себя представляет «состояние права более поздних времен» и «его римское основание», ограничиваясь лишь выявлением их связи. Значительный объем сочинения, которое изначально было задумано как многотомное[252], явно не позволяет сослаться на желание Савиньи сузить свой анализ. Следуя его же собственной логике, необходимо было добавить соответствующие описания «состояний права» в «античности» и «Новое время», чего, тем не менее, сделано не было.

Некоторое объяснение этому можно обнаружить в самом тексте сочинения.

Что касается истории римского права в период античности, то здесь Савиньи, говоря о замысле своей собственной работы, неоднократно указывает на достижения упоминавшегося выше Нибура[253]. Вполне возможно, что основатель «исторической школы права» не берется за римскую историю, так как считает, что его собственные воззрения Нибуром уже вполне адекватно выражены, и потому изложение истории римского права надо просто продолжить с того момента, до которого его довел предшественник. Если принять такое предположение, то оно не только легитимирует несоответствие декларируемой континуальности истории и дискретности ее изложения, но и позволяет сделать вывод об изначальной ориентации Савиньи на коллегиальность исторической работы, которая, в противоположность обобщающим историософским концепциям, предлагающим варианты осмысления всего исторического процесса одним человеком, является характерной чертой позитивистской историографии.

Две характеристики исторического процесса, выделенные Савиньи – «развитие» (die Entwiklung) и «трансформация» (die Verwandlung) – представляют собой не что иное, как два варианта изменения, благодаря которым фиксируется исторический процесс.

Для прояснения смысла этих слов представляется целесообразным обращение к словарю братьев Гримм[254], которые, как известно, не только были юристами по образованию и активно использовали для объяснения слов юридические примеры, но и состояли в близком общении с Савиньи.

Согласно этому словарю, первый из интересующих нас терминов – развитие – соответствует латинскому «explicare», т. е. «раскрывать», «разворачивать», совершать движение изнутри наружу[255]. Очевидно, что это одно из важнейших и широко употребительных слов в немецком философском словаре той поры. Применительно к Савиньи оно явно служит для обозначения генезиса правовой системы народным духом: неясное «общее правовое сознание народа» дедуктивно разворачивается в конкретные правовые положения.

Слово «Verwandlung» нагружено совершенно иным смыслом: оно обозначает изменение, трансформацию, превращение, переход из одного состояния в другое[256], при этом, причины подобных изменений могут быть различны. Например, Гердер употребляет этот термин в смысле естественных физиологических изменений[257], т. е. практически синонимичным с «Entwicklung» образом, но авторы, с которыми у Савиньи были прямые контакты – Арним, Эйхгорн, Нибур – понимают под «Verwandlung» результат человеческих поступков или изменение, произошедшее под воздействием каких-то социальных причин[258].

Словарь Аделунга дает, в целом, те же самые значения интересующих терминов[259].

Взглянув на эти определения, можно понять, зачем Савиньи помещает оба термина рядом: исторические изменения права могут быть как результатом естественного органического процесса развития, так и итогом волюнтаристских действий законодателя.

Вопросы периодизации и динамики исторического процесса отражены и в работах Пухты.

Что касается его периодизации истории римского права, в первую очередь нужно отметить, что данный автор в разных текстах излагает ее в двух вариантах: один отражает изменения метода юридических исследований (например, в «Пандектах»[260]), другой – собственно историю римского права (к примеру, в «Лекциях…»[261]). Как уже говорилось в главе, посвященной анализу источников, текст «Лекций…» представляет собой переложение «Пандект» для нужд преподавания, поэтому, будучи адресованным менее эрудированному читателю, необходимо должен был содержать в себе указание на важные реперы в истории римского права, а не только периодизацию истории юридического метода.

В том, что касается периодизации методов юридического исследования, Пухта недалеко ушел от Савиньи. Поскольку крайне трудно судить о методиках западноевропейских юристов VI-X вв., не имея свидетельств о таковых, логичным началом такой периодизации стал этап господства «экзегетического метода», распадающийся на творчество глоссаторов (XII-XIII вв.)[262] и комментаторов (XIV-XV вв.). С XVI в. начинается эпоха «новой римской юриспруденции», которая делится на два периода – до появления «систем институций», т. е. попыток комплексного творческого изложения римского права как современного, и после него[263]. Если выделение XII и XVI вв. мы видели и у Савиньи, то внутренние хронологические границы введены именно Пухтой. Хотя Савиньи доводил свое изложение только до XVI в., тем не менее, он не указывал даже на возможность той внутренней периодизации Нового времени, которую озвучил его ученик, а потому можно считать это нововведением последнего. Для Пухты история юридической науки выглядит более богатой содержанием, нежели для Савиньи.

Отметим и еще один важный момент: в отличие от Савиньи, Пухта вообще не пользуется термином «Средневековье», точнее употребляет его только в тех случаях, когда говорит о чьем-либо мнении, чаще всего ошибочном[264], что уже заставляет заподозрить его в отказе от традиционной периодизации. Притом, что сам Пухта никак не артикулирует свое отношение к указанному понятию, нетрудно увидеть у этого шага глубокое основание. Игнорирование концепта «Средневековье» (а вместе с ним понятий «античности» и «Нового времени») и стремление к подробной разработке узко-тематического варианта периодизации, о котором речь пойдет ниже, определенно указывает на то, что Пухта не только прекрасно понимал условность выделения трех основных эпох европейской истории, к тому времени ставшего уже традиционным, но и готов был легко отбросить устоявшиеся понятия без объяснения причин, в чем опередил О. Шпенглера с его знаменитой критикой трехчастной истории[265]. Если же вспомнить, что речь идет о второй четверти XIX в., то мыслительный ход Пухты можно признать весьма оригинальным новаторством.

Причину отказа от традиционной периодизации понять нетрудно: по всей видимости, Пухта рано осознал, что признание за понятием «Средневековье» какого бы то ни было содержания автоматически вбивает клин между античностью и Новым временем, таким образом, это в перспективе могло бы поставить под сомнение многочисленные утверждения исторической школы права о том, что всякое европейское право в основе своей – то же самое римское право, которое сохранилось до XIX в. как действующее, и амбиции юристов исследуемого направления были бы подорваны в самом их основании. Словом, Пухта разделял общее для многих мыслителей его эпохи представление о «континуальности» исторического процесса, более того, активно его педалировал.

Устранение «средневекового» этапа истории римского права автоматически повлекло за собой разделение ее на «новую римскую юриспруденцию» и подразумеваемую «старую римскую юриспруденцию»[266]. Следуя той же логике, Пухта называет глоссаторов XII в. «первыми среди современных юристов»[267]. Очевидно, что представление о современности у него формируется ретроспективно как раз потому, что он крайне тяготится необходимостью различать эпохи.

Различия между Савиньи и Пухтой более заметны в периодизации истории римского права. Пухта изначально постулирует «двойную жизнь» римского права: в народе, от которого возникло такое название, и вне его[268]. Интересно, что первый этап не совпадает с существованием римской государственности, а ограничивается только тремя столетиями римской истории от Августа до Диоклетиана и Константина[269]. Хотя Пухта и делает оговорку, что это только «последние времена национального права» («letzte Zeiten des nationellen Rechts»)[270], а такая формулировка автоматически подразумевает существование римского права и в предшествующее время, царский и республиканский периоды отбрасываются, причем о причинах подобного шага Пухта ничего конкретно не говорит. Тем не менее, по контексту фразы можно понять, что только в указанные столетия в Риме существовала подлинная юридическая наука и соответствующее образование[271]. Таким образом, Пухта отождествляет историю римского права с историей юридической науки, по сути, повторяя неточность Савиньи.

Можно было бы отвергнуть первоначальный тезис о наличии у Пухты двух периодизаций, и считать, что данный автор с самого начала ориентируется на изложение общей истории юриспруденции и права, но эта гипотеза явно противоречит тому объяснению, которое обусловливает перенесение границы между «первой» и «второй жизнью» римского права с V в., как это было у Савиньи, к началу IV в. По мнению Пухты, именно с Константина начинается новый период истории римского права (он продолжится до создания Corpus juris civilis Юстиниана), поскольку изменяется этнический состав населения империи: государство, хотя оно еще и называлось римским, уже не было таковым, поскольку римский народ уже исчез, а его место заняли разные другие народности, которые, тем не менее, были объединены под властью императора[272].

Еще более странно выглядит зазор в шестьсот лет между вторым (IV-VI вв.) и третьим периодом (начавшимся с деятельности болонской школы), который Пухта вообще исключает из своего рассмотрения, хотя, как и Савиньи, протестует против мнения, согласно которому римское право было вновь открыто глоссаторами.[273] Более того, Пухта явно ощущает дискомфорт от вынужденного разрыва, и потому специально указывает, что римское право в Европе не было введено одномоментно[274], стараясь максимально сгладить переход от одного этапа к другому. Возможно, он подразумевал знакомство своих слушателей с «Историей римского права в Средние века» Савиньи, в которой период VI-XII вв. был подробно освещен, однако Пухта не сослался на работу предшественника, подобно своему учителю, поэтому доподлинно этого утверждать нельзя.

Кстати, почему Пухта не воспользовался очевидной возможностью указать на достижения предшественников и сделал заново ту работу по выстраиванию периодизации, которая, в принципе, уже была проведена – вопрос не праздный. Либо Пухта стремился к систематическому изложению взглядов исторической школы, либо претендовал на некоторую автономность своего собственного учения от того, которое выдвигал Савиньи. Подтвердить одну из этих точек зрения можно простым соображением: если Пухта действительно работал над изложением общего «учения исторической школы права», он не внес бы никаких изменений по сравнению с Савиньи, а это явным образом не так. Но значительная часть исторических фрагментов Пухты включена в разъясняющие сочинения пропедевтического характера, т. е. он собирается свои представления транслировать в качестве общих для школы. По всей видимости, за близостью отстаиваемых положений он не сразу осознает всю глубину фундаментальных расхождений с Савиньи.

Итак, если до этого параграфа постоянно утверждались систематические расхождения Савиньи и Пухты, то в данном конкретном сюжете следует признать существенную близость обоих авторов. Несмотря на некоторые расхождения, в основных своих чертах способ выстраивания исторической периодизации и представления о динамике исторического процесса у Савиньи и Пухты мало отличаются друг от друга. Тем не менее, Пухта делает ряд важных шагов в том направлении, которое Савиньи лишь наметил, решительно усиливая тенденцию к континуальности исторического процесса. Этим объясняется и отказ от трехчастной периодизации истории, и имплицитная антипатия к коллегиальным историческим исследованиям.

§ 3. Проблема конца истории

Ввиду некоторых очевидных читателю противоречий, связанных с оценкой взаимоотношений историософии исторической школы права и гегелевской философии истории в данной работе, проблему следует рассмотреть более детально.

Как уже говорилось выше, познаваемость истории у Гегеля обеспечивается тем, что историк способен охватить весь ее ход, и в этом смысле история остановилась[275]. Причем у Гегеля речь идет не только о невозможности придумать какую-то политико-правовую систему, которая будет лучше либерально-демократической, но и о завершенности всякой истории: не только государства и права, но и других областей деятельности духа. В этом плане Кожев и Фукуяма Гегеля несколько упростили.

Учитывая тот факт, что в условиях первой половины XIX в. декларация конца истории является маркирующим признаком гегелевской историософии, для того, чтобы подтвердить или опровергнуть фундаментальную связь философии истории Гегеля с соответствующими концепциями Пухты и Савиньи, нужно выяснить, разделяет ли историческая школа права данное гегелевское представление. Конечно, сведение всего комплекса проблем к одному вопросу может показаться не вполне легитимным шагом. Но подходы, предложенные в предшествующих исследованиях недавнего времени, в решении проблемы продвинулись не так далеко, чтобы оставить предложенный вариант совсем позади.

В целом, дискуссию о влиянии гегелевского представления о конце истории на творчество Савиньи и Пухты в специальной литературе вообще не вели. Еще со времен Э. Трельча и Ф. Мейнеке утвердилась мысль о близости исторической школы права к романтической историософии, в вопросе о конце истории Гегелю противостоящей[276], что, естественно, отнюдь не стимулировало новые исследования по поставленному в данном разделе вопросу. Однако, несмотря на устоявшийся историографический топос, некоторые авторы последних десятилетий решили реанимировать проблему взаимоотношений исторической школы права и Гегеля применительно к творчеству Пухты, правда, для констатации того же самого результата.

Так, безо всяких пояснений посчитал, что полемические выпады Пухты, высказанные им в рецензии на Ганса 1824 г., адресованы Гегелю[277]. К этому смелому утверждению автор прибавил цитату, взятую из «Энциклопедии…» 1825 г.: «… философская школа, которая стала известной в юридической науке как противница школы Савиньи благодаря своему противопоставлению и антипатии к более основательной юриспруденции (которую требуют как Савиньи, так и Гуго)»[278].

вторит Х.-П. Хаферкамп, указавший на небольшую и редко цитируемую работу Пухты «Об исторической школе юристов и ее отношении к политике» 1833 г., где ученик Савиньи высказывался следующим образом: «Эта школа (историческая – Н. А.) действительно противопоставляет себя ложной философии и ее пагубному влиянию на право, но во всякой философии менее, чем в этой, показана противоположность между историческим и неисторическим, позитивным и негативным направлениями, которые в юриспруденции получили название исторической и неисторической школ»[279]. Интересно, что Хаферкамп не просто указал, что Пухта довольно резко высказался в адрес Гегеля, но дополнительно отметил отсылку к шеллинговскому различению позитивной и негативной философии, которое тоже было направлено преимущественно против Гегеля[280].

Тем не менее, остается непонятным, почему Якобс и Хаферкамп поставили знак равенства между Гегелем и гегельянцами. Хотя Ганс и претендовал на роль ортодоксального последователя, между его и гегелевскими идеями всё равно существует некоторый зазор, который мог быть виден Пухте, но не обнаруживается современными немецкими авторами, пишущими об исторической школе права. Другое возражение возникнет, если мы вспомним о настойчивом желании Савиньи и Пухты перевести всякую полемику в плоскость институциональных противостояний, противопоставить исторической школе некое консолидированное направление, на фоне которого можно было бы утвердить себя самих. Именно поэтому к цитатам, где Савиньи и Пухта размежевываются с некой «псевдоисторической школой», надо относиться если не с недоверием, то, по крайней мере, с большой осторожностью. Показательно, что в цитате из «Энциклопедии…», которую привел , не конкретизируется, кого Пухта имеет в виду.

Предлагались и иные, исходящие из содержательного анализа философских воззрений, аргументы в пользу негативного отношения Пухты к Гегелю, но они не более убедительны.

Хаферкамп указал, что содержательная полемика Пухты с Гегелем содержится в «Пандектах», в параграфе 7, где автор обрисовывает позицию своих оппонентов[281]. Но ни в самом фрагменте, ни в пространных сносках опять же нет ни одного упоминания о Гегеле. Содержательно речь идет о позициях неких национально-ориентированных правоведов, к которым Гегеля тоже едва ли можно причислить.

Впрочем, конкретный упрек в адрес Гегеля Пухта всё же делает в небольшой работе 1823 г., но он относится не к философской позиции. Звучит он следующим образом: «Способ, каким Гегель представляет объявление права («Естественное право», параграф 215, в примечании), свидетельствует о полнейшем незнакомстве с жизнью и чаяниями народа»[282]. Здесь совершенно не заметны какие-то системные несогласия с гегелевской методологией, особенно если учесть, что контекст этой фразы – рассуждения о том, на каком языке следует говорить немецкой юридической науке[283]. Т. е. Пухта, очевидно опираясь на учение об источниках права, в данном случае отстаивает институциональные прерогативы юристов решать этот вопрос, и не более того. При этом буквально на той же странице Пухта декларирует близость исторической школы права и Гегеля: «В самом деле, Гегель воспринимает позитивную науку о праве, по крайней мере, исторически…»[284].

Таким образом, предложенные походы и выдвинутые аргументы в пользу решительного расхождения исторической школы права и Гегеля выглядят довольно слабо.

Вопрос о том, как Пухта и Савиньи относились к гегелевской философии права, явно выходит за рамки данной работы, а вот о сходствах и различиях историософских позиций следует поговорить еще раз.

Конечно, вопрос о конце истории шире, чем он был поставлен в начале данного параграфа. Для того, чтобы изложить историю чего-либо, логически необходимо иметь представление об итоге процесса. Именно поэтому изложение всеобщей истории всегда содержит не только описание прошлого и настоящего, но и будущего. Причем в этом пункте философы истории всегда расходятся с профессиональными историками. Позицию последних в этом вопросе четко озвучил наследник английского эмпиризма и позитивизма Дж. Коллингвуд: «Дело историка – знать прошлое, а не будущее. Если же историки претендуют на то, чтобы определить будущие события до того, как они произошли, то это верный признак, на основании которого мы можем с уверенностью сделать вывод о какой-то порочности самой их концепции истории как таковой»[285].

Если попытаться с этой точки зрения обрисовать историко-философский контекст, в котором возникли работы Савиньи и Пухты, то здесь необходимо сказать не только о Гегеле. В первую очередь, необходимо помнить о христианской эсхатологии, которая была хороша знакома всем немецким авторам той эпохи.

Если отложить в сторону пристрастность философского цеха к религии и обратиться к внутреннему устройству христианской эсхатологии, можно увидеть несколько принципиальных ее особенностей. Во-первых, она никак не связана с идеей прогресса или регресса в истории, поскольку второе пришествие наступит, как известно, в крайне мрачные времена (Мф. 24:4-13), но вместе с тем оно окажется окончательным утверждением всего позитивного, что в суровых условиях только выкристаллизовалось. Августин, чутко уловивший эту двойственность христианских представлений о будущем, представил его как постепенное расхождение двух градов[286]. Во-вторых, христианский конец света отнюдь не означает коллапса; это начало длящегося настоящего, выше и совершеннее которого быть уже не может («Впрочем мы, по обетованию Его, ожидаем нового неба и новой земли, на которых обитает правда» (2 Пет. 3:13)). Другими словами, гегелевская историософия не столь далека от христианской эсхатологии, хотя завершение истории философ видит не в будущем, а в настоящем.

Идею постоянного прогресса мировой истории, движения «от хорошего к лучшему» разделяли многие крупные авторы эпохи Просвещения. Она есть и у Гердера, и у Канта – авторов, несомненно повлиявших на историософские дискуссии в Германии исследуемого периода.

С другой стороны, среди многочисленных концепций первой половины XIX в. традиционно просматривается романтическая линия, для которой историческое будущее оказывается принципиально незавершенным, открытым.

Такого взгляда придерживался, в частности, Шеллинг в «Системе трансцендентального идеализма»: «Если явление свободы необходимым образом бесконечно, то бесконечно и полное развертывание абсолютного синтеза и сама история есть никогда не завершающееся полностью откровение абсолюта…»[287].

Впрочем, несмотря на открытость истории, будущее у романтиков всё же обладает определенными свойствами, по которым его приближение и наступление можно опознать: так, Шиллер говорит о восхождении «дикого пещерного человека» к состоянию «мыслителя, преисполненного духом» и «образованного светского человека»[288], Фихте указывает на прогресс свободы[289], а Шеллинг в «Системе трансцендентального идеализма» обозначает третий период истории, соответствующий будущему как время провидения. «Когда наступит этот период, мы сказать не можем. Но, когда он настанет, тогда приидет Бог»[290].

Кстати, указанный шеллинговский текст содержит довольно объемный историософский раздел, в котором, помимо вышеперечисленного, история понимается еще и в кантовском смысле как «прогрессивный процесс», ведущий созданию «всеобщего правового устройства» и формированию всемирного государственного образования, в котором будет гарантирована свобода)[291].

Шеллинг уверенно совмещает в одном тексте христианскую эсхатологию, кантовские представления о всеобщем мире и романтическую открытость истории, но не поясняет, на каком, собственно, основании это происходит, чем создает проблемное поле, которое разглядел Гегель, примиривший все обозначенные выше тенденции при помощи строгого следования единым методическим принципам, из которых вывел вышеозначенные положения.

Фигурой, в творчестве которого хорошо виден переход от романтического представления об открытости будущего к позитивистскому скепсису является Ранке, который хотя и признавал за грядущими событиями множество альтернатив, критически относился и к способности историков говорить о будущем, и к идее о безоговорочном прогрессе истории[292].

При чтении текстов Савиньи и Пухты легко заметно их нежелание включаться в какую-либо из этих линий; оба автора совершенно молчат о будущем и нигде не говорят даже о признаках завершения правовой истории. Меж тем, они нигде не декларируют и принципиальную открытость истории в духе романтиков. Конечно, вопрос об итоге истории и будущем можно было бы легко снять; достаточно признать, что история совпадает с событийным рядом. То, что история не скрывается где-то за эмпирией, а находится именно в ней – характерный маркер позитивистского историописания, но Савиньи и Пухта размежевываются и с этим подходом, противопоставляя телеологию голому перечислению фактов или, ближе к их собственным терминам, историко-правовые исследования антикварным[293].

Тем не менее, как уже говорилось в предыдущем параграфе, Савиньи признает уникальную роль болонской школы в качестве «вершины» истории. Но это еще, тем не менее, не конец истории, а лишь ее зенит. Напомним, что для Гегеля последний период истории германского мира начинается с XVI в.[294], поэтому конец истории в основных своих чертах именно здесь и обозначается. Указание Савиньи, сделанное им в отношении юриспруденции XVI в., от гегелевской оценки сильно отличается: правоведы последующих времен, включая самого Савиньи, «заняты тем, чтобы постоянно продолжать и продвигать дальше то, что тогда началось»[295]. Кроме того, Савиньи нигде не утверждает, что право германских народов является апогеем правовой истории[296].

Ситуация с Пухтой выглядит несколько иначе. В отличие от Савиньи, он неоднократно утверждает совершенство и историческую непревзойденность римского права[297] и вместе с тем считает современное ему германское право новым воплощением римского[298], что в совокупности дает искомое представление о настоящем как вершине исторического развития. При этом Пухта разделяет представления Савиньи о существовании в истории «пикового» момента, относительно которого весь процесс распадается на «до» и «после», однако считает таковым не XII век (хотя важности деятельности болонской школы и лично Ирнерия он нисколько не умаляет[299]), а создание юстинианова «Свода римского права».[300] Пухта утверждает, что рецепции подвергся именно этот текст, и никакой другой. Более ранние юридические памятники только помогают нам лучше понять его смысл, а последующие интересны только в той степени, в которой они воспроизводят юстинианово законодательство, и в конечном итоге служат той же цели, что и предшествующие. Даже содержащиеся в «Новеллах» законы других императоров «не имеют для нас юридического значения»[301]. У Пухты зенит истории совпадает с ее концом.

Конечно, представление о непревзойденности римского права времен Юстиниана кажется в значительной степени политически ангажированным в свете полемики вокруг «Кодекса» Наполеона, который тот же Тибо считал более совершенным, чем существующее германское законодательство[302]. Но здесь содержится и другое важное для данного исследования обстоятельство, которое в данной работе уже неоднократно регистрировалось: Пухта сближает положения, выдвинутые Савиньи, с гегелевскими, избегая при этом полного совпадения и прямого цитирования.

Впрочем, у Пухты, как и у Савиньи, отсутствует гегелевское представление о конце всех линий исторического процесса; коль скоро история разных «элементов жизни народов» течет с разной скоростью, настоящее положение «германского мира» не является логическим итогом и вершиной всех возможных процессов, хотя римское право является концом мировой истории права, а греческое искусство – концом мировой истории искусства[303].

С другой стороны, Пухта, как и его учитель, одновременно с этим представлением о вершине истории, воспроизводил и другие. Например, в «Энциклопедии…» он активно использует термин «ступень» (die Stufe) для обозначения процесса развития народа[304].

Ответ на вопрос, как согласуются два различных варианта исторической динамики, может быть двояким. Если взглянуть на хронологию текстов Пухты, то о ступенях развития он предпочитает говорить в работах 20-х гг., а в 30-х воспроизводит мысль о непревзойденности юстинианова Кодекса. Можно в духе В. Хеллебранда[305] признать радикальный поворот в философско-исторических взглядах Пухты, который, правда, в других сюжетах совсем не обнаруживается.

Другое объяснение можно получить, если интерпретировать Пухту как гегельянца. Ступенчатый прогресс прекрасно сочетается с логикой подъема истории на «пик» именно в том случае, если последний окажется концом истории, а дальнейшие события представить себе как периодические отходы и возвращения к вершине. Тогда конец истории права согласно Пухте наступил не в начале XIX в., а в VI в., а право Средневековья и Нового времени – это попросту длящееся настоящее. Такое предположение дает объяснение, почему Пухту перестает интересовать историософская проблематика и начинает волновать построение системы права: история уже завершилась, а событийный ряд к ней не имеет никакого отношения, поэтому и исследованию больше не подлежит. Зато вопрос о том, как в отдельных разрозненных и противоречащих друг другу текстах обнаружить общую и сохранившуюся в веках систему права встает особенно остро. К нему Пухта и обращается.

Интересно, что тот же вопрос о согласовании разных видов исторической динамики Савиньи решает совершенно иным образом. Представление о вершине истории, не совпадающей с ее концом, не противоречит логике развития и трансформации, поскольку историк волен выстраивать исторический процесс любым угодным ему образом, в зависимости от того, что именно он хочет в ней выявить. Стоящий на сходных герменевтических позициях П. Рикёр удачно описал эту ситуацию, применительно к проблеме континуальности и дискретности истории: «…субъективность историка… вторгается в сферу особого смысла, привнося с собой необходимые для интерпретации схемы. Следовательно, именно здесь способность к вопрошанию оказывается важнее способности отбирать те или иные документы. Более того, именно суждение о значимости, отбрасывая второстепенные явления, создает непрерывность: прожитое разрознено, раскромсано на ничего не значащие куски; повествование же внутренне связно и благодаря своей непрерывности обладает означивающей силой»[306].

Таким образом, в вопросе о конце истории Савиньи и Пухта хорошо демонстрируют процесс постепенной эмансипации профессиональных историков от философов. Несмотря на подчеркнутое отсутствие интереса к будущему, рудименты полемики о конце истории можно обнаружить в их сочинениях, причем Пухта тяготеет к гегелевским воззрениям, а Савиньи на базе кантовского «коперниканского переворота» предполагает возможность упорядочивать исторический процесс по собственной воле, а потому вопрос о конце истории теряет для Савиньи свое принципиальное значение.

Заключение

Когда в научной литературе устоялся тот или иной термин, небесполезно периодически возвращаться к выявлению его значения, чтобы созданный для упрощения и экономии конструкт не потерял всякую связь с теми явлениями и процессами, которые призван был объяснять. Для понятия «историческая школа права» эта проблема вполне актуальна.

Попытки сформулировать единое учение этой школы неизбежно приводили к утрате демаркаций между содержательно различающимися концепциями, и творчески активное научное сообщество Германии первой половины XIX в. оказывалось более гомогенным, чем это представляется на основании многочисленных текстов той эпохи. Исследователи последних лет эту проблему вполне ощущали, поэтому и перефокусировались либо на изучение творчества конкретных персон, либо на анализ отдельных концептов, оставив поиски общей для исторической школы права «парадигмы» несколько в стороне.

В этой ситуации плодотворным оказывается различение институциональной истории и истории идей, позволяющее объяснять кажущиеся парадоксальными отношения между различными авторами: Пухта быстро находит общий язык с Савиньи, несмотря на серьезные расхождения во взглядах, а с Гансом, несмотря на близость исследовательских интенций, полемизирует как раз потому, что консолидирующаяся вокруг Савиньи историческая школа права в середине 20-х гг. XIX в. формально эмансипируется от гегельянства.

В целом, при анализе сочинений Савиньи и Пухты надо иметь в виду три важные «внешние» тенденции: размежевание дисциплинарного поля гуманитарных дисциплин, в частности, юриспруденции и философии права, полемика юристов вокруг актуальных политико-правовых проблем (в первую очередь, вокруг кодификации германского законодательства), отраженная в «Журнале исторического правоведения», наконец, подчеркнутые преференции Савиньи по отношению к коллегам по Берлинскому университету.

Что касается содержательной стороны учений Савиньи и Пухты, следует признать, что статус историософской проблематики в творчестве исторической школы права сильно недооценен. Причина это недооценки – в конфигурациях исследовательских оптик, оказывавшихся релевантными для анализа других проблем, не историософских, или не позволявших распознать таковые. Если попытаться систематизировать ответы Савиньи и Пухты на традиционные для всякой философии истории вопросы, мы увидим, что оба автора презентовали читателям вполне продуманные теории.

Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8