Аспекты жизни людей, специально выбранные в этот период для сознательного регулирования, стали именоваться «культурой». Историки единодушно утверждают, что почти сто лет, вплоть до последней четверти XVIII века, слово «культура» (во Франции «civilisation», в Германии - «Bildung», в Англии - «refinement») использовалось в публичном дискурсе для обозначения некоего вида деятельности, того, что одни люди добровольно или вынужденно делали с другими, - наподобие того, как крестьянин «культивировал» свое поле, чтобы «облагородить» семена и повысить урожайность. Название «культура» получили те аспекты человеческой жизни, которые можно сознательно регулировать и облекать в заранее выбранную форму (в отличие от тех аспектов, изменение которых пока было выше человеческой власти или не представляло для нее интереса). Это было связано с острым интересом к практике преобразования форм жизни, считавшихся симптомом и причиной пагубной косности местных автономий в противоположность универсалистским устремлениям государства Нового времени. «Окультурить», «цивилизовать», «рафинировать» - так формулировались задачи крестового похода против «вульгарных», «звериных», «суеверных» обычаев и привычек, а также сил, якобы стоявших на страже оных.
Авторами формулировок были первые интеллектуалы Нового времени - граждане rерblique des lettres, члены sociеtes de pensee, не скованные никакими институциональными обязательствами и обетами верности. Их объединяло только одно - добровольное участие в обсуждении вопросов, за которыми, благодаря общественному характеру этого обсуждения, закрепилось наименование «общественных». И именно деятельность этого нового подвида образованной элиты (блестяще проанализированная Франсуа Фюре[4] в отношении плодотворных идей, оставшихся в литературном наследии Алексиса де Токвиля, а также ранее малоизвестными исследованиями Огюстена Кошена[5]) стала тем опытом, из которого позднее была по законам логики выведена новая картина мира-социума, детерминированного способностью учиться/обучать. Этот процесс уже был подробно описан нами в другой работе[6].
Отзываясь на потребности, которые в зачаточном виде содержались в растущих притязаниях абсолютистского государства, republique des lettres предлагала идеальную модель государственного устройства, на которую следовало ориентироваться законодателям, а также метод ее воплощения в жизнь (постепенное просвещение путем распространения верных мыслей) и свои собственные таланты как гарантию эффективного применения метода. Основным результатом этой триады было провозглашение знания силой; организация стопроцентно гарантированного доступа к верному знанию для избранных как легитимация права указывать остальным (не удостоенным такового доступа), что те должны делать, как им следует себя вести, какие цели перед собой ставить и какими средствами оных добиваться.
Новая гносеологическая картина мира, уходящая корнями в практики republique des lettres, внесла поправки в концепцию многообразия форм жизни, и отныне оно мыслилось прежде всего как многообразие культур. Теперь считалось, что иные формы жизни возникают вследствие обучения чему-то ложному, порождаются дурными намерениями или заблуждениями, а в лучшем случае - невежеством. За учебным процессом стоят учителя - и потому был создан образ учителя как сознательно действующего воспитателя, как наставника своей эпохи. Вину за прискорбно-косные обычаи народа философы Просвещения возлагали на таких «учителей», как священники, суеверные старухи и народные пословицы. Согласно новой модели мира-социума, природа не терпела пустоты, - каждой форме жизни должен был соответствовать свой учитель, несущий ответственность за ее характер. Отныне стоял выбор уже не между регламентированным, направляемым извне образованием и автономным «самопроизрастанием» форм жизни - но между хорошим и дурным образованием. Не только знание есть сила, но без знания нет никакой силы. Всякая эффективная власть потеряет свою эффективность без опоры на верное знание.
Синдром «силы/знания» с самого начала был обоюдоострым феноменом и, следовательно, подверженным внутренним противоречиям. С одной стороны, он включал в себя идею того, что позднее было названо «разумным правлением», - концепцию глобального управления всем обществом в целом, направленную на создание и обеспечение обстановки, которая способствовала бы «хорошему» поведению и искореняла бы либо предотвращала «дурное».
С другой стороны, этот синдром предполагал откровенную манипуляцию гносеологическими картинами мира, ценностями и мотивами индивидов, членов общества, дабы побуждать их к тому, что позднее было названо «разумным образом действий». Как гласит идеология культуры Просвещения, разумное общество и разумные индивиды взаимодействуют гармонично, побуждая друг друга к разумности. Правда, процесс постулирования общества и индивидов как самостоятельных явлений, подчиняющихся относительно автономным комплексам факторов, занял некоторое время (и повлек за собой много разочарований).
Идея разумного правления была подлинно новаторской. Речь шла не только о том, чтобы заменить посредственную политику хорошей, а дурные законы - усовершенствованными. Эта идея несла в себе совершенно новое понимание исполнительной власти, ее масштабов и обязательств. Теперь власть рассматривалась как сила, которая - своим сознательным вмешательством либо бездействием - задает внешние рамки жизни людей; за представлением об обществе как о «создании рук человеческих» стояло беспрецедентное намерение государства Нового времени и впрямь создать общество, а также неслыханная мобилизация ресурсов, необходимых для реального осуществления этих планов. Новым было и понятие «законов государства»; за идеей их предполагаемой «разумности» стояло новаторское намерение воспользоваться законодательной властью для «лепки» социальной реальности по заповедям разума. В общем, разумное правление означало, что социальная реальность (как только что обнаружилось) податлива, что она нуждается в сознательной «формовке» и готова подвергнуться переустройству по образцам, воплощенным в действиях внешних сил, - а синонимом эффективности подобных действий была власть.
Новым - более того, революционным - было и понятие разумно действующего индивида. Его суть далеко не сводилась к простой замене одного на другое, заблуждений или суеверий - на рациональное и реалистичное мышлением; нет, то было радикально новое понимание человека как существа, чье поведение обусловлено его/ее познаниями, а эти познания, в свою очередь, детерминированы теми, кто дает знание, истинными или самозваными «посвященными». Подлинное новаторство тут вновь состоит в том, что индивид, его мысли и поведение мыслятся как нечто гибкое и податливое, как объект практик, как то, чему можно целенаправленно придать иную направленность. Увидеть в индивиде существо, которое само предрешает свое поведение, включая в свою гносеологическую картину мира те мотивы, которые выбирает лично, было возможно только под углом нового активного отношения к аспекту мира, понимаемому как «культура», то есть как творение людей (и то, что люди твердо решили переделать). А осуществить свой замысел преобразователи могли, «подсказывая» индивидам решающие мотивы их поведения и там самым косвенно решая за них, как они должны себя вести.
Власть, которой подобное мировоззрение наделяло «знающих», можно образно назвать «законодательной». Эта власть включала в себя право диктовать правила, которым должен подчиняться социум; она легитимировалась как авторитет, которому «лучше знать», как обладающая высшим знанием, качество которого гарантируется уже самим методом его производства. После того как и общество, и его члены были найдены несовершенными (иными словами, сочтены податливой глиной, дотоле подвергавшейся неправильному воздействию), новая законодательная власть знающих сама себя провозгласила необходимой и правомочной.
Спустя такой большой промежуток времени легко впасть в заблуждение, будто обязательным элементом этой «культуризации» мира была «культурная относительность», с которой сегодня неразрывно связано понятие культуры. Отнюдь - идеология культуры, свойственная интеллектуалам того периода, вышла на историческую арену в качестве воинственной, бескомпромиссной и самоуверенной декларации всеобщих, обязательных для каждого принципов общественного устройства и поведения индивида. Она отражала не только неудержимый энтузиазм администраторов той эпохи, но и громогласную уверенность в том, что чаемое преображение общества пойдет в предсказанном направлении. В действительности она релятивизировала лишь те формы жизни, которые постулировались как помехи переменам, как обреченные на уничтожение. Форма жизни, призванная их заменить, мыслилась, напротив, как всеобщая, как логическое следствие сущности и предназначения человечества в целом.
Первоначальная, законодательная версия идеологии культуры расцвела на почве однозначной уверенности философов в себе. Ее восхваляли как выход из затяжного «пирронианского[7] кризиса» западной философии, как решительный отказ от противоречивых, предвосхищавших прагматизм компромиссов, которые были предложены Мерсенном или Гассенди[8], как разрыв со смиренностью (и вообще нежелание признавать, что европейская форма жизни имеет преходящий и пространственно «локальный» характер), образцом которой были скептические размышления Монтеня. В вопросах истории и разума интеллектуалы-законодатели не знали, что такое сомнение; а авторитетность истории и разума проистекала из того факта, что - в отличие от узких локальных заблуждений, которые они были призваны развеять, - они уходят корнями в универсальные качества человека и, следовательно, с ними ничто не конкурирует.
Этот любопытный всплеск уверенности, последовавший после кризиса уверенности в себе у людей раннего Нового времени, было бы очень соблазнительно увязать с успехами абсолютистского государства в деле нейтрализации и покорения «традиционных» центров власти; с эффектным появлением целенаправленно действующих администраторов в тех сферах общественной и частной жизни, которые ранее пускались на «естественный» самотек; с грозной поступью государственной власти, уходящей в практическом администрировании от прежней роли «егеря», чтобы переключиться на обязанности «садовника»; и, наконец, с таким немаловажным фактором, как быстрый рост экономики Западной Европы и ее военного превосходства над всем остальным миром. Для новых властей, властей Нового времени, слово «пределы» означало только «то, из чего нужно вырваться»; умение этих властей навязать любой выбранный ими порядок кому угодно и чему угодно зависело, казалось, лишь от времени, упорства и правильного метода. До тех пор, пока практическая эффективность экуменического влияния считалась безграничной, не было никаких оснований оспаривать абсолютность знания, стоящего за этой практикой.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 |


