Во-вторых, провозгласив «законодательную» функцию интеллектуалов недействительной, государство Нового времени отменило все основания подвергать дискурс интеллектуалов политическому контролю либо любой иной регламентации или ограничению извне. Оказавшись в перигее своей политической значимости, интеллектуалы Нового времени пользуются такой свободой мысли и слова, какая им и не снилась, пока слово в политике что-то значило. За пределами самозамкнутого мирка интеллектуального дискурса их независимоть не имеет никаких практических последствий; и все же это самая настоящая независимость, самая ценная и вожделенная компенсация за выселение из дома власти. Теперь Дом Соломона находится в благополучном пригороде, вдали от министерств и генштабов и может спокойно, без помех наслаждаться утонченной духовной жизнью, дополняемой вполне высоким материальным комфортом. Не стоит смотреть свысока на свободу интеллектуалов. Она дает уникальную возможность превратить интерес к высоким материям во всеобъемлющую, автономную и самодостаточную форму жизни; тем, кто ее избирает, даровано сладостное ощущение абсолютного и полновластного контроля над процессом жизни и его плодами: истиной, здравым смыслом, вкусом. Если помнить о тесной связи между политической ангажированностью и ментальной несвободой, то автономность дискурса интеллектуалов сама по себе уже оказывается весьма заманчивой ценностью, достижением, которым следует гордиться, которое следует использовать в полном объеме и решительно защищать, – защищать, во-первых, от властей, которые время от времени вяло пытаются урезать ненужные, с их точки зрения, расходы; и, во-вторых, от своих же мятежных коллег, которые ставят под угрозу комфортную вольную жизнь, вытаскивая из старого фамильного шкафа пыльный скелет гражданственности.

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

Итак, отлучение интеллектуалов от политики не было однозначной катастрофой. Оно предоставило им ряд нежданных бонусов, наделенных свойством постепенно пленять тех, кто ими пользуется, становиться привычными и совершенно необходимыми; некоторые же из этих бонусов и впрямь бесспорно хороши. Вот почему на него не всегда реагируют с обидой. Но, с другой стороны, это отлучение определенно не воскрешает к жизни былые законодательные устремления. Чтобы не терять права на бонусы, современные интеллектуалы должны неуклонно следовать предписанию Вебера о том, что поэзия ценностей не должна соприкасаться с прозой специальных знаний, весьма полезных для эксперта-чиновника.

Среди тех областей социальной жизни, которые утратили важность для воспроизводства общественного строя и были освобождены от прямого  государственного контроля, оказалась и та, которую интеллектуалы считали своим полноправным владением; они рассчитывали стать ее полновластными и единственными наследниками после того, как политический контроль над этой сферой был снят и государство внезапно потеряло к ней интерес. Этой особой сферой была разумеется, культура - отныне сведенная к тому, что не имеет значения для политических сил. С ней тоже произошло то, что мы уже описывали выше: глобальные, непомерно раздутые устремления - логическое следствие первоначальных концепций - были обужены до реально осуществимых, то есть не затрагивающих территорию, которая зарезервирована для административных вмешательств государства. Правда, казалось, что в своих новых, более скромных границах культура идеально подходит для прямого и единовластного правления интеллектуалов. Но именно здесь, в естественной среде обитания интеллектуалов, их законодательным устремлениям был нанесен последний, решающий удар.

Меж тем как государство утрачивало интерес к культуре (иначе говоря, падало значение культуры для воспроизводства политической власти), та смещалась в сферу влияния другой силы, с которой не могли тягаться интеллектуалы, - рынка. Литература, изобразительное искусство, музыка - по сути, вся гуманитарная сфера - постепенно освобождались от бремени идеологического содержания и все прочнее встраивались в индустрию развлечений, ориентированную на рынок. Культура общества потребления все более и более подчинялась задачам производства и воспроизводства изощренных и заядлых потребителей - а уже не покорных и преданных подданных государства; в этой новой роли культура была вынуждена подстраиваться под законы и потребности, порожденные - если не в теории, то на практике - рынком товаров массового потребления.

Издательства, художественные галереи, фирмы звукозаписи, руководители средств массовой информации отняли вожделенную власть над культурой у философов, литературоведов, музыковедов, специалистов по эстетике. Последние, оскорбленные и разгневанные, откликнулись обвинениями в духе тех, которые испокон веков выдвигались официально назначенными егерями против браконьеров (то есть егерей-самозванцев). Новых правителей царства культуры обвиняли в том, что они своей вульгарностью, наглостью и неразборчивостью дискредитируют качество «объектов культуры», что они никогда не справятся с делом, за которое взялись, поскольку оно требует неведомой им утонченности чувств и непосильного для них любовного тщания. Занятнее всего, что новым управителям инкриминировалось то самое деяние, которое обвинители, во времена своего гипотетического владения мандатом на руководство культурой, считали ее главной миссией. Я имею в виду искоренение автономных культурных центров, искусственное прекращение «органичных», «спонтанных» процессов культуры, уничтожение всего того культурного многообразия, которое эти органичные процессы питают. Новых управителей обвиняли в том, что они подгоняют первоначальное богатство многообразных культурных традиций под единый, «усредненный», унифицированный стандарт; в том, что они вытесняют «народную», питаемую общиной культуру какой-то другой - культурой «массовой», изготовленной на конвейере. Культурное единообразие утратило всю свою прелесть, как только стало ясно, что установлением его критериев и контролем за их применением займутся посторонние - те силы, над которыми интеллектуалы не властны.

Можно спорить, действительно ли подчинение культуры рынку ведет к культурному единообразию, выдержанному в духе «усредненных», «низкопробных» или каких-либо еще вкусов. Есть много доказательств того, что в реальности верно обратное. По-видимому, культурное многообразие - залог процветания рынка; вряд ли найдется такая культурная идиосинкразия, которую рынок не сумеет заарканить и превратить в очередного данника своей верховной власти. Также нет доказательств тому, что силы рынка «заинтересованы» в культурном единообразии, - в этом отношении тоже, по-видимому, верно обратное. Должно быть, под новым игом рынка культура регенерировала механизм воспроизводства многообразия, действовавший когда-то, в атмосфере автономных общин, а позднее, в эпоху спонсируемых политиками культурных крестовых походов и просветительского миссионерства, якобы временно утраченный.

Как бы то ни было, в чем бы ни состояла причина такого удивительного поворота на 180 градусов, интеллектуалы нашего времени склонны понимать под «взглядом на мир под углом культуры» нечто почти диаметрально противоположное тому контексту, где изначально сформировалось понятие «культура». Возобладало мнение, что культура - это фундамент вечного, неизбывного (в большинстве случаев также желанного и заслуживающего осознанно-бережного отношения) многообразия представителей рода человеческого. Культура по-прежнему мыслится как процесс «очеловечивания», но отныне подчеркивается, что существует и реально используется бесконечное число способов возможного «очеловечивания» людей; решительно отметается идея, будто какая-либо форма жизни может быть по своей внутренней сути лучше другой, может доказать свое превосходство над другой или призвана вытеснить другую. Многообразие и сосуществование стали «культурными ценностями» и пламенно отстаиваются интеллектуалами.

Мы можем наблюдать самые разные симптомы этой тенденции, оказывающей, несомненно, огромное влияние на пути развития современной теории социума. Важнейшим из этих симптомов является, возможно, переход от «негативной» к «позитивной» концепции идеологии - ведь таким образом философы демонстративно отказываются от своих прежних притязаний на роль «законодателей», а надобщинные, экстратерриториальные интеллектуалы окончательно дистанцируются от вопросов истины, здравого смысла и вкуса; если в новом мировоззрении и есть место для «законодательной» функции, то она не выходит за пределы внутренней жизни общины, сводится к установлению норм «внутри» традиции, никогда не забывает об узости своей сферы применения и относительности своих притязаний на законность. Во внутриобщинном пространстве не остается места для «законодательных» устремлений. Либо отрицается сама возможность экстратерриториальных основ разума, либо признается бессилие разума перед лицом  традиций, пользующихся поддержкой власти; в обоих случаях почти прекратились попытки отказать в праве на существование альтернативным традициям, формам жизни, позитивным идеологиям, культурам и т. д. на основании их ложности, тенденциозности или какой-либо иной неполноценности.

Единая тенденция, характерная для картины мира интеллектуалов и их представлений о своем месте в этой картине, может, однако, порождать - и порождает - самые разные стратегии. Их несхожесть часто мешает людям, следящим за жизнью современных интеллектуалов, различить общую позицию, к которой восходят все эти сильно различающиеся стратегии, ту позицию, которая придает им всем смысл.

Мы не будем учитывать академическую философию, ибо эта «методическая» дисциплина, судя по всему, может просуществовать еще неопределенно долгое время, воспроизводя свой институциализированный дискурс, неподвластная воздействию изменчивого мира, поскольку с социальной практикой она не взаимодействует никак.

Итак, попытаемся вычленить несколько основных типов, к которым могут быть обобщенно сведены все стратегии.

Наилучшим концентрированным выражением первой стратегии, возможно, будет меланхоличное замечание Витгенштейна: «философия оставляет все как есть». Бессилие рассуждений о ценностях, истине или здравом смысле изменить что-либо на практике тут не просто упускается из виду, не просто негласно признается, не просто считается неприятным, но вероятным явлением, которого желательно избегать, а если уж не избежал -- закрывать на него глаза (такой подход был бы отнюдь не нов); нет, эта бесполезность делается главной темой размышлений и, более того, обращается в новый залог храбрости и решимости философа. Начиная с Адорно (или, возможно, с Ницше?) и кончая Рорти, философы ратуют за сохранение законодательной функции, подчеркивают ее значение, поскольку с ней неразрывно сопряжена тревога за судьбы разума, этические нормы и эстетические критерии; ее значение, по их словам, не уменьшается, а только фантастически возрастает в условиях, когда издавать законы больше не для кого, когда ясно, что законодательные прения, скорее всего, не найдут выхода во внешний мир, останутся сугубо личным делом законодателей. Эта стратегия отказывается от миссионерских намерений и вслед за просветителями возлагает надежды на истину - стоит только ее найти, как она распространится по всему свету, искореняя невежество и заблуждения. Однако это смиренное ожидание никак не сказывается на решимости продолжать работу, воплощенную в нескольких веках западной интеллектуальной традиции.

Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6