Позитивная социально-экономическая программа не была разработана Дмитрием Ивановичем в сколько-нибудь определенной форме. Свои усилия Писарев сосредоточил на критике «старого мира» и воспитании «нового человека», которого он представлял себе в образе «мыслящего реалиста». Целью мыслящего человека, по Писареву, должно было быть решение вопроса «о голодных и раздетых людях». Вот почему Дмитрий Иванович выступал за развитие промышленности, за техническое переустройство экономической сферы, за формирование среднего сословия, которое стало бы питательной средой для воспитания «мыслящих реалистов». Если к социалистическим идеям он относился доброжелательно, то все же социалистом никогда не был. Раскол «в нигилистах» между «Русским словом» и «Современником» был связан с тем, «что публицисты первого эволюционировали к “чистому демократизму”, лишенному народнической и социалистической окраски, тогда как многие соратники Чернышевского возлагали надежду на крестьянскую общину как исходный пункт будущего социализма в России»[34]. От стремления активно подтолкнуть революцию (1861) Писарев обратился к проповеди постепенного («реформистского») изменения общественно-политического порядка в России. По этому пути, считал Писарев, придется пойти в силу причин объективного свойства: в России просто нет той общественной силы, которая могла бы освободить себя сама и превратиться из объекта истории в ее субъект.
Подобно Чернышевскому и Добролюбову, Писарев придерживался материалистических убеждений. Переход на материалистические позиции произошел в 1860 году. В отличие от Чернышевского, который положительно воспринял некоторые принципы гегелевской диалектики и критическое отношение которого к философской традиции не было нигилистическим, Писарев отрицал необходимость каких бы то ни было авторитетов и полагал, что мировоззрение должно вырабатываться каждым человеком самостоятельно. Само по себе представление о необходимости мыслить самостоятельно и свободно не было новостью для русского самосознания. Как мы помним, эта мысль была основной и для любомудров, и для Чаадаева, и для Киреевского… Своеобразие писаревского призыва к самостоятельному мышлению состояло в том, что к самостоятельности он взывает не с позиций идеалистического историзма (мысль только тогда может быть исторической, когда она вырастает из «духа народа», «духа времени», когда она оказывается переводом бессознательной народной жизни в сознание и обретает форму понятия, художественного образа, религиозного символа и т. д.), а с позиций отвлеченного, просветительского по духу антропологизма. Самостоятельность мышления в понимании Писарева означала здесь не стремление укоренить мысль в бессознательной и органически-своеобразной жизни народа, а стремление перейти от «умозрительной философии» и всех ее исторических форм к «мировоззрению», выработанному собственным умом, опереться в познании природы и общества на личный опыт, здравый смысл и данные точных наук. Таким образом, Писарев разделял просвещенческий тезис о «разумной природе человека» и универсальных законах человеческого рассудка и чувственности.
В статье «Схоластика ХIХ века» Писарев настаивал на том, что именно материализм есть основание новой антиметафизической, не умозрительной философии, достигающей познания мира и человека на пути анализа очевидностей, открываемых чувственным опытом. Фактически, Писарев в духе позитивизма предлагал заменить отжившую метафизику опытным естествознанием. Он не уставал на разные лады повторять, что «философия уже давно потеряла свой кредит в глазах каждого здравомыслящего человека: никто уже не верит в ее шарлатанские обещания…» и пытался убедить читателя, что «серьезно заниматься философией может теперь или человек полупомешанный, или дурно развитой, или крайне невежественный». Свои просветительские идеи Писарев подкреплял новейшей философией, ссылаясь на труды Фохта, Бюхнера, Молешотта, на позитивизм Конта и эволюционную теорию Дарвина.
В первый период своей литературной деятельности (в начале 60-х) Писарев был далек от отрицания эстетики. В частности, в статье «Базаров» он осуждал главного героя за ригористическое отрицание «художественных наслаждений», поскольку «работнику надо отдохнуть», «человеку необходимо освежиться приятными впечатлениями», а отрицать «реально существующую у человека потребность или способность» — «значит впадать в узкий умственный деспотизм» и «удаляться от чистого эмпиризма». Начав свою литературную деятельность как сторонник «чистого искусства», Писарев в конце концов дошёл до отрицания искусства как эстетической деятельности, как художественного творчества, утверждая, что искусство вредит общественному прогрессу, поскольку отвлекл молодежь от занятий естествознанием и от борьбы за «общее дело», за эмансипацию человека и более справедливое устройство общественной жизни.
Как «разрушитель эстетики» прекрасного и изящного Писарев дошел до отвержения поэзии Пушкина и драматургии Шекспира, третируя их творчество как плод праздной жизни, востребованный праздными же людьми. Пушкина он сравнивал с чирикающим воробьем, а с именем Шекспира связан скандально известный писаревский афоризм «Сапоги выше Шекспира», предвосхитивший революционные лозунги футуристов и пролеткультовцев 10-х—20-х годов ХХ-го столетия. Писарев — вполне в духе радикальной публицистики тех лет — любил ставить читателя перед дилеммой: насыщение «голодных людей» или наслаждение «чудесами искусства», популяризация естествознания или «эксплуатация человеческой наивности» и т. д. Вывод, который должен быть сделан из такого рода бинарных оппозиций, очевиден: высшее назначение мыслящих людей — не поэзия, не художественное творчество, а популяризация естественных наук. В статье «Мотивы русской драмы» Писарев настаивает: молодежь должна проникнуться «глубочайшим уважением и пламенной любовью к распластанной лягушке… Тут-то именно, в самой лягушке, и заключается спасение и обновление русского народа».
Однако любовь Писарева к естественным наукам вовсе не означала любви к «чистому познанию». Она питалась утилитаризмом, причем утилитаризмом, сведенным к элементарным нуждам человека, к пище и одежде. Естественные науки полезны, поскольку они дают новые средства для удовлетворения первичных потребностей человека и, кроме того, — воспитывают в нем привычку к «реалистическому» взгляду на жизнь, который необходим для развития свободной от предрассудков личности. Наиболее полно нигилистическое миросозерцание Писарева выражено в его статье «Реалисты», где он полностью отождествляет «нового человека» с героем «Отцов и детей» Базаровым, по отношению к которому он до той поры (статья «Базаров») сохранял некоторую дистанцию. Новый человек, «реалист» — это и есть Базаров, противопоставленный «идеалистам» и «эстетикам».
В писаревской проповеди реализма и естествознания как основы реалистического образования поражает ее оторванность от жизненного опыта самого проповедника, который ни с математикой, ни с точными науками не соприкасался и о котором мы знаем, что в гимназии математика вызывала у него отвращение. Весьма знаменателен тот факт, что не только Писарев, но все «столпы реализма» получили гуманитарное образование. Ни в семинарии, ни в классической гимназии, ни на историко-филологических факультетах, где учились Добролюбов, Чернышевский и Писарев, ни в своей журналистской деятельности они никоим образом не соприкасались с естествознанием, их знакомство с естественными науками было только «книжным» и — по необходимости — крайне поверхностным, дилетантским. Очевидно, что естествознание играло в мировоззренческих сражениях середины века роль идеологического догмата, было частью реалистического символа веры и воскуряемый ему фимиам никак не был связан с личным опытом его апологетов. Это и неудивительно. Поприще журналиста, публициста, общественного трибуна требует от человека совсем других дарований, чем деятельность ученого — будь то ученый-гуманитарий, естественник или математик.
Цитата
«Если бы все в строгом смысле были эгоистами по убеждениям, т. е. заботились только о себе и повиновались бы одному влечению чувства, не создавая себе искусственных понятий идеала и долга и не вмешиваясь в чужие дела, то, право, тогда привольнее было бы жить на белом свете, нежели теперь, когда о вас заботятся чуть не с колыбели сотни людей, которых вы почти не знаете и которые вас знают не как личность, а как единицу, как члена известного общества, как неделимое, носящее то или другое фамильное прозвище. <…>
Старайтесь жить полною жизнью, не дрессируйте себя, не ломайте себя, не давите оригинальности и самобытности в угоду заведенному порядку и вкусу толпы — и, живя таким образом, не спрашивайте о цели; цель сама найдется, и жизнь решит вопросы прежде, нежели вы их предложите.
Вас затрудняет, может быть, один вопрос: как согласить эти эгоистические начала с любовью к человечеству? Об этом нечего заботиться. Человек от природы существо очень доброе, и если не окислять его противоречиями и дрессировкой, если не требовать от него неестественных нравственных фокусов, то в нем естественно разовьются самые любовные чувства к окружающим людям, и он будет помогать им в беде ради собственного удовольствия, а не из сознания долга, т. е. по доброй воле, а не по нравственному принуждению. <…>
…Эмансипация личности и уважение к ее самостоятельности является последним продуктом позднейшей цивилизации. Дальше этой цели мы еще ничего не видим в процессе исторического развития, и эта цель еще так далека, что говорить о ней — значит почти мечтать. <…>
Материализм сражается только против теории; в практической жизни мы все материалисты и все идем в разлад с нашими теориями; вся разница между идеалистом и материалистом в практической жизни заключается в том, что первому идеал служит вечным упреком и постоянным кошмаром, а последний чувствует себя свободным и правым, когда никому не делает фактического зла».
Писарев, Д. И. Схоластика ХIХ века // об атеизме, религии и церкви : сб. М. : Мысль, 1984. С. 104—107.
«В своем “Общественном договоре” Руссо считает необходимым, чтобы законодатель и правительство делали граждан добродетельными. Это стремление кладет в идеальное государство Руссо зерно злейшего клерикального деспотизма. Руссо думает, что людей надо искусственным образом приучать к добродетели. Это — огромная ошибка. Каждый здоровый человек добр и честен до тех пор, пока все его естественные потребности удовлетворяются достаточным образом. Когда же органические потребности остаются неудовлетворенными, тогда в человеке пробуждается животный инстинкт самосохранения, который всегда бывает и всегда должен быть сильнее всех привитых нравственных соображений. Против этого инстинкта не устоят никакие добродетельные внушения. Поэтому государству незачем и тратить силы и время на подобные внушения, которые в одних случаях не нужны, а в других бессильны. Государство исполняет свою задачу совершенно удовлетворительно, когда оно заботится только о том, чтобы граждане были здоровы, сыты и свободны, то есть чтобы они на всем протяжении страны дышали чистым воздухом, чтобы они раньше времени не вступали в брак, чтобы все они имели полную возможность работать и потреблять в достаточном количестве продукты своего труда и чтобы, наконец, все они могли приобретать положительные знания, которые избавляли бы их от разорительных мистификаций всевозможных шарлатанов и кудесников».
Писарев, Д. И. Популяризаторы отрицательных доктрин // Исторические эскизы. М., 1989. С. 568.
«Действия на авось не имеют ничего общего ни с мужеством героя, ни с сознательным риском смелого спекулятора; в них просто выражается неуменье и нежеланье додумать до конца, неспособность ума к сложным выкладкам и леность мысли, ведущая за собою необходимость оставлять в тумане те следствия, которыми непременно должен закончиться данный поступок. Строгая общественная нравственность, заключающаяся в том, что каждая отдельная личность сознательно несет ответственность за свой образ действий и отдает себе и другим отчет в каждом своем поступке, — такая нравственность совершенно немыслима в такой среде, в которой ”авось” составляет основание практической философии. Нравственность людей вовсе не зависит от хороших качеств их сердца или их натуры, от обилия добродетели и от отсутствия пороков. Все подобные слова не имеют никакого осязательного смысла. Нравственность того или другого общества зависит исключительно от того, насколько члены этого общества сознательно понимают свои собственные выгоды. Красть невыгодно, потому что если я обокрал удачно сегодня, то меня так же удачно могут обокрасть завтра, не говоря уже о том, что я могу попасться и получить более или менее серьезную неприятность. По тем же причинам невыгодно убивать; точно так же невыгодны и всякие другие посягательства на личность и собственность ближних и дальних. Если бы все члены общества прониклись сознанием этой невыгодности, то преступления были бы немыслимы, и вся непроизводительная трата сил на совершение, преследование, предотвращение и наказание преступлений сделалась бы излишнею и перестала бы существовать. Но проникнуться таким спасительным сознанием не может ни дикарь, ни любитель слова “авось”, ни пролетарий, которого мысль постоянно направлена на борьбу с голодом. Чтобы быть нравственным человеком, необходимо быть до известной степени мыслящим человеком, а способность мыслить крепнет и развивается только тогда, когда личность успевает вырваться из-под гнета материальной необходимости».
Писарев, Д. И. Очерки из истории труда // Там же. С. 139—140.
«Мотивы руссоизма очень сильны у Писарева, — и ни к кому так он духовно не близок, как к другому яркому гениальному нигилисту, каким был Лев Толстой. Кстати сказать, даже отношение к науке (узко утилитарное) одинаково у обоих: как Толстой отвергал все науки, кроме тех, которые заняты человеком и вопросами его наилучшего устроения, так и Писарев (например, в статье «Схоластика XIX-го века») отвергает смысл тех научных исследований, которые не связаны с “жизненными потребностями”. И, как Толстой, так и Писарев восстает против “духовного аристократизма”: “что за наука, которая по самой сущности своей недоступна массе? Что за искусство, которого произведениями могут наслаждаться только немногие специалисты?”»
Зеньковский, В. В. Указ. соч. Т. 1. Ч. 2. С. 144—145.
«Этика Писарева есть именно этика свободного творчества в ее крайней форме; он строит ту же систему, какую впоследствии с таким же изяществом и так же непоследовательно развивал во Франции Guyot. “Понятие обязанности, — пишет он, — должно уступить место свободному влечению и непосредственному чувству”. С юной запальчивостью Писарев защищает этический импрессионизм и в то же время неожиданно возвращается к идеалу цельной личности, рецепируя по-новому искания славянофилов; цельность эту он понимает, впрочем, чисто психологически, как отсутствие внутренней борьбы, как “самостоятельное и совершенно безыскусственное развитие”: “старайтесь жить полной жизнью”. <…> У Писарева есть еще одно очень типичное и характерное для его эпохи (да и дальше) противоречие: так называемое “разрушение эстетики” и в то же время страстное искание именно эстетической стороны в жизни, отвращение к пошлости, к мещанству».
Зеньковский, В. В. Там же. C. 145—146.
«Писарев был дворянское дитя. Это был изящный, элегантный молодой человек, с мягкими, отнюдь не нигилистическими манерами. Этот “разрушитель эстетики” имел вкусы эстета. Он был более талантливый писатель, чем Чернышевский и Добролюбов. <…> Из поколения просветителей 60-х годов он был наиболее индивидуалистом, мотив социальный в нем слабее выражен, чем у Чернышевского. Писарев интересовался главным образом эмансипацией личности, освобождением от суеверий и предрассудков, от семейных уз, от традиционных нравов и условностей быта. Умственная эмансипация имела для Писарева центральное значение. И он надеялся достигнуть ее путем популяризации естественных наук. <…> Писарев хотел выработки нового человеческого типа, это интересовало его больше, чем организация общества. Этот новый человеческий тип он назвал “мыслящим реалистом”. Тут реалистическое поколение “сынов” резко противополагает себя идеалистическому поколению “отцов”. В своем типе “мыслящего реалиста” Писарев многое предвосхищает в типе, выработанным русским коммунизмом».
Бердяев, Н. А. Истоки и смысл русского коммунизма. С. 44—45.
«… В его писаниях было много остроты, и он, во всяком случае, никогда не писал скучно, чего нельзя сказать о Чернышевском. Очень едко отозвался о Писареве Герцен: “Писарев писал бойко обо всем, иногда и о тех предметах, которые знал”».
Левицкий, С. А. Очерки по истории русской философии. М., 1996. С. 112.
Подводя итоги. Один из противников «нигилистов» — почвенник , — высмеивая взгляды людей 60-х годов и их наследников, определил характерное для них «направление умов» посредством термина «просвещенство», отделяя тем самым истинное просвещение от его симулятивных «подобий». Характерной чертой «просвещенства» является, по Страхову, догматизм суждений, вытекающий из самого душевного и умственного склада полуобразованного интеллигента-разночинца «средней руки», ищущего абсолютных и непререкаемых истин и простых решений трудных жизненных вопросов. Если оценивать просвещенство с точки зрения его общей направленности, то прежде всего оно обнаруживало себя в тяге к разрушению любых ценностных иерархий, было ярким (даже карикатурным) примером «профанирующей логики», то есть стремления свести сложное к простому[35]. Огрубляя и пародируя мировоззрение радикальной левой интеллигенции той поры, Страхов так очерчивает умственный горизонт человека, пораженного болезнью «просвещенства»: «Между Богом и природой нет разницы. Бог есть природа, олицетворенная человеческой фантазией. Между духом и материей нет разницы. Дух есть некоторая деятельность материи. Организмы суть создания физических и химических сил. Между животными и человеком нет различия. Душевные явления совершаются у человека точно так же, как и у животных. Между душой и телом нет различия. Женщина есть как бы безбородый мужчина. Между нравственностью и стремлением к счастью нет различия. Нравственно то, что ведет к человеческому благополучию. Между прекрасным и полезным нет различия. Прекрасно то, что ведет к некоторой пользе». И хотя «просвещенство» оставалось ходовой моделью миропонимания не только в 60-е годы, но и в последующие десятилетия, однако 70-е и 80-е годы внесли новые мотивы в миросозерцание русского интеллигента и сгладили «острые углы» нигилистического отрицания и расширили его культурный горизонт.
Цитата
«Острый привкус психологизма чувствуется очень явно и в самом русском культурном творчестве, до самого конца века. “Метафизика” казалась слишком холодной и черствой, на ее место ставили “этику” или мораль, — подменяли вопрос о том, что есть, вопросом о том, чему быть должно. В этом уже был некий утопический привкус…»
Флоровский, Г. Пути русского богословия. Киев, 1991. С. 292.
«То верно, что “нигилисты” 60-х годов отвергали на словах всякую независимую этику и всякую этику вообще, подменяя моральные категории началами “пользы”, “счастья” или “удовольствия”. И тем не менее они оставались вполне в плену самого прописного морализма, оставались подлинными педантами и “законниками” в самом своем гедонизме или утилитаризме. Ибо они выдвигали ведь, в противоположение исторической действительности, некую систему “понятий” и “правил”, здравых понятий и простых правил. …Этот пафос моралистического и или гедонистического “законодательства” психологически был пережитком и рецидивом Просвещения… <…> В русской культуре именно с 60-х годов начинается парадоксальный и очень болезненный разрыв. Не разрыв только, но именно парадокс… В истории русского творчества вторая половина ХIХ века ознаменована была всего больше именно новым эстетическим подъемом и новым религиозно-философским пробуждением… <…> Но русское самосознание» не ровнялось и не следовало за творчеством. И на новый подъем художественного гения было ответом “разрушение эстетики” (от Писарева до Льва Толстого), а религиозный тоске и боли противопоставляли так часто самый плоский и невежественный рационализм… Это был снова разрыв: “интеллекта” и “инстинкта”, рассудка и интуиции…»
Флоровский, Г. Там же. С. 288—289.
«…Масса молодых людей, прибывавшая из провинции в столицы, со смутным чувством глубокой неудовлетворенности и обиженности на жизнь, но в общем настроенная идеалистически, со способностями к анализу и теоретическому мышлению довольно слабыми, но за то с огромной жаждой действовать и все вокруг себя переделать, страстно набрасывалась... все на те же французские газеты, французских историков и немецких философов, а в последние десятилетия века — на политэкономические доктрины не для того, чтобы в чем-то разобраться, а для того, чтобы найти сейчас же, немедленно, прямое руководство к действию».
Касьянова, К. О русском национальном характере. М., 1994. С. 51.
Народники
У нас бывают чтения, жаркие споры,
И наши глаза горят не меньше,
Чем у юношей из России полвека назад.
Мы бесконечно спорим: «Что делать?»,
Но никто из нас не ударит вдруг
Кулаком о стол и не крикнет: «В народ!»
Все мы знаем, чего мы хотим,
Все мы знаем, чего хочет народ,
Все мы ясно знаем, что делать,
О, много больше, чем знали они!
Но никто из нас не ударит вдруг
Кулаком о стол и не крикнет: «В народ!»
Исикава Токубоку
Народничество было новой фазой в развитии русской интеллигенции. Давая характеристику своеобразию этого этапа идеологической истории демократически и социалистически ориентированной части русского общества, не следует слишком резко противопоставлять шестидесятников — народникам. Идейных расхождений между народниками и реалистами было меньше, чем, скажем, между народниками и марксистами в 90-е годы. Преемственность народнической программы с идеологической программой шестидесятников очевидна: это и апология науки, и критика религии и церкви, и просветительский пафос защиты естественных прав человека (и прежде всего — его права на свободу и свободное самоопределение), это и вера в социализм как идеальную форму совместной жизни людей… Об отличии народников от реалистов мы скажем ниже, пока же заметим, что деятельность шестидесятников можно рассматривать как начальный, подготовительный этап того движения в молодежной среде, которое в полной мере развернулось в 70-е годы, задавало тон в мировоззрении интеллигенции 80-х годов, влияло на общественные настроения в 90-е годы.
Оживление в стране политической жизни и целенаправленная работа группы талантливых публицистов, а также «миссионерская» деятельность многочисленных кружков самообразования и формирование на их основе прото-партий революционно-демократического толка — все это способствовало возникновению к началу семидесятых годов самосознания интеллигенции как своего рода «духовного ордена». Но вера без дел — мертва. Членам «ордена» был присущ пафос преобразования жизни в соответствии с идеалом не «когда-нибудь», а «здесь и сейчас», пафос деятельного личного участия в творчестве новой жизни.
В конце 50-х-начале 60-х годов господствующим общественным настроением была надежда на скорые перемены «к лучшему», а демократически настроенная молодежь еще только начинала осознавать себя как моральную и общественную силу. Реалисты жили надеждой на скорые перемены, но к концу 60-х годов надежды на радикальные реформы сверху (а они были широко распространены в конце пятидесятых), как и пришедшие им на смену (после 1861 года) надежды на скорую крестьянскую революцию, заметно поблекли. Новое поколение интеллигентов (а поколения в истории интеллигенции, по наблюдению Г. Федотова, менялись каждые десять лет) ощущало свою ответственность за будущее России и ясно осознало необходимость готовить это будущее: все развитие интеллигентского, просветительского по своим основам сознания ставило их перед необходимостью не только слова, но дела и еще раз дела. Новый этап в развитии интеллигентского движения был ознаменован формированием народнических кружков и громко заявил о себе знаменитым «хождением в народ».
Первые народнические кружки образовались в конце шестидесятых годов, а попытки народников выйти на прямой контакт с крестьянами относятся к первой половине второго пореформенного десятилетия. Особую роль в формировании народнического движения сыграл так называемый кружок Чайковского (1869—1874), действовавший в Петербурге и объединявший студентов нескольких высших учебных заведений (в 1871 году кружок , и объединился с кружком )[36]. Свою деятельность чайковцы первоначально строили вокруг задач самообразования и пропагандистской работы среди учащейся молодежи, а затем и среди фабричных рабочих, которые рассматривались как идеальные пропагандисты в крестьянской среде (многие «фабричные» имели в деревне родственников и лето проводили дома, среди односельчан). Кружок чайковцев был самой крупной, но не единственной молодежной группировкой левого толка. Существовало немало и других, также проникнутых революционно-демократическим духом молодежных объединений и в столицах, и в провинции. Среди них преобладали сторонники мирной пропагандистской работы — лавринисты, но много было и кружков, стоявших на позициях бакунизма, то есть анархизма. Понятно, что логика развития организации, нацеленной на радикальное переустройство общества, и молодость ее членов должны были в какой-то момент привести к осознанию необходимости активизации деятельности и перехода от пропагандистской работы в собственном кругу к просвещению и пропаганде в той среде, от которой зависело в конечном итоге будущее России, то есть к пропаганде в народной, крестьянской среде. Взбудораживший молодежь призыв «В народ!» как-то сам собой встал перед множеством слабо связанных между собой народнических кружков к концу 1873 года. А годом массового «исхода» интеллигенции в деревню стал 1874-й год, когда тысячи молодых людей[37] вошли в соприкосновение с тем самым народом, о котором в 60-х они только читали, о котором думали, судьбе которого сопереживали, но лицом к лицу с которым до сих пор еще не сталкивались. Важнейшим документом, определившим настроение первых народнических кружков, стали «Исторические письма» (опубликованные под псевдонимом Миртов), где была высказана мысль об историческом долге интеллигенции перед народом. Именно эта книга оказалась тем нравственным катализатором, который привел в движение множество молодых людей, заставив их сначала заняться изучением народной жизни и обсуждать пути и средства освобождения народа, а затем покинуть привычную им городскую среду и «шагнуть в неизвестность».
В знаменитых «Исторических письмах» Лавров говорил о цене общественного прогресса, о той цене, которой оплачена возможность для небольшой части общества получить образование, приобщиться к богатствам, накопленным мировой культурой, и включиться в творчество культурных ценностей. Возможность для немногих приобщиться к умственной деятельности, воспользоваться плодами прогресса оплачена тяжким и безрадостном трудом многих, трудом задавленного нуждой большинства, создающего то самое богатство, которое позволяет привилегированному меньшинству человечества культивировать в себе личностное начало, совершенствовать разум, воображение и волю. Но долги надо отдавать, а счета — оплачивать. Так поступают честные, порядочные люди. Образованный человек, если в нем живо нравственное чувство, не может пользоваться преимуществами цивилизации, сознавая, что другие люди, большинство людей, в это же самое время страждут во тьме. Чтобы очистить свою совесть, они обязаны трудиться для народного блага, обязаны сделать что-то конкретное для облегчения его тяжкого положения и — в конечном счете — помочь народу освободиться от того несправедливого общественного порядка, который не позволяет сделать распределение благ и ресурсов справедливым и разумным.
Впрочем, семидесятники шли в народ не только для того, чтобы «будить» мужика от «векового сна». Конечно, «спасать» крестьянина от «невежества», открывать ему глаза на его собственные интересы они считали необходимым и важным делом, но в народ они шли не только учить, но и учиться.
В деревне они надеялись найти ту вековую мудрость землепашца, ту правду трудящегося на общей (общинной) земле человека, которая утрачена горожанином и которой не заменят никакие полученные из книг знания. Народники ценили «социалистический инстинкт» мужика и шли учиться у народа его правде…
Преклонение перед народом («народопоклонство») было, в целом, не характерно для шестидесятников. В центре их внимания был человек с его «правами» и достоинством. Шестидесятники, мечтая об эмансипации человека, не могли не обратить своего внимания на положение большинства, не могли не задуматься о необходимости его освобождения от нужды и социального неравенства, не могли не размышлять о том, как облегчить жизнь русского крестьянина. Ведь более всего человеческое достоинство попиралось в среде людей «простого звания».
Семидесятые годы уже были проникнуты идеей аграрного социализма и верой в общину в духе Герцена скорее, чем в духе Чернышевского (хотя учение последнего об общине и ее роли в переходе к социализму в России сыграло немалую роль в формировании народнической идеологии). Более того, в сакрализации крестьянства, в надежде на правду «простого человека», которая, быть может, спасет людей от нравственного разложения на шумных торжищах буржуазной цивилизации, можно усмотреть психологическую и ментальную связь народников с «народоверием» славянофилов, с их отталкиванием от буржуазного Запада.
Здесь, в этой «смычке» народничества со славянофильством, нет ничего принципиально нового: уже основоположник учения о русской общине как основе аграрного социализма признавал оправданной славянофильскую веру в общину и значимость ее сохранения для будущего России. Для нас здесь важно то обстоятельство, что «хождение в народ» было не только попыткой где-то просвещать, а где-то бунтовать народ, но и своего рода «паломничеством к святым местам», страстным поиском «социальной святости» в кругу тех, кто живет за счет собственного труда, не заедая жизни других людей. Здесь были не только пафос нисхождения к инертной народной «массе» и жертва собственным эгоистическим интересом ради ее блага, но и тяга к «опрощению», пафос своеобразно преломленного на русской почве руссоизма, который вскоре явил себя в форме антиисторического учения Льва Толстого о необходимости вести простую и чистую жизнь крестьянина в гармонии с землей и ближним. Хождение в народ не в последнюю очередь питалось захватившей молодежь жаждой «чистой жизни», стремлением к «правде-праведности». Хождение в народ имело в своем составе вполне ощутимый (на секуляризованной почве общественной жизни XIX-го столетия) пафос «нестяжания» и поиска «девственной пустыни» вдали от мирской суеты: именно такой молчаливой «пустыней» (пугающей и вместе с тем влекущей к себе) была для русской интеллигенции (в социальном и в духовном смысле) деревня.
Впрочем, как и любое стихийное движение, связанное с самопожертвованием, «хождение в народ» остается до конца не объяснимым, имеет в себе что-то таинственное. Молодежь словно подняла какая-то неведомая волна и выбросила из города в «неизвестную землю». «Исход» учащейся молодежи из больших и малых городов России не мог не закончиться глубоким разочарованием как в возможности «просветить» деревню в сколько-нибудь обозримой перспективе, так и в возможности взбунтовать ее. Известно, что многих семидесятников крестьяне вязали и сдавали властям (особенно когда те пытались их «бунтовать»). Сотни молодых людей, участвовавших в движении, оказались в тюрьме, а потом — в ссылке[38].
Разочарование в возможности мирной и широкой работы в народе с неизбежностью вело к разделению движения на несколько направлений. Первоначально народничество не было четко дифференцировано и в основном находилось под влиянием идей П. Лаврова, хотя и в те годы были кружки, отдававшие предпочтение активным методам борьбы, к которым призывал Михаил Бакунин. Были свои сторонники у Ткачева и Нечаева, убеждавших молодежь как можно скорее приступить к подготовке революционного переворота путем заговора, подготовленного организацией профессиональных революционеров. Ко второй половине 70-х три эти направления оформились со всей определенностью: движение разделилось на последователей Лаврова («лавристов», представлявших умеренное крыло народничества), Бакунина («бакунистов», исповедовавших идею всенародного бунта, спровоцированного революционной организацией), Ткачева («ткачевистов», веривших в силу хорошо дисциплинированной и централизованной организации, способной без помощи народа, но для народа добиться свержения власти).
В начале семидесятых преобладающее влияние имели лавристы, полагавшие, что революция в России невозможна без длительной ее подготовки, без пробуждения в народе социального и политического сознания, а потому выдвигавшие на первый план просветительскую и пропагандистскую работу в рабочей и крестьянской среде. Позднее, ко времени массового хождения «в народ», большая часть кружков оказалась под влиянием анархического учения Бакунина (сторонники Бакунина исходили из предположения, что народ по природе своей революционен и нужна только искра, чтобы началось всеобщее восстание угнетенных). Однако после того, как «хождение в народ» (1874—1875) не принесло желаемых результатов (крестьяне плохо поддавались пропаганде и бунтовать не желали), наиболее деятельная и решительная часть народников стала склоняться «к политике», то есть к необходимости вести борьбу за власть, не уповая на крестьянское восстание.
Слабо скоординированное и организационно неоформленное кружковое движение начала 70-х показало свою «неэффективность», и в 1876 году возникла централизованная народническая организация под названием «Земля и воля». Землевольцы перешли от проповеди социализма к пропаганде на почве ближайших интересов крестьянства (отсюда и название организации, представлявшее собой выражение двух главных — как полагали народники — народных чаяний). Кроме того, «летучая» (кратковременная) пропаганда среди крестьян была признана неэффективной, и землевольцы перешли к «поселениям» в народе, к созданию в деревне долговременных центров, которые могли бы исподволь влиять на крестьянское сознание. Продолжилась работа в рабочих кружках (особенно активной она была в Москве и Петербурге). Однако непрекращающиеся аресты и трудности в создании постоянных землевольческих поселений приводили к тому, что защитников крайних и решительных насильственных мер в борьбе с властью становилось все больше.
Сторонники тактической линии Ткачева полагали, что делать ставку на долгое раскачивание народа в условиях быстрого развития капитализма в России преступно, ибо новые экономические отношения стремительно разрушают общину, а развитие капитализма и упрочение политического влияния буржуазии могут привести к смягчению самодержавного правления, к либеральным реформам, что усилит власть и сделает невозможным ее ниспровержение и спасение общины как зародыша социализма. Ждать — преступно, надо действовать, и действовать организованно, путем политического заговора, подготовленного революционной партией, этим «боевым отрядом», действующим на территории, контролируемой врагом. Такой отряд не может реализовать своей задачи (захватить власть), если он не будет придерживаться железной дисциплины, конспирации и строгой централизации. Именно эта тактика и была принята на вооружение наследницей «Земли и воли» партией «Народная воля» (1879)[39].
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 |


