Лекция 7
Философские и общественно-политические идеи русской интеллигенции
(реалисты и народники)
· Феномен «интеллигенции»: происхождение, ментальность, ключевые ценности
· Реалисты
· Народники

Феномен «интеллигенции»: происхождение, ментальность, ключевые ценности
История русской мысли тесно связана с историей того небольшого по численности слоя «русских европейцев», который, действуя с поразительной энергией и размахом, вывел Россию на агору[1] европейской культуры и придал отечественной культуре форму, позволившую ей вступить в плодотворный диалог с динамично развивающимися странами Запада. Конечно, и до ХVIII-го века Русь не была изолирована от внешнего мира, однако она не была включена в жизнь европейской культуры, пребывала вне общего для Новой Европы ценностно-смыслового контекста и не оказывала воздействия на духовную жизнь Запада[2]. О причинах обособления России от католическо-протестантской Европы в свое время было сказано достаточно подробно (см. часть I, лекцию 1). Здесь же уместно лишь повторить, что в основе относительной обособленности (как и единства) древнерусской культуры по отношению к культуре Запада лежала не только ее связь с православной Византией, с Константинополем, но и невосприимчивость Древней Руси к рациональной (научной, философской, правовой) традиции античного мира.
Петровские преобразования в области культуры были нацелены на создание иного, чем древнерусский, типа культуры. Они совершались в расчете на то, что новоевропейская культура постепенно станет «своей» для всех русских людей, то есть для «народа», который в ХVIII-ХIХ веках, подобно бескрайнему океану, со всех сторон окружал медленно растущий остров «новой России». Смысл культурной реформы, начатой Петром I, состоял в том, чтобы Москва освоила общую всем народам христианской Европы научно-философскую традицию (восходящую в конечном счете к традиции античной образованности), которой она была лишена в древнерусский период своей истории. Достижение этой цели позволило бы взаимодействовать с Западом не только в торговле и политике, но и в сфере культуры, в мире идей, стилистических форм, общественных институтов, научных и технических экспериментов, не знающих государственных и религиозно-конфессиональных границ[3].
В Новое время дистанция между пережившим Возрождение и Реформацию Западом и патриархальной Москвой только увеличивалась, поскольку темп исторического развития Европы все время возрастал, а Россия жила «по старинке», держась за дедовские устои и традиции и лишь поневоле, нехотя принимая идущие с Запада технические «новины». Этот все увеличивающийся разрыв ставил под вопрос военно-политическую самостоятельность Москвы и уже не мог быть преодолен на пути естественного, органического развития России.
Рождение интеллигенции
Новая, заимствованная с Запада и гуманистическая по своей направленности культура насаждалась в России «сверху» и первоначально концентрировалась в русском дворянстве как прообразе русской интеллигенции. И хотя в первой части пособия мы говорили о «дворянской интеллигенции», как социальной базе русского «европеизма», но все же в строгом смысле (без кавычек) интеллигенция рождается только во второй половине XIX столетия. И пусть сама русская интеллигенция ведет отсчет собственной истории с конца ХVIII-го века (видя первых интеллигентов в Новикове и Радищеве, а позже — в декабристах, в Белинском и Герцене…), однако ее возникновение как общественной группы наделенной особым самосознанием можно датировать не ранее второй половины ХIХ века. Именно к этому времени относится появление в русском языке самого термина «интеллигенция» (его ввел в оборот писатель ), закрепившегося за идейно и политически активной частью «образованного общества», унаследовавшей ценностные установки западнического движения, а ближайшим образом — его радикального крыла, то есть традиции Белинского-Герцена. Принадлежность к интеллигенции была сопряжена прежде всего с принятием социально заостренных ценностей гуманистической цивилизации модерна как той правды, за утверждение которой стоит (и должно) бороться.
Русская интеллигенция ХIХ-ХХ веков была в массе своей социалистической, ее пламенные апостолы и первые летописцы — это народники и их наследники в ХХ столетии. Отношение «образованного общества» к интеллигенции было неоднозначным: к интеллигентам причисляли себя далеко не все «сторонники прогресса» и демократических преобразований. Кто-то и хотел бы считать себя интеллигентом, но интеллигентское сообщество могло с этим не согласиться, и наоборот, какие-то люди и группы отрицали свою причастность к интеллигенции, но их могли рассматривать как интеллигенцию. Так, например, русские марксисты в разное время соотносили себя с этим морально-политическим и культурным типом по-разному: сознавая свою связь с интеллигенцией и отдавая дань уважения ее прошлому, марксисты в то же время подвергли ее суровой критике и попытались придать ходовому термину новый смысл, устранив из него духовный и этический компоненты и акцентируя социально-культурное его значение (интеллигенция для марксистской социологии — это прослойка, обеспечивающая — духовно — интересы господствующих классов или же встающая на сторону угнетенных классов). Так или иначе, но с содержательной точки зрения философское мировоззрение интеллигенции было ограничено рамками материализма и позитивизма, а ее общественно-политическая программа не выходила за рамки социалистических и — на маргинальной периферии интеллигентской «церкви» — либерально-демократических идей[4].
Историю русской философии тех лет сложно понять, не уяснив того места, которое в общественной и культурной жизни России занимала интеллигенция. Общественное мнение, поскольку оно в эпоху реформ становится реальностью русской общественной жизни, в значительной мере определялось идеологами интеллигенции, а ее философские симпатии и антипатии неизменно оказывались в центре внимания «читающей публики», поскольку наиболее популярные и влиятельные журналы защищали позиции различных группировок внутри интеллигентского сообщества. Его идейные вожди без колебаний отлучали от исторического прогресса все те явления русской культуры, которые не вмещались в интеллигентский «идеал», не соответствовали ее «мировоззрению», ее правде. Даже те мыслители второй половины ХIХ века, которые не принадлежали к интеллигенции (например, почвеннки Н. Федоров, Вл. Соловьев, Л. Толстой и Ф. Достоевский), вынуждены были считаться с ней, реагировали на неё, то есть зависели (пусть и отрицательно) от интеллигенции и ее миросозерцания.
Какие же признаки определяли принадлежность к интеллигенции? Ответ на этот вопрос может вызвать затруднение прежде всего потому, что интеллигенцию невозможно определить извне (социологически). Интеллигенция возникла как духовное движение, как направленность умов и воль. Вот почему так важно знать, что думала о себе сама интеллигенция и что думали о ней те, кто к ней себя не относил. Наиболее краткое и точное ее определение, пожалуй, дал выдающийся историк отечественной культуры : «Русская интеллигенция, — пишет он, — “идейна” и “беспочвенна”»[5]. Первое утверждение есть ее самоопределение, то, что она сама о себе говорила и думала. Второе принадлежит ее критикам и недоброжелателям. Что означает идейность? Идейность в данном случае следует понимать как догматически воспринятую философскую и общественную теорию, обосновывавшую для интеллигента искомый идеал, то есть жизненную Цель, которой интеллигент служил не за страх, а за совесть и которая, в его глазах, оправдывала его жизнь, давала ей смысл. Такой идеал (вкупе с легитимирующим его мировоззрением) замещал собой религиозную веру и «властно прилагался к жизни как ее норма и канон»[6], заняв в сердце и уме оторвавшегося от религиозной и бытовой традиции интеллигента место, которое в нем до той поры занимали Бог и православная вера. Идеал для интеллигента коренился в «идее». «Эта “идея” не вырастает из самой жизни, из ее иррациональных глубин, как высшее ее рациональное выражение. Она как бы спускается с неба, рождаясь из головы Зевса, во всеоружии, с копьем, направленным против Геи, — в этом мифе… смысл русской трагедии, то есть трагедии интеллигенции»[7].
Интеллигенты были людьми, которые, приняв идеи европейского Просвещения всерьез, стремились следовать им на деле. Но поскольку они приняли их «по-русски», то есть религиозно-догматически, как своего рода «скрижаль новоевропейского (гуманистического) завета», то идеал Просвещения (идеал самостоятельной, критически относящейся к миру и к самому себе личности, идеал свободного, способного ходить «без помочей» человека) отлился для них в новый символ веры, был принят как безусловная истина, а все «инакодумающие» превратились во «врагов» (правды, народа). Враждебность интеллигенции по отношению к православию, к вере и церкви определялась подвергшимся немедленной догматизации содержанием европейского Просвещения в его «левом», антиклерикальном течении. «Идейность, — разъясняет , — есть особый вид рационализма, этически окрашенный. В идее сливается правда-истина и правда-справедливость (знаменитое определение Михайловского). Последняя является теоретически производной, но жизненно, несомненно, первенствующей. Этот рационализм весьма далек от подлинно философской ratio. К чистому познанию он предъявляет поистине минимальные требования. Чаще всего он берет готовую систему “истин” и на ней строит идеал личного и общественного (политического) поведения. Если идейность замещает религию, то она берет от нее лишь догмат и святость: догмат, понимаемый рационалистически, святость — этически, с изгнанием всех иррациональных, мистических или жизненных основ религии»[8].
Характерная для интеллигенции «беспочвенность» (то есть отрыв от религии, культуры, национального быта, от сословных привычек и корпоративных связей, от всего данного, органического) должна быть понята как отрицательная предпосылка идейности. Только на «почве» беспочвенности, на «основе» культурного отщепенства мог родиться феномен интеллигенции с ее «идейностью» и «идеалом». Разумеется, из беспочвенности как таковой «идейность» не вытекает, идейность как положительный определяющий признак социальной группы возможен только там, где почва (в том числе почва религиозно-конфессиональная) утрачена, а душевный склад остался — по сути — религиозным, нацеленным на последний смысл, последнюю правду, на служение великой цели, приобщение к которой способно оправдать жизнь отдельного человека. Руководствуясь «научно обоснованным миросозерцанием» и утратив связь с «почвой», интеллигент испытывал равнодушие или даже враждебность ко всем явлениям русской жизни, которые существовали в силу традиции, за исключением тех ее элементов, в которых он видел «зачатки новой жизни», прообраз чаемой правды (так, традиционная для русской деревни община воспринималась интеллигенцией как прообраз социалистического общежития). Интеллигенция по определению, то есть в силу своей беспочвенности и идейности[9], была настроена на революционное или же постепенное, эволюционное (у либералов) переустройство общества, на активное социальное и политическое действие, нацеленное на преобразование жизни по скрижалям «гуманистического завета». Отсюда понятно, что разночинную по своему социальному составу интеллигенцию ни в коей мере не следует отождествлять с «людьми умственного труда» или с «людьми, получившими европейское образование». Принадлежность к интеллигенции была свидетельством нравственного выбора человека. Быть интеллигентом — значило вступить в своего рода «рыцарский орден» и связать себя присягой служения идеалу свободной человечности, приняв соответствующий кодекс чести и взяв на себя вполне определенные моральные обязательства[10] .
При этом беспочвенность (как чисто отрицательный признак) объединяла все интеллигентские группировки, а идейность была признаком, который, по мере его содержательной конкретизации, оказывался основанием для отделения интеллигенции от образованного общества и для идеологического обособления разных течений внутри самой интеллигенции.
Законным следствием идейности интеллигенции было ее отталкивание от «мещанства»: русский интеллигент, к какому бы ее «толку» он не принадлежал, осознавал себя «другом народа» и врагом мещанства в том специфическом значении этого слова, которое придал ему Герцен (или, по крайней мере, сделал его широко употребимым, «ходовым»). В этом пункте левая русская интеллигенция сближается с почвенниками и поздними славянофилами. Здесь Белинский оказывается заодно с Хомяковым и Киреевским, а реакционер Константин Леонтьев подает руку демократу и социалисту Александру Герцену. Именно в среде русской интеллигенции сформировалось и закрепилось отрицательное значение слова «мещанин»: им стали определять людей «с мелкими, сугубо личными интересами, с узким кругозором и неразвитыми вкусами», тех, кто «безразличен к интересам общества»[11]. Позднее значение слова «мещанство» существенно отличается от первоначального его значения: «мещанин» (от «место», «местечко») — это городской житель, домовладелец (ремесленник, лавочник и т. д.). Подобно понятию «интеллигент», «интеллигентность», понятие «мещанство» получило в русской критике XIX веке этическую коннотацию: мещанином в этом позднейшем значении мог оказаться и помещик, и писатель, и студент, и офицер…
Ненависть интеллигенции к мещанскому, «мелкобуржуазному» (как любили выражаться русские марксисты) образу жизни, к типичным для «среднего класса» ценностям и интересам говорит о ее связи с установками романтического сознания, которое противопоставляет «героическую личность» — «толпе», человека, руководствующегося идеалом, — «заскорузлому обывателю», занятому исключительно удовлетворением своих «эгоистических интересов»[12] . Мещанин — антипод интеллигента. В крепко стоящем на ногах обывателе интеллигент интуитивно опознает своего главного, самого упорного и опасного врага. Если внешний враг русской интеллигенции — абсолютизм, деспотизм, политическая и социальная несправедливость, сословные и классовые привилегии, темнота и забитость народных масс, то его главный внутренний враг это мещанство[13]. «Мещанство» (буржуазность) осознавалось как внутренняя, духовная опасность: оно соблазняло маленькими житейскими радостями (устроенным бытом, уютом семейного очага, материальным благополучием), оно склоняло к отказу от безнадежной борьбы «за идеал», от аскетической жизненной программы. В мещанине видели человека, которому внешние условия его жизни дают возможность (пусть и ограниченную) для реализации его человеческого достоинства, однако «мещанин» этой возможностью пренебрегает. Мещане (не в социологическом, а этическом значении) прекрасно обходятся без идеала, они хлопочут лишь о собственных нуждах и о нуждах своей семьи и самим фактом своего существования ставят под вопрос достижимость идеала всечеловеческого братства, служить которому интеллигент считал своим священным долгом. Интеллигента пугала перспектива омещанивания народа в «свободном обществе». Не приведет ли освобождение «народа» к размножению «мещанина» и господству «мещанских настроений»? Не родит ли гора — мышь? Не угрожает ли победа угнетенного большинства перерождением интеллигенции и того, что было народом в общество самодовольных и сытых мещан? Быть может, именно эта не до конца осознанная и продуманная мещанская перспектива всеобщего освобождения и торжества демократии и социализма были той почвой, на которой вырастало нравственное и эстетическое отвращение русской интеллигенции к «мещанскому началу» в человеке. Мещанин — это тот, кто стремится к обустройству своей собственной жизни, его почва — семейный очаг, домашний уют «с канарейками», мещанин — это персонаж чеховского водевиля, противопоставленный Чеховым людям интеллигентным, то есть тоскующим по идеалу и не способным удовлетвориться «маленькими радостями», которые время от времени дает им жизнь[14].
Характерное для интеллигенции отталкивание от мещанства, от «буржуазности» и пафос героического служения «общему делу» (к освобождению народа) странным (с логической точки зрения) образом соединялись у интеллигенции с проповедью материализма и позитивизма, с попытками утилитарного обоснования этики и с верой в то, что решение политических, социальных и экономических проблем должно будет привести к материальному и душевному благоденствию «всех людей» (к обществу, где не было бы обиженных и несчастных). Таким образом, интеллигент прибегал к теориям, которые не могли служить теоретической основой интеллигентского морализма с ее пафосом аскетизма и подвижничества. Он добивался справедливого распределения материальных благ и мечтал о достижении каждым членом общества материального достатка, не отдавая себе отчета в том, что приближение этой цели может привести к размножению людей «мещанского склада». Как отмечал в свое время , русский интеллигент придерживался двойного морального стандарта: по отношению к «народу» он проповедовала идеал «материального довольства и благоденствия», а по отношению к себе самой (до тех пор, пока народ не освобожден) нравственный идеализм, аскетизм и жертвенность. Конечно, интеллигент утверждал, что накормить голодного и одеть раздетого нужно не только ради осуществления социальной справедливости и уважения к человеческому достоинству, но и для того, чтобы каждый человек, удовлетворив свои насущные потребности, приобщился к науке, искусству, культуре, развил свои способности, раскрыл свою творческую личность. Вопрос о том, захочет ли человек, обретший стол и кров, делать усилие, чтобы двигаться по пути умственного и морального «самосовершенствования», не ставился. Идеальное общество будущего должно устроиться само собой. Единственное условие для его возникновения в эксплуататорской цивилизации — слом внешних преград: государственной власти и общественных отношений, базирующихся на признании частной собственности.
По своему основному настроению русская интеллигенция была весьма далека и от научного, и от философского подхода к действительности. Ее идеализм был догматическим и утопическим. Вера в идеал, а вовсе не знание, давала ей энергию для борьбы за демократию и социализм. Однако демократизация России была гибельна для интеллигенции как специфического духовно-нравственного и общественного образования. Победа над внешним врагом (над самодержавной властью, темнотой масс, социальными привилегиями и т. д.) и демократизация политической жизни, повышение «народного благосостояния» повлекли бы за собой формирование общества, ценности и идеалы которого определялись бы уже не интеллигенцией, а человеком массы, то есть мещанином, его, мещанина, настроениями и ожиданиями.
Реалисты
Есть в человечестве только одно зло — невежество; против этого зла есть только одно лекарство — наука; но это лекарство надо принимать не гомеопатическими дозами, а ведрами и сороковыми бочками.
Д. Писарев. Реалисты
В беспорядочной жизни коммун, в цинизме личных
отношений, в утверждении голого эгоизма и антисоциальности (ибо нигилизм антисоциален), как и в необычайно жалком, оголенном мышлении — чудится какая-то бесовская гримаса: предел падения русской души.
. Трагедия интеллигенции
Русская интеллигенция в шестидесятые годы: умственный мир «реалиста»
Со второй половины пятидесятых годов, со времени подготовки новым царем крестьянской реформы общественное мнение становится силой, не считаться с которой не мог ни один общественный деятель, писатель, наконец просто образованный человек не равнодушный к тому что происходило в стране, в наэликтризованные ожиданием перемен годы. Долго сдерживавшаяся властью потребность мыслящей части общества высказаться по наболевшим проблемам русской жизни смогла наконец-то реализоваться на страницах пусть и подцензурной, но все же несравненно более свободной, чем в царствование Николая I, печати. В очень короткий срок «левая», «оппозиционная» журналистика завладела вниманием молодых читателей. Вполне естественно, что на первый план в популярных журналах вышли вопросы общественно-политические, нравственные, а не метафизические. Что касается философии, то ей в эту эпоху была отведена роль «мировоззренческого основания» суждений и оценок по социально-политическим и этическим вопросам. Идеологами, формировавшими общественное мнение, «властителями дум» людей шестидесятых годов стали публицисты, группировавшиеся вокруг журналов «Современник» и «Русское слово». А материалом, отправляясь от которого они пропагандировали свои радикальные идеи, была прежде всего литература: литература художественная, историческая, научная, философская и т. д. Самыми влиятельными критиками, «властителями дум» молодого поколения в 50—60-е годы были Н. Чернышевский, А. Добролюбов и Д. Писарев. Именно эти публицисты определяли умонастроение широких слоев русской интеллигенции в 60-е годы, именно с ними была связана история русского «реализма».
Примечательно, что реализм и опору на науку и научные методы анализа жизненных явлений пропагандировали люди, от естественных наук весьма и весьма далекие. И Чернышевский, и Добролюбов, и Писарев получили гуманитарное образование[15] и работали в толстых журналах в качестве литературных критиков и публицистов. Характерная для идеологов левой интеллигенции апология естественных наук как орудия решения всех проблем, стоящих перед человечеством, питалась не практическим опытом научных исследований, но догматически воспринятым философским учением — материализмом.
Каково же было то «направление», которому следовали интеллигенты 50-х—60-х годов? Как оно было артикулировано на речевом уровне? Если в 70—90-е годы миросозерцание интеллигенции фиксировали посредством термина «народничество», то ее рождение запечатлено появлением сразу нескольких слов-маркеров. «Новых людей» называли по-разному: их звали и «реалистами», и «нигилистами», и, наконец, «шестидесятниками» («людьми шестидесятых годов»). Первое имя принадлежит самой интеллигенции, и его можно рассматривать как выражение ее самосознания (его автор – Д. Писарев), второе вошло в обиход с легкой руки Ивана Сергеевича Тургенева, изобразившего «нового человека» в образе нигилиста Базарова[16]. Каждое из этих определений по-своему оправдано: говоря о «нигилизме» тогдашней молодежи, заостряют внимание на «отрицательной стороне» мироощущения поколения «эпохи реформ», на его отталкивании от всего привычного, общепринятого, традиционного. Употребляя термин «реалисты», указывают на положительный идеал молодого поколения: на его веру в науку, в здравый смысл, в важность тех знаний, профессий и действий, которые способны принести реальную пользу людям. В том же случае, когда говорят о «шестидесятниках», то отсылают к эпохе, в которую эта генерация русской молодежи заявила о себе публично, определив своим особым поведением и образом жизни «колорит» первого пореформенного десятилетия.
Термин «нигилизм» передает чувства людей сороковых годов (идеалистов, метафизиков, поэтов), которые они испытывали, столкнувшись с размашистым отрицанием прошлого и его ценностей молодым поколением. Чувства эти были сложными: здесь был и страх, и недоумение, и даже восхищение (яркий пример неоднозначной реакции общества на появление «реалиста» — роман Тургенева «Отцы и дети»). Само по себе отрицание, с одной стороны, было реакцией нового поколения на «готовый мир», доставшийся им от отцов, с другой — оно означало возвращение к внеисторическому рационализму просвещенческого типа. Отсюда отрицание культуры, созданной «господствующими классами», как чего-то или излишнего, или ложного, извращающего истину. В тесной связи с негативизмом по отношению к прошлому находился просвещенческий утопизм шестидесятников, их вера в человеческий разум и его грядущее царство как царство социальной справедливости и всеобщего счастья (шестидесятники были по своим идеалам социалистами). Как писал Г. Флоровский: «Действительный смысл… “нигилизма” не в том только заключается, что рвали с устаревшими традициями и отвергали или разрушали обветшавший быт. Нет, “отрицание” было много решительнее и было всеобщим. Именно в этом и была его привлекательность. Отрицали, отвергали тогда не только вот это данное и отжившее прошлое, но именно всякое “прошлое” вообще… Иначе сказать, - тогда отвергали историю… Русский “нигилизм” был в те годы, прежде всего, самым яростным приступом анти-исторического утопизма… <…> То было… не трезвое время, время увлечений, время припадочное и одержимое. И за “критическим” образом внешних действий скрывались свои некритические предпосылки, — резонирующий догматизм Просвещения… И это был, в прямом и собственном смысле, шаг назад, к авторитетам ХVIII-го века»[17].
Нигилисты отрицали прошлое: метафизику, привычную мораль, устаревший быт, сложившийся в стране политический и социальный порядок, искусство, ориентированное на идеал «чистой красоты», во имя реального взгляда на вещи, во имя правды, которая должна была, по их убеждению, эмансипировать личность и освободить народ как от угнетения со стороны привилегированного меньшинства, так и от «религиозного дурмана», от темноты и невежества. Нигилизм тогдашней интеллигенции был обнаружением ее интеллектуальной и культурной незрелости, проявившейся в огульном отрицании того, чему учили «старшие», «отцы», во имя «здравого смысла», который для идеалистов 20—40-х годов, воспитанных на Шеллинге и Гегеле, был предметом иронии и насмешки. Через голову «духовных авторитетов» 40-х годов шестидесятники унаследовали пафос и идеологию французского Просвещения (впрочем, этот пафос присутствовал и у их учителей — материалистов и позитивистов середины ХIХ-го века).
При этом просветительская идеология была ими существенно упрощена и радикализирована: вместо вольтеровского скептицизма — нигилизм, вместо идеи общественного договора и утверждения идеи гражданского общества — следование социалистическому идеалу безгосударственного (само)устроения народа и отрицание частной собственности… Если просветители в основном были деистами, то шестидесятники — материалистами, если просветители стремились понять и обустроить мир на основе здравого смысла и научного разума, то русские наследники дела Просвещения поклонялись естественным наукам как новым богам.
Следуя за характерной для европейской культуры того времени критикой немецкого идеализма, которая в самой Европе проходила в разных формах, шестидесятники остановились на самой простой и наглядной форме его отрицания: на материалистической философии. — мыслитель, воззрения которого во многом определяли философские ценности и ориентиры шестидесятников, — на первый план выдвигал материализм Фейербаха, но при этом интерпретировал его в духе популярных представлений о человеке вульгарных материалистов Бюхнера, Молешотта и Фохта[18]. Именно эти третьестепенные в истории европейской мысли ученые и задавали мировоззренческие ориентиры для молодых русских реалистов. Защита в качестве философского знамени вульгарного материализма свидетельствовала не о попытках молодых умов выйти из того тупика, в котором оказалась метафизическая мысль «после Гегеля», а о враждебности к философии как таковой, была выражением воли к «простым и ясным» решениям и стремления не мыслить, а действовать! Вульгарный материализм соблазнял вчерашних семинаристов своей ясностью и простотой, своей «перпендикулярностью» идеализму отцов и представлялся им подходящим теоретическим фундаментом «в борьбе за правое дело», за практическое переустройство жизни. Для них эмансипация «личности» (в частности, борьба за равноправие женщины) предполагала — в это шестидесятники верили свято — отрицание всех и всяческих «предрассудков», «условностей», охранявших и оправдывавших полный лжи, фальши и лицемерия «старый мир». Отрицание условностей в так называемой «писаревщине» доходило до крайних пределов и вырождалось в огульное отрицание культуры там, где ей нельзя было найти утилитарного приминения: нужным и важным признавалось лишь то, что давало или могло дать «практический результат», то есть могло способствовать удовлетворению материальных потребностей человека. На первый план выдвигались естественные и общественные (политэкономия, социология, история) науки. Поскольку реальностью признавалось то, что могло стать предметом строгого и точного научного знания, а такие знания давали науки естественные, нацеленные на явления материальной действительности, «реализм» в онтологическом плане означал для шестидесятников признание первичности материи и отрицание бытия Божия, а в гносеологическом — опору на «научные методы познания» и «здравый смысл». В практическом отношении материализм означал ориентацию на деятельность, которая могла бы принести конкретный результат «здесь и теперь».
Что касается общественной философии, то шестидесятники (как до них радикальные западники, а позднее — народники) находились под определяющим влиянием идей утопического социализма (Фурье, Сен-Симон, Оуэн, Прудон). Наиболее влиятельными на русской почве оказались идеи Фурье и Прудона, а так называемый «русский социализм» принял форму аграрного и этического социализма. Эта форма социалистических убеждений существенно отличалась от индустриального и научного социализма Карла Маркса и соответствовала условиям крестьянской страны, которой во второй половине ХIХ-го века была Россия.
Хотя имя Руссо шестидесятники поминали не часто, но в основе их общественного идеала лежало руссоистское убеждение в том, что каждый человек от природы добр и разумен. Общественный прогресс предполагает устранение тех искажений и деформаций, которым подвергается человек со стороны основанного на неравенстве и несправедливости государства. Устранив внешние препятствия и применив разум, человек обустроится на земле в соответствии со своей доброй и разумной природой. Демократически настроенную интеллигенцию весьма привлекала как критика «условностей» городской («буржуазной», «мещанской») цивилизации, так и идея естественного равенства всех людей. Если люди сами по себе равны и если несправедливость, неравенство, ложь и лицемерие в общественной и частной жизни есть результат темноты и забитости большинства и необоснованной узурпации власти, собственности и знаний образованным меньшинством, то надлежит лишь устранить существующий порядок вещей, покоящийся на принципе частной собственности, чтобы в обществе воцарилось равенство и социальная справедливость. Неравенство, насилие, подавление личности есть следствие частной собственности на средства производства, прежде всего — на землю. Если устранить частную собственность, то эксплуатация человека человеком исчезнет и каждый сможет свободно развить свою личность в гармонии с другими членами общества.
Перспектива социалистического переустройства общественной жизни не казалась Чернышевскому и его читателям слишком далекой. Ведь в России сохранилось общинное землепользование, и благодаря этому традиционно сложившемуся в русской деревне порядку можно было надеяться на скорый переход крестьянства к социализму. Препятствовало этому одно: сопротивление помещиков и помещичьего государства освобождению крестьян с землей и угроза разрушения общины в результате развития в России капитализма.
В апологии общины и общинного землевладения как зародыша будущего социалистического устройства России Чернышевский следовал той же логике, что и Герцен: община — свидетельство нашей отсталости, патриархальный пережиток давно исчезнувших в передовой Европе поземельных отношений, но в условиях, когда в стране сформировалась европейски образованная, социалистическая по убеждениям и деятельная интеллигенция, у России появился шанс миновать ужасы капитализма и перейти от полуфеодальных отношений сразу к социализму. Здесь мы видим действие мыслительной схемы, впервые сформулированной еще Чаадаевым: Россия отстала от Европы, но, парадоксальным образом, именно отсталость может стать ее громадным преимуществом перед людьми Запада в движении по пути прогресса. Этот мыслительный ход наполнился у Герцена и Чернышевского новым содержанием: благодаря сохранности в России общинного быта она, возможно, сможет решить социальный вопрос даже раньше, чем это сделает Европа[19].
Причем Герцен, и особенно Чернышевский, обращали внимание на специфику общинного, «мирского» самосознания, которое не было связано, в отличие от Запада, с сознанием собственности и, соответственно, с индивидуализмом на уровне повседневного быта. Индивидуализм, частная собственность, как явления глубоко укоренившиеся в быту европейских народов, мешают им реализовать на практике, а не только в теории, идеал социальной справедливости. Этого препятствия нет в сознании русского крестьянства, так что интеллигенции необходимо только воспользоваться исторической отсталостью России и использовать ее для того, чтобы спасти народ от замены крепостнической эксплуатации на массовую пауперизацию крестьянства в условиях рыночного хозяйства.
Однако в отличие от народников (70—90-е годы) шестидесятники в гораздо меньшей мере страдали болезнью народопоклонства: народу (то есть прежде всего — крестьянству) нужно помочь, нужно заниматься его просвещением и подготовкой к революционному восстанию. Для этого следует создать революционную организацию, способную подготовить и возглавить восстание против власти меньшинства. Если отношение народников к крестьянству было двойственным: учить народ и/или учиться у него (учиться сохранившейся у народа «правде» общей жизни), то шестидесятники склонны были относиться к народу преимущественно как к объекту воздействия интеллигенции. Особенно скептическими были суждения о народе и его достоинствах у Писарева, позиция которого была не столько социалистической, сколько индивидуалистической.
Здесь, как и во многих других случаях, следует помнить, что акценты и приоритеты разными вождями молодежи 60-х расставлялись по-разному: Чернышевский и Добролюбов – как ведущие сотрудники «Современника» — акцентировали внимание на идее общественного переустройства, Писарев же — на эмансипации личности и воспитании «мыслящего реалиста». Разница в идейных устремлениях публицистов, группировавшихся вокруг «Современника» (, , ) и вокруг «Русского слова» (Д. Писарев, , ), определялась, во-первых, тем, что активная работа в «Современнике» Чернышевского и Добролюбова приходилась на время подготовки реформ и на первые годы их реализации, а публицистика Писарева, определившая «направление» журнала «Русское слово», относилась к тому времени, когда надежды на радикальные перемены в обществе пошли на убыль. Если публицисты «Современника» были более терпимы к «отцам» и нацелены на воплощение в жизнь общественного идеала, то Писарев делал акцент на радикальном отрицании отживших форм и последовательном освобождении личности от всех условностей как барской, так и буржуазной культуры.
Цитата
«Можно сказать, что в этот промежуток времени, от начала 60-х до начала 70-х годов, все интеллигентные слои русского общества были заняты только одним вопросом: семейным разладом между старыми и молодыми. О какой дворянской семье ни спросишь в то время, о всякой услышишь одно и то же: родители поссорились с детьми. И не из-за каких-нибудь вещественных, материальных причин возникали ссоры, а единственно из-за вопросов чисто теоретических, абстрактного характера. “Не сошлись убеждениями!” — вот только и всего, но этого “только” вполне достаточно, чтобы заставить детей побросать родителей, а родителей — отречься от детей.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 |


