98
чайно ценным. Все это значительно смягчает то различие, о котором говорит Бирд, если не уничтожает его вовсе. Предубеждения и предрассудки распространены в самых разных науках.
Благодаря определенным факторам, по мнению Бирда, все попытки историков добиться свободы мысли и непредубежденного отношения к фактам в конечном счете оказываются тщетными: “Как бы ни старался историк очистить свое мышление, он остается человеком – продуктом определенного времени, места, обстоятельств, интересов и культуры” 14. Трудно понять, что это означает для ученых – неявную похвалу или, напротив, упрек? Но если они также являются людьми со своими интересами и предрассудками и это не препятствует их поиску истины, то неясно, почему это должно мешать историкам. Историки по разным основаниям могут руководствоваться разными убеждениями, но отсюда не следует, что они не способны высказывать истинных утверждений. Классическая философская критика релятивизма указывает на то, что он смешивает причины убеждений с их разумными основаниями. Конечно, выбор человеком некоторого убеждения обусловлен определенными причинами, но это совершенно не зависит от вопроса о том, в какой мере обосновано это убеждение, а решение этого вопроса вовсе не требует знания упомянутых причин. Например, благодаря своему католическому воспитанию, некий автор может верить в то, что семейство Борджиа целиком состояло из добродетельных людей, которых оклеветали. Однако он должен предъявить свидетельства, опираясь на которые мы решим, прав он или нет. Конечно, его симпатии могут сделать его более чутким к таким документам и интерпретациям, которых никогда не заметил бы другой, менее приверженный этой идее историк. Ученые, не меньше историков, испытывают воздействие внешних обстоятельств. В науке, как и в истории, имеются убеждения, принимаемые или отвергаемые по основаниям ad hominem *. Есть не так уж много более пагубных идей, нежели идея о том, что, объяснив, почему кто-то придерживается некоторого убеждения, мы тем самым поставили под сомнение его истинность. Например, можно объяснить убеждение Бирда, указав на то, что он был историком и поэтому интересовался причинами человеческих убеждений. Но указать на этот факт – не значит опровергнуть тезис Бирда и нельзя также сказать, что его тезис ошибочен потому, что высказан историком. Он ошибочен по тем же причинам, по которым ошибочен любой тезис, не согласующийся с фактами. Однако это не означает, что утверждение Бирда лишено какого-либо значения. Я сам настаивал на том, что время, когда высказывается некоторое историческое предложение, является фактором, который следует принимать во внимание при его оценке. Научные предложения не всегда этого требуют, например если они не ссылаются на определенный момент времени.
Конечно, даже и здесь нужны определенные уточнения, поскольку было показано, что иногда важно связать данную теорию с некоторой датой. Напри-*
К человеку (лат.). – Прим. перев.
99
мер, Эрнст Нагель показал, что без такого ограничения нельзя 15 говорить о сводимости термодинамики к механике. Если мы имеем в виду механику во времена Ньютона, такое сведение было невозможным. Поэтому мы должны говорить о теориях механики в тот или иной период времени. Тем не менее то, что одна теория механики была принята в XVII столетии, а другая – в XIX столетии, является лишь некоторой случайностью. Логика редукции не требует ссылки на время, однако в истории дело обстоит не так. К этому я обращусь позже, а сейчас я хочу рассмотреть важнейшую ошибку, скрытую в анализе Бирда.
Между историей и наукой существуют весьма серьезные различия, однако уже в первой стычке с Бирдом" мы смогли убедиться в том, что он абсолютно не способен увидеть их. Эту поразительную слепоту я объясняю тем, что у Бирда было совершенно извращенное представление о науке. Опираясь на ошибочное понимание науки, он противопоставляет ее истории – той дисциплине, которую он сам разрабатывал с большим мастерством. Обнаруживая расхождения между историей и своим извращенным представлением о науке, он пришел к выводу о том, что истории присущи недостатки, которых лишена наука. В действительности эти “недостатки” свойственны всей науке, и как только мы это осознаем, мы сразу же можем увидеть источник заблуждений Бирда и избавиться от того противопоставления истории и науки, которое он проводит. Однако дело не в том, что так называемые “недостатки” истории можно обнаружить также и у науки. Они являются sine qua поп * всякого эмпирического исследования, включая историю.
Бирда беспокоило не столько то, что гипотезы историков причинно обусловлены, сколько то, что историки вообще вынуждены прибегать к гипотезам. Как если бы использование гипотез faute de mieux ** неизбежно искажало историческое исследование, будучи само следствием нашей неспособности видеть и наблюдать то, что нас интересует. Как раз здесь мы начинаем осознавать ошибочность используемой аналогии или метафоры: “видеть” прошлое (историю-как-реальность) через посредство документов (истории-как-свиде-тельств). В ней скрыт предрассудок, который можно выразить следующим образом: мы знаем то и только то, что можем видеть. В таком случае, если мы можем знать прошлое, мы должны быть способны как-то видеть его, а иначе (эта проблема мучила Льюиса) как мы вообще можем знать прошлое? Хотя вряд ли можно сомневаться в том, что наблюдение составляет важнейшую и, по сути, неустранимую черту эмпирического знания, последнее никоим образом им не исчерпывается. Однако это довольно поразительная черта научного исследования, и если отождествить знание с наблюдением, то легко понять стремление эмпиризма к полному переводу языка науки в словарь наблюдения. Бирд смутно ощущал привлекательность прагматизма и феноменализма как вариантов осуществления радикальной эмпиристской программы и был убежден в том, что
* Необходимым условием (лат.). – Прим. перев.
** За неимением лучшего (франц.). – Прим. перев.
100
основным источником искажений являются большие посылки силлогизмов или, во всяком случае, использование силлогизмов в историческом иссдедовании. Прошлое доступно только благодаря выводу, а такие выводы – явно или неявно – опираются на определенные теоретические предложения, связывающие наличные свидетельства с фактами прошлого. Однако в основном Бирда интересуют не эти предложения. В большей мере, я полагаю, его беспокоит то, что мы тем или иным образом используем теории для организации тех событий, сведения о которых обнаруживаем в истории-как-свидетельствах. У Бирда было странное убеждение, что с этой целью теории не используются в науке, что наука видит вещи такими, какие они есть. Если бы мы могли видеть события, интересующие нас как историков, это был бы идеал. Однако мы не можем их видеть. Поэтому прибегаем к гипотезам, а это так или иначе очень плохо. Бирд пишет:
“Любые общие гипотезы или концепции, используемые для того, чтобы дать последовательное и связное изложение прошлых событий в написанной истории, представляют собой некоторую интерпретацию, нечто трансцендентное”16.
Я считаю, что историки, пишущие историю, должны пользоваться такими “общими гипотезами”, и позднее попытаюсь подробно обосновать это. Здесь же меня интересуют два вопроса. Во-первых, это вопрос о том, подкрепляет ли это обстоятельство то различие между историей и наукой, на котором настаивает Бирд. И, во-вторых, могут ли существовать различия в самой истории – между разделами письменной истории, использующими и неиспользующими такие общие гипотезы? Даже если бы оказалось, что вся письменная история использует такие концепции, то не можем ли мы, по крайней мере в идеале, представить себе такую ее часть, которая этого не делает и которая удовлетворила бы Бирда как та объективная история, которой до сих пор не удавалось написать? На что она была бы похожа?
Установим сначала, что позволяет утверждать наш аргумент: (а) теория может быть верной или неверной независимо оттого, по каким причинам кто-то ее поддерживает; (б) согласно общему правилу, справедливость теории мы устанавливаем посредством наблюдения; наконец, (в) нет наблюдений, независимых от какой-либо теории. Затем отбросим образ историка, стремящегося проникнуть сквозь завесу документов и дать очерк прошлых событий. Будем видеть в нем человека, пытающегося проверить или подтвердить некоторое понимание прошлых событий с помощью “ис-тории-как-свидетельств”. Это придало бы дополнительный смысл моему утверждению о том, что история-как-свидетельство становится таковой в наших глазах только в том случае, если мы подразумеваем историю-как-реальность. Пусть кто-то хотел бы знать, является ли правильным некото-
101
рое описание прошлого. Тогда он осуществляет то, что можно назвать историческим наблюдением. Грубо говоря, он проверяет письменные свидетельства. Однако заметим, мимоходом, что предикат “быть письменным свидетельством” выражает отношение. Мы говорим о письменных свидетельствах чего-то. Поэтому если мы вправе назвать что-то письменным свидетельством, то оно уже находится в определенном отношении к чему-то еще. Я хочу сказать, однако, что никто не ходит в архивы полностью разоруженным, как никто не ходит в лабораторию без какого-либо научного багажа. “Нельзя, – пишет Дюгем, – оставить за пределами лаборатории ту теорию, которую хотят проверить, ибо без теории невозможно работать ни с одним прибором и невозможно интерпретировать его показания” 17. Без теории “эти показания были бы лишены смысла”. Мои симпатии целиком на стороне Дюгема, подход которого, хотя и лежит в сфере философии науки, заслуживал бы гораздо более внимательного анализа. Однако в данном случае я цитирую его для того, чтобы показать, как сильно он расходится с тем представлением о науке, которого неявно придерживается Бирд.
Мне кажется, что в философском отношении Бирд был, по сути дела, бэко-нианцем, и в его мышлении проявились типично бэконовские ошибки. Бэкон совершенно справедливо указывал на то, что люди подвержены искажающему влиянию самых разнообразных предрассудков, которые он называл “идолами человеческого ума”. Если мы хотим продвинуться в нашем познании окружающего мира, мы должны освободиться от этих идолов и взглянуть на природу чистым непредубежденным взглядом. Однако затем, как если бы он пленился игрой слов, Бэкон переходит от этого в общем-то здравого совета к совершенно вредному требованию, гласящему, что к изучению природы следует подходить без каких-либо теорий. Он полагал, что его метод “истинной индукции”, применяемый непредубежденными людьми, позволит им посредством сложной совокупности таблиц установить “форму” явлений без всяких теорий. Теперь нам известно, что систему Бэкона невозможно реализовать *8, и если бы наука следовала рекомендациям Бэкона, она бы тотчас умерла. Поэтому Бэкон не стал вдохновителем той научной революции, которую он так ждал, ибо эта революция опиралась на использование гипотетико-дедуктивного метода, который сам бы он осудил. Бирд был бэконианцем в том смысле, что он тоже считал, что наука не только может обойтись, но и действительно обходится без гипотез и что гипотезы подобны идолам человеческого ума.
Вопрос “Может ли физика быть объективной?” звучит, я думаю, странно, однако не более странно, чем следующее основание для отрицательного ответа: физика необъективна, поскольку пользуется теориями и гипотезами. Странность такого ответа заключена в том, что если не учитывать теорий и гипотез, их проверки и оценки, то трудно понять, что же такое физика. Конечно, физики в той или иной степени могут позволять своим личным или философским соображениям влиять на их истолкование явлений, однако все это не имело бы никакого
102-103
значения, если бы их объективность была поставлена под сомнение просто потому, что они используют теории. Если бы физик всерьез принял мысль о том, что его стремление к объективности и использование им теорий несовместимы, и при этом не поменял свой род занятий, то он не смог бы считать себя объективным ученым. Он ничего бы не выиграл, если бы стал историком – конечно, если Бирд прав в своем понимании истории. И я утверждал, что в отношении истории он прав. Он ошибается лишь в отношении науки и вообще в отношении всей структуры эмпирического знания. Критерий, который он с отчаянием и завистью пытается использовать для проведения различия между историей и наукой, оказывается выражением их важной общей черты. Замечательно, однако, то, что он совершенно прав в отношении истории. В его время было отнюдь не тривиальностью утверждать, что история пользуется теориями и концепциями. Обычно различие между историей и наукой видели в обратном и противопоставляли их приблизительно так, как противопоставляют факт и теорию.
В этом месте я хотел бы рассмотреть один из вариантов позиции Бирда, защищаемый профессором . Анализ этого варианта, я надеюсь, поможет нам прояснить некоторые дополнительные философские особенности релятивистской позиции. Уолш, без сомнения, весьма критически относится к тезисам Бирда, тем не менее он понимает, что их можно защищать. Он указывает на то, что у историков часто имеются определенные теоретические установки, и хотя одни историки, например марксисты, выражают их с большим драматизмом, чем другие, некоторое множество таких установок разделяется всеми историками. Некоторых схем интерпретации, полагает он, историки склонны придерживаться даже перед лицом свидетельств, которые, по мнению других, в большинстве своем этим схемам противоречат. Некоторые теории “вызывают гораздо большее доверие.... чем если бы они были простыми эмпирическими гипотезами” I9. Если такие теории существуют, то как можно понять упорство, с которым их придерживаются? Уолш объясняет это “различными философскими соображениями... нравственными и метафизическими убеждениями... общими философскими представлениями, находящими подтверждение во многих областях” 20. При этом каждый историк “подходит к прошлому со своими собственными философскими идеями..., и это оказывает решающее влияние на интерпретацию им прошлого”. При этом трудно понять, утверждает он, как историк мог бы действовать иначе: мы не могли бы “даже начать понимать что-либо, если бы не опирались на некоторые суждения о природе человека и не имели предварительного представления о том, что считать нормальным или разумным в человеческом поведении” 21. Если так, то интерпретация прошлого историком будет в определенной степени зависеть от множества допущений относительно человеческого поведения, которые он принимает. Историки, придерживающиеся разных философских воззрений, будут давать различные интерпретации прошлого. Уолш приходит к мысли о том, что здесь на человеческое поведение просто распространяется тот ход рассуждений, которому следовал Юм в своем известном отрицании чудес. Юм настаивал на том, что “мы не можем верить, будто в прошлом происходили события, нарушающие законы физической природы” 22. Его позиция объясняется тем, что он принимал определенные философские допущения относительно того, что считать “нормальным или разумным” в природе, и его интерпретация библейских событий должна была значительно отличаться от той, к которой пришел бы, скажем, более благочестивый или более склонный к компромиссам человек.
Конечно, не имеет смысла отрицать очевидное. Историки действительно явно или неявно принимают разные допущения относительно человеческого поведения. Согласимся, что, когда они имеют дело с поведением людей, они даже вынуждены принимать некоторые допущения такого рода. Вопрос в том, характерно ли это только для истории. Мне кажется очевидным, что это не так. В любой сфере исследования у нас имеются критерии нормального поведения изучаемых объектов, и мы с неприязнью или подозрением относимся к сообщениям об объектах, которые не удовлетворяют этим критериям. В этом случае мы часто склонны в течение длительного времени настаивать на своих критериях, пока, наконец, не будем вынуждены признать, что столкнулись с реальным противоречащим свидетельством. В науке дело обстоит точно так же, как в истории. Возвращаясь к аргументу Юма, можно сказать, что сообщения о чудесах столь же несовместимы с критериями признаваемого физического поведения тел, как они несовместимы с нашими критериями нормального человеческого поведения. И вследствие очевидного конфликта между сообщениями о чудесах и физическими теориями Юм был вынужден из рациональных соображений отвергнуть первые.
Однако это еще не все. То, на чем настаивают Бирд и Уолш, помогает выявить одну важную особенность истории. Кто-то мог бы сказать, что довольно легко установить, что тот или иной историк является сторонником Маркса или Фрейда и принимает соответствующие допущения. В этих случаях нетрудно выявить теоретические предпосылки. Однако Уолш стремится подчеркнуть, что не только сторонники Маркса или Фрейда принимают определенные допущения. Мы все их принимаем, только наши допущения являются иными, и если мы отвергаем чьи-то допущения, то только потому, что сохраняем верность своим собственным. Причем эти допущения могут быть так глубоко скрыты в нашей общей концептуальной схеме, что нам порой даже трудно осознать их наличие. Действительно, то, что считается “здравым смыслом”, вполне может быть множеством таких допущений. Быть может, эти допущения трудно сформулировать в явном виде. Тем не менее в любой данный момент мы приблизительно можем сказать, что какое-то поведение не соответствует тому, что мы считаем нормальным и разумным. Мы испытываем определенное потрясение или удивление, когда слышим сообщение о таком поведении, и это удивление показывает, что были задеты воззрения нашего здравого смысла. Если потрясение достаточно серьезно, то мы склонны просто отвергнуть та-
104
кое сообщение как неправдоподобное. Должно быть, именно это имеет в виду Уолш, когда пишет:
“Если я придаю какой-то смысл исследуемому материалу, я не могу избежать общих суждений о природе человека, в которых постоянно проявляются мои собственные воззрения. Я испытаю непроизвольное потрясение от одних событий и удовлетворение от других, бессознательно рассматривая их как разумные и неразумные” 23.
Я думаю, эта позиция является гораздо более умеренной, нежели позиция Юма. Здесь не предполагается, что испытываемое нами потрясение является критерием того, что должно было произойти на самом деле или не должно было произойти. Здравый смысл совместим с предположением о том, что странные и концептуально необычные вещи действительно происходят, не говоря уже о вещах, необычных в нравственном отношении. Описание dolce vita * императора Нерона Светонием я могу считать шокирующим с точки зрения нравственности, а вы можете относиться к нему спокойно: мне может нравиться то, что его убили, а вы принимаете это просто как факт. Вы не разделяете ни моего возмущения, ни моего ликования. Однако в этом может заключаться единственное расхождение между нами. В самом деле, пока мы не придем к согласию относительно фактов, нет почвы для расхождения в моральных оценках. Однако расхождение в моральных оценках не мешает нам рассматривать такие описания как истинные или ложные. Поэтому факторы, к которым здесь привлекает наше внимание Уолш, могут влиять на наши моральные оценки событий, но никак не затрагивают нашей деятельности как историков. Если он хочет связать свои воззрения с идеями Юма, то он, должно быть, здесь имел в виду нечто более важное. Я буду считать, что он хотел сказать приблизительно следующее. Учитывая, что здравый смысл допускает появление некоторых неожиданных и шокирующих вещей – неожиданных по отношению к данному множеству предположений (если бы таких предположений не было, нельзя было бы вообще говорить об удивлении или потрясении) 24, то это означает, что имеются такие описания, которые мы просто не признали бы истинными независимо оттого, какие “свидетельства” их подтверждают. Например, если бы кто-то сказал, что Платон написал свои “Законы” в возрасте трех дней, используя выражение “в возрасте трех дней” в обычном смысле и под “Законами” понимая известное сочинение, я думаю, мы вообще не стали бы рассматривать тех свидетельств, с помощью которых нас хотели бы заставить поверить в это утверждение 25. Поэтому можно сказать, что существуют определенные предположения, такие, что любое описание, несовместимое с ними, отвергается как неприемлемое с точки зрения истории. Это более или менее соответствует позиции Юма в отношении чудес. Приблизи-
* Сладкая жизнь (лат.). – Прим, перев.
105
тельно то же самое говорил Брэдли, как признает сам Уолш, когда в работе “Предпосылки критической истории” утверждал, что мы считаем правдоподобными (или допустимым) лишь такие описания событий, которые имеют что-то аналогичное в наличном опыте 2б.
Критерий допустимости исторических описаний очень немного, конечно, вносит в деятельность историка. В лучшем случае он говорит нам о том, какие описания являются правдоподобными, но он не заставляет нас верить в правдоподобные описания. Сообщение о том, что философ Кант взял свою домохозяйку на Крит, правдоподобно. В наличном опыте имеются аналогии: некоторые люди берут своих домохозяек на Крит. От нас не требуется верить в данное утверждение, достаточно того, что оно не устраняется нашими предположениями. Брэдли стремился найти критерий, который позволил бы нам устранять некоторые описания как невозможные. Описания чудес не противоречат никаким логическим критериям: они, по общему признанию, логически возможны. Но Брэдли было нужно понятие эмпирической невозможности, и он полагал, что согласие с наличным опытом можно использовать в качестве критерия эмпирической возможности. Но не каждое возможное описание является истинным и не каждое возможное событие реально.
Однако едва ли можно ожидать, что историки будут заметно расходиться между собой относительно критериев невозможных описаний. Действительно, мы могли бы обратиться к критерию Брэдли и устранить возможность существования такого историка, у которого критерии возможности значительно отличаются от наших: в наличном опыте нет никого аналогичного такой личности. В таких случаях можно было бы даже обратиться к критерию достоверности Юма и поставить вопрос: разве не более вероятно то, что такой человек занимается художественной литературой, нежели то, что описываемые им события действительно когда-то происходили? Скорее всего, опираясь на наши критерии, мы не признали бы такого человека историком, какими бы “свидетельствами” он ни подтверждал свою профессиональную принадлежность. Тем не менее все это дает очень мало. Историки, разделяющие общие критерии приемлемости, могут приходить к противоположным описаниям, и эти общие критерии позволяют нам только сказать, что эти описания правдоподобны. Если одно из этих описаний возможно, то отсюда не следует, что другое описание невозможно. Каждое из двух конфликтующих описаний может иметь аналоги в наличном опыте.
Однако теперь у нас есть возможность сформулировать ту разновидность исторического релятивизма, к которой приводят высказанные выше соображения. Этот релятивизм утверждает, что описания истолковываются как возможные относительно некоторого множества предположений и что любое описание, несовместимое с этими предположениями, отвергается историками, принимающими эти предположения. Однако возможны разные множества предположений. Соответственно, некоторое данное описание А может быть
106
возможным относительно одного множества и невозможным относительно другого множества предположений. Заметим, между прочим, что если А невозможно относительно множества предположений Р, то Р не стали бы отстаивать перед лицом противоречащего ему свидетельства, т. е. свидетельства в пользу А. Если А невозможно в свете Л то с точки зрения тех, кто придерживается Р, не может быть свидетельств, подтверждающих А. Можно допускать существование подтверждающих свидетельств лишь для таких описаний, которые возможны с точки зрения принимаемых предположений. При объяснении изменений в предположениях людей это могло бы привести к некоторым затруднениям, однако вполне возможно, что такие изменения не связаны с появлением свидетельств, противоречащих нашим предположениям. Во всяком случае, я хотел бы кратко проанализировать этот вариант релятивизма – вариант, который, как мне представляется, не связан с каким бы то ни было различием между историей и наукой.
Возьмем тот идеальный случай, когда два историка высказывают два противоположных исторических предложения S\ и S2. Допустим, кроме того, что первый историк придерживается множества предположений Р{, относительно которого iS1, допустимо, a S2 – недопустимо; в то же время второй историк придерживается множества предположений Р2, относительно которого допустимо S2, но не St. Важно осознавать, что “допустимый” и “невозможный” сами по себе не являются просто свойствами предложений: лучше говорить “допустимый относительно” или “невозможный относительно”, показывая тем самым, что речь идет о допустимости или невозможности относительно определенного множества предположений. Посмотрим теперь на следствия такой релятивизации.
Первым из них будет то, что как только мы релятивизировали наши предложения, логическая противоположность между полученными результатами оказывается невозможной. Несмотря на то, что 5^ и S2 логически противоположны, предложения “5", допустимо относительно Р^” и “S2 допустимо относительно Р2” не только не противоположны, но даже оба истинны. Это похоже на ситуацию, в которой предложения релятивизируются относительно говорящего: два противоположных предложения р и q, будучи релятивизированы, становятся совместимыми. Предложения “А говорит, что/w и “В говорит, что q” не просто совместимы, но оба истинны.
Во-вторых, между историками не может существовать серьезных расхождений по поводу допустимости или невозможности исторических предложений. Либо они придерживаются одного и того же множества предположений и поэтому не могут по-настоящему расходиться во мнениях, либо они придерживаются разных множеств предположений, но и в этом случае между ними не может возникнуть расхождений. В последнем случае они просто согласятся с тем, что предложение, вызывающее разногласия, допустимо относительно предположений одного и невозможно относительно предположений другого.
107
Конечно, можно пойти дальше и сказать, что возможен подлинный конфликт между самими множествами предположений. Это требует дальнейшей релятивизации. Например, историки могут придерживаться разных критериев приемлемости самих предположений, но в этом случае нет расхождения по поводу предположений, речь идет о расхождении относительно критериев. Я считаю, что подлинные разногласия возможны лишь там, где есть некоторая общая основа и предложения находятся в логическом противоречии. В противном случае разногласия устраняются посредством релятивизации.
Теперь мы можем, наконец, оценить один из главных аргументов, иногда приводимых в защиту исторического релятивизма. Уолш пишет: “Без сомнения, существует довод prima facie * в пользу исторического скептицизма, в значительной мере подтверждаемый фактом реального расхождения среди историков” 27. Однако, наоборот, если разногласия среди историков являются подлинными и относятся к правильному типу, то это ослабляет данный довод в пользу исторического релятивизма. Я считаю, что существуют определенные уровни разногласий. Допустим, для простоты, что имеются три уровня разногласий: разногласия относительно исторических утверждений, относительно предположений и относительно критериев для данного множества предположений. Мне представляется, что основная масса разногласий среди историков возникает на первом уровне и касается утверждений, которые в равной мере приемлемы. Вопрос заключается лишь в том, какие из них истинны. Например, историки расходятся во мнениях относительно вопроса о том, был или не был Цезарь в Британии. Однако это расхождение никоим образом не свидетельствует в пользу исторического скептицизма, ибо утверждение о том, что Цезарь был в Британии, безусловно приемлемо для большинства историков, и невозможным его считают лишь очень немногие из них. А из того обстоятельства, что оно приемлемо для большинства историков, следует, что все эти историки опираются на одно и то же множество предположений, иначе разногласия между ними не были бы подлинными. Поэтому целый класс разногласий мы можем не принимать в расчет.
Однако могут существовать разногласия относительно предположений – предположений, связанных с пониманием нормального или разумного человеческого поведения, если воспользоваться примером Уолша. Такие разногласия, безусловно, существуют. Тем не менее каждое из разных множеств предположений, в свою очередь, может быть приемлемо для историков, руководствующихся одинаковыми критериями приемлемости предположений. Из того, что некоторая теория приемлема, не следует, что люди ее действительно принимают, ибо приемлемость теории означает не то, что она правильна, а то, что она удовлетворяет критериям теоретичности. Теория флогистона, например, с точки зрения науки приемлема как теория, хотя ее больше уже никто не принимает. Действительно, как раз благодаря ее научной приемлемости, ее никто больше не принимает: если бы
* Здесь: кажущийся достоверным, поскольку не доказано обратное (лат.). – Прим. перев.
108
она не удовлетворяла критериям научности, она бы уже давно была отброшена по совершенно иным основаниям. Если бы она не удовлетворяла этим критериям, она и не считалась бы научной теорией. Таким образом, разногласия по поводу предположений также не говорят в пользу исторического скептицизма. Такие разногласия в принципе устранимы, если имеются общие критерии приемлемости предположений. И трудно сомневаться в том, что время от времени мы изменяем наши предположения относительно рационального человеческого поведения. Поэтому мы можем не обращать внимания на такого рода разногласия как не имеющие отношения к историческому релятивизму.
Наконец, могут существовать разногласия еще более фундаментального типа. Люди могут расходиться во мнениях относительно самих критериев, в соответствии с которыми они оценивают теории, включая даже общие философские концепции. Примером столь фундаментального расхождения вполне может служить так называемый конфликт между наукой и религией. Расхождения такого рода столь глубоки, что нет никакой общей основы, к которой могли бы апеллировать оппоненты. Мне кажется, это можно связать с теми моральными соображениями, на которые ссылается Уолш. Существуют различия в убеждениях и установках–различия столь фундаментальные, что мы можем назвать их принципиальными расхождениями. Быть может, здесь лучше говорить об определенных базисных решениях, которые оказывают влияние на все решения, принимаемые на других уровнях. Разногласия такого рода устраняются только тогда, когда одна из сторон решает перейти в лагерь оппонентов и изменяет свои фундаментальные воззрения. В самом общем виде можно было бы сказать, что наши убеждения в конечном счете зависят от этих базисных решений, а сами эти решения, в некотором важном смысле, являются произвольными. Они произвольны в том смысле, что осуществляются не в соответствии с какими-то критериями, ибо именно от них зависит, какие именно критерии мы принимаем. Достигнув этого пункта, теперь, я думаю, мы можем завершить наше рассмотрение, указав на то, что все эти факты не служат достаточным основанием для скептицизма в отношении истории. Не потому, что история не зависит от этих базисных решений, а потому, что любая познавательная деятельность от них зависит. Нельзя быть скептиком в отношении истории, не будучи скептиком в отношении ко всему остальному, и это делает невозможным особый исторический скептицизм. Представьте человека, вздыхающего о том, как плохо быть французом, ибо все французы умирают. Его легко успокоить, указав на то, что умирают не только французы. Если он продолжает настаивать, утверждая, что ему это известно, но сожаление вызывает лишь то, что умирают французы, мы можем возразить: что это за странный предрассудок, выделяющий именно французов? Точно так же обстоит дело с историей. История не в большей и не в меньшей степени испытывает воздействие релятивизирующих факторов, чем наука. И если кто-то говорит, что особые сожаления этот факт вызывает именно в связи с историей, то можно ответить, что это не более чем неоправданный предрассудок.
109
Аргумент Уолша не доказывает почти ничего, поскольку пытается доказать слишком много. Если бы кто-то доказал, что невозможно высказать ни одного истинного утверждения, то отсюда, конечно, следовало бы, что нельзя высказать истинных утверждений о прошлом. Но зачем называть это историческим скептицизмом? Это скептицизм ueberhaubi * и мы не обязаны разбираться с ueberhaubt скептицизмом.
Однако я хотел обсудить два различия, предложенные Бирдом. Первым является его различие между историей и наукой. Оно оказалось неоправданным. Это различие опирается на совершенно ошибочное понимание науки, на предположение о том, что наука в отличие от истории (и это недостаток истории) не пользуется универсальными схемами организации своего материала, выходящими за пределы данного. Мы устранили это различие, указав на то, что использование таких организующих схем является неотъемлемой чертой эмпирического знания. Второе различие Бирд проводил в самой истории – различие между историей, использующей такие схемы, и историей, не прибегающей к ним. Возникает вопрос: может ли, хотя бы в идеале, существовать история второго типа? Теперь я могу констатировать, что такого различия нет. Это вытекает из полученных нами результатов, так что новые аргументы здесь не нужны. Тем не менее вопрос заслуживает специального рассмотрения, в ходе которого меня будут интересовать два пункта. Во-первых, модель исторического исследования, неявно представленная в языке Бирда, содержит существенную ошибку. Согласно этой модели, существует история-как-реальность и имеется история-как-свидетельства, а задача историка заключается в том, чтобы (посредством истории-как-мысли) воссоздать первую с помощью второй, хотя здесь никогда нельзя достигнуть полного успеха. Я попытаюсь показать, что мы не можем этого сделать, хоть и по иным причинам, нежели просто вследствие недостатка документов. При этом я постараюсь представить, каким могло бы быть совершенное описание. Поняв, почему невозможно совершенное описание, мы осознаем, я надеюсь, почему такое описание не может быть идеалом для истории и что историк по самой сути своей деятельности обязан стремиться не к воссозданию, а к некоторой организации прошлого. Я попытаюсь показать, что это не зависит от профессиональных интересов историка, поэтому, если я прав, исторический релятивизм будет, наконец, доказан. Он будет доказан в том смысле, что при самом общем подходе он оказывается справедливым и что мы не можем представить себе историю без организующих схем, а эти схемы – вне зависимости от специфически человеческих интересов.
Второй мой тезис таков. Различие между историей и наукой состоит не в том, что история использует, а наука не использует организующих схем, выходящих за пределы данного. Их использует и та и другая. Разница заключается в том, какого вида организующие схемы они используют. История рассказывает истории.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 |


