* Вообще или общий (нем.). – Прим. перев.
Глава VII
История и хроника
Я начал свое рассуждение с того, что историк стремится высказывать истинные утверждения относительно прошлого. Вопреки некоторым философским аргументам в пользу обратного, я придерживаюсь той точки зрения, что, в принципе, он может достичь в этом успеха. И если я прав, вопрос заключается не в том, могут ли историки высказывать такого рода утверждения, а в том, действительно ли они достигают в этом успеха. Я не ставлю под сомнение, что это им действительно удается, однако мне хотелось бы рассмотреть, что еще можно сказать относительно тех видов утверждений, формулирование которых является целью историков. В большинстве случаев утверждения, высказываемые историками, могут рассматриваться как подробные ответы на вопросы, которые я называю “историческими” 1. Эти вопросы имеют вид: “Что произошло в л:?”, где х обозначает определенное место в определенный промежуток времени в прошлом. Ответы даже на одни и те же исторические вопросы могут различаться по степени точности и подробности. Так, например, на вопрос “Что произошло в Ватерлоо в 1815 году?” можно было бы ответить просто: “Наполеон потерпел поражение”. И этот ответ может быть вполне приемлем, если этим исчерпывается то, что хотел знать человек, задавший этот вопрос, поскольку люди обращаются к историческим вопросам с различным количеством предварительной информации. Действительно, существуют целые тома, отвечающие на тот же самый вопрос, что и высказывание “Наполеон потерпел поражение”. Таким образом, можно указать целый спектр утверждений, относящихся к одному и тому же историческому вопросу, которые различаются между собой по степени подробности. Эти высказывания будут относиться к одному и тому же событию, например битве при Ватерлоо, но будут сообщать разное количество сведений о нем. На противоположном полюсе по отношению к лаконичному утверждению “Наполеон потерпел поражение” будет находить утверждение, которое можно назвать максимально подробным описанием битвы при Ватерлоо. Именно этот полюс будет интересовать нас далее.
Иногда утверждают, что задача историка состоит не просто в том, чтобы формулировать истинные утверждения относительно прошлого, но в том, чтобы формулировать, в идеале, максимально подробные утверждения. В дальнейшем я постараюсь ответить на вопрос, могут ли в принципе историки добиться успеха на этом полюсе спектра утверждений, если допустить, что наш вывод об их успехе на другом полюсе правилен.
Ч. Бирд с сожалением замечает, что это невозможно. Хотя, как правило, такое положение является следствием того, что всегда остается часть исто-
111
рии-как-реальности, в отношении которой мы не располагаем историей-как-свидетельствами, по крайней мере такими свидетельствами, о которых нам было бы известно 2. Таким образом, если изначально существуют пробелы в истории-как-свидетельствах, имеются и соответствующие пробелы в исто-рии-как-мысли, то есть пробелы в нашем знании о прошлом. Так что в действительности мы никогда не обладаем совершенным знанием об истории-как-реальности, и иногда под историческим релятивизмом Бирд имеет в виду то, что наше знание о прошлом определяется корпусом источников, которыми располагают историки. Однако можно задаться вопросом, действительно ли только с этим обстоятельством связано отсутствие у нас совершенного знания о прошлом. На этот вопрос нельзя ответить до тех пор, пока мы не будем располагать более ясным, чем сейчас, представлением о том, чем является совершенное знание. Однако проблема определения совершенного знания возникает не только в отношении объектов прошлого — объектов, которые из-за их принадлежности прошлому мы не можем наблюдать непосредственно, а должны познавать, опираясь на то, что доступно нашему восприятию. Эта проблема встает и в отношении объектов, доступных нашему непосредственному наблюдению. В отношении таких объектов, я полагаю, не возникает проблемы со свидетельствами, поскольку нам доступны, или в принципе могут быть доступны, для тщательного изучения сами эти объекты. Возникающие в этом случае трудности должны быть связаны с чем-то иным. Я полагаю, они связаны с тем, какое значение мы придаем выражению “совершенное знание о*”. Что, например, означает обладать совершенным знанием об Эмпайр стейт билдинг, или о яблоке, лежащем на столе, или о Бриджит Бардо? И если у нас возникают трудности при определении “совершенного знания” в отношении современных нам объектов, сожаления о том, что мы не обладаем совершенным знанием о прошлом, не слишком убедительны, поскольку эта проблема связана не с прошлым или настоящим, а с самим понятием совершенного знания.
Подобные сожаления являются, однако, интересным симптомом релятивизма. Это помогает нам понять, что не устраивало Бирда в профессии историка. Проблема не только в том, что он осознавал недостатки истории по сравнению с наукой; он считал ее несостоятельной и в достижении собственного, не выражаемого явно идеала — дать совершенное описание событий, для которых мы в лучшем случае располагаем несовершенными описаниями. Вину за это он возлагал на историю-как-свидетельства вместо того, чтобы поставить под сомнение идеал как таковой. Представьте себе художника, приверженного теории искусства как подражания. Он так одержим идеей подражания реальности (оставаясь при этом постоянно неудовлетворенным теми возможностями воспроизведения предметов, которые предоставляет искусство), что признает только сами предметы пригодными в качестве подражаний самим себе. И вот он пытается быть до конца последовательным,
112
воссоздавая пейзаж при помощи настоящих деревьев, настоящей воды и настоящих птиц. Полный успех был бы, конечно же, полным поражением, поскольку в результате всех этих усилий он создал бы не произведение искусства, а его предмет, и задача создания живописного полотна все еще оставалась бы не выполненной. То, что картина не является предметом, который она изображает, — не недостаток, а необходимое условие существования картины как таковой. Ошибкой было бы полагать, что все, что присутствует в предмете, должно быть воспроизведено на картине. Вполне достаточно, чтобы то, что изображено на картине, присутствовало в предмете или как-то ему соответствовало. Картины, по самой своей природе, оставляют изображаемые предметы вовне. Это справедливо и в отношении истории событий. Бирд не осознает, что, даже если бы мы смогли все прошлое увидеть своими глазами, любое наше описание обязательно было избирательным, оно подчеркивало бы одни детали и упускало другие, а также предполагало бы некоторые критерии оценки значимого. Так что наш рассказ о прошлом никогда не может включать в себя все, если только мы не зададимся целью потерпеть неудачу, пытаясь достигнуть этого. Нельзя не признать, конечно, что существуют пробелы в дошедших до нас свидетельствах и существуют вопросы, на которые мы хотели бы получить ответы, но не можем — из-за недостатка материала. Но этот неоспоримый факт лишь скрывает подлинную причину недовольства Бирда. Здесь напрашивается сравнение с человеком, который очень хотел бы заняться живописью, он не может этого сделать, так как на улице идет дождь или закрыт магазин, ко-торый торгует красками. Однако было бы бессмысленно упоминать о подобных обстоятельствах, если бы речь шла о художнике, который представляет живопись как точное копирование изображаемых предметов. В его случае невозможность носит логический, а не случайный характер. Ведь он хочет не заниматься живописью, а быть Богом, живопись для него — неудовлетворительное faute de mieux *. Это известная платоновская позиция, усматривающая скандал в том, что изображение кроватей не есть сами эти кровати и тем более не кровать как таковая **. Бэко-новское отношение к науке, разделяемое Бирдом и лежащее в основе одного из его необоснованных противопоставлений, усугубляется платоновским отношением к искусству или к истории, которое составляет основу другого его необоснованного противопоставления. История-как-мысль представляет собой лишь несовершенное подражание истории-как-реальности. При этом эпитет “несовершенное” используется не для того, чтобы отличить одни подражания от других, а чтобы охарактеризовать
* За неимением лучшего (франц.). — Прим. перев.
'* Платон. Государство. Кн. 10, разд. II. Искусство как подражание подражанию идее // Платон. Собр. соч. в 4 т. М., 1994, т. 3, с. 391—393. — Прим. ред.
113
подражания как таковые: подражание х не является самим х. В нем чего-то недостает. Так что мы не располагаем совершенными описаниями, хотя это отчасти и зависит оттого, что описание х не есть само х. В действительности, описание х только и может быть описанием, если существуют характеристики х, которые не включены в него.
Мы еще вернемся к понятию совершенного описания. Обратимся теперь к другому взгляду на задачу историка. Согласно этой позиции, сторонники которой также в какой-то степени разделяют идеал подражания прошлому, перед историком^ стоят более сложные задачи, чем создание описания, пусть даже совершенного описания прошлого (или фрагмента прошлого). Наряду с формулированием истинных утверждений относительно прошлого, по их мнению, историки стремятся также давать интерпретации прошлого. И даже если бы мы располагали совершенным описанием, нам бы еще только предстояло дать интерпретацию. Создание описаний — это лишь более скромный уровень в историческом исследовании: именно этим занимаются авторы хроник. Такое разделение я не могу принять, поскольку я настаиваю на том, что история составляет одно целое в том смысле, что ничто в ней нельзя было бы с полной уверенностью назвать чистым описанием по сравнению с чем-то еще, что называется интерпретацией. Ибо заниматься историей — значит использовать общие [overarching] концепции, которые, по выражению Бирда, выходят за рамки данного 3. Понимать, что дело обстоит именно так, значит считать, что история как подражание прошлому или как воспроизведение прошлого — недостижимый идеал. Приняв во внимание вышесказанное, мы сможем вернуться к понятию совершенного описания, но уже понимая ошибочность этого понятия. Я постараюсь показать, что причины, по которым мы не способны создать совершенное описание прошлого, не столь связаны с самим понятием описания, или с какой-либо особенностью прошлого, или с пробелами в дошедших до нас свидетельствах, но, что гораздо важнее, они имеют отношение к определенным особенностям будущего. Я берусь утверждать, что в конечном счете совершенное описание прошлого невозможно по тем же причинам, по которым невозможна спекулятивная философия истории. В связи с этим мне предстоит вступить в довольно сложную полемику, однако вначале я постараюсь защитить точку зрения, согласно которой история составляет одно целое. Это рассуждение займет весь объем данной главы, поскольку эта проблема требует обращения к большому количеству вопросов.
Разделение на историю и хронику, или, в более уничижительных выражениях, на всего лишь хронику и собственно историю можно часто встретить в трудах по философии истории, и вводится оно с различными целями. Кроче, например, использует это различие для разделения описаний фрагментов прошлого, к которым мы испытываем живой интерес, и описаний, которые не вызваны та-
114
ким интересом, последние представляют собой хроники 4. Академическая история в таком случае является хроникой, хотя Кроче делает свою позицию куда менее интересной, когда замечает, что мы ни при каких обстоятельствах не пишем историю того, к чему не испытываем интереса. Таким образом, вся история, если воспользоваться его знаменитой фразой, это современная история. В таком случае, даже если бы мы захотели, не смогли бы создать хронику. Кроче способен вызвать ярость своим непостоянством в суждениях, и сложно приписать какое-либо одно значение этой его знаменитой фразе. Иногда он не имеет в виду, что историческое сочинение должно отвечать некоторому современному интересу, и говорит лишь о том, что оно должно сообщать нечто такое, что имеет аналог в современном опыте. А если аналог обнаружить не удается, тогда это хроника, а не история. В конце концов, он никогда не утверждал, что все хроники — это “современные” хроники. Но помимо наличия той или иной связи с настоящим, для Кроче не существует другого различия между историей и хроникой, тем более формального различия. Хроника, пишет он, это “мертвая история”, тогда как история — “живая хроника”, что в некотором роде напоминает высказывание о том, что человек — это живой труп, тогда как труп — это мертвый человек. Как бы там ни было, этот тип различения [истории и хроники] не представляет для нас интереса.
Более уместным представляется следующее различение. Как полагают, хроника представляет собой всего лишь сообщение о том, что произошло, и не более того. Будучи утверждением какой угодно степени сложности, она располагается в спектре, один из полюсов которого представлен “совершенным описанием”. Действительно, “совершенное описание”, если бы таковое было возможно, все же оставалось бы всего лишь хроникой, поскольку оно отличалось бы от других утверждений, представленных в данном спектре, только количественно, вмещая в себе больше деталей, по сути, вмещая все детали. Таким образом, самая лучшая из хроник все равно не была бы историей в собственном смысле слова, тогда как некоторое описание может быть историей, даже включая меньшее количество деталей, чем совершенное описание. Для настоящей истории хроника выступает как своего рода подготовительные упражнения. Свою собственную задачу история видит в том, чтобы придать смысл фактам, уже сообщенным в хронике, или распознать в них этот смысл. Примерно такой позиции придерживается, по всей вероятности, проф. Уолш, который рассматривает два возможных направления в работе историка:
“Первое заключается в том, что историк ограничивается (или должен ограничиться) точным описанием произошедшего, создавая повествование, которое может быть названо простым повествованием о событиях прошлого. Следуя второму направлению, он выходит за рамки такого рода простого изложения и стремится не только сообщить, что произошло, но и, в каком-то смысле, объяснить происшедшее. Во втором случае
115
повествование, которое он создает, можно назвать "значимым" в отличие от "простого"”5.
Таким образом, хроника будет представлена простыми повествованиями, а собственно история будет выражать себя в виде значимых повествований. Именно эту позицию мне хотелось бы проанализировать.
Прежде всего, я высказал бы предположение, что какое бы историческое сочинение мы ни взяли в качестве примера хроники или хотя бы близкого к хронике сочинения, ему недостаточно удовлетворять следующим двум условиям, которые являются необходимыми для любого исторического сочинения: любое историческое сочинение должно: (а) сообщать о действительно имевших место событиях и (Ь) сообщать о них в том порядке, в котором они произошли или, скорее, предоставлять нам достаточно сведений, чтобы мы могли сказать, в каком порядке эти события произошли.
Я исхожу из того, что эти необходимые условия непротиворечивы, что они формулируют минимальные требования, которые мы предъявляем к историческому сочинению, хотя, вместе взятые, они не образуют достаточных условий для того, чтобы назвать какое-либо сочинение историческим. Это легко продемонстрировать. Любой человек может сформулировать утверждение, удовлетворяющее двум перечисленным условиям (а) и (Ь), но при этом оно не будет признано фрагментом исторического сочинения. Вот пример такого утверждения:
S: Нарамсин построил Храм солнца в Сиппаре *, затем Филипп III (Испанский) изгнал морисков **, затем Хусто Хосе де Уркиса разбил войска Буэнос-Айреса при Сепеде ***, затем Артур Данто проснулся в семь часов утра 20 октября 1961 года.
S не только не является [простым] повествованием, но также нетрудно показать, что и значимое повествование не может быть определено как утверждение, удовлетворяющее условиям (а) и (Ь), а также еще одному необходимому условию: (с) оно должно объяснять произошедшие события.
То, что утверждение, удовлетворяющее всем трем условиям, по-прежнему не будет являться значимым повествованием, легко продемонстрировать, поскольку можно сформулировать утверждение, которое будет отвечать этим условиям и при этом все-таки не будет [значимым] повествованием. Вот пример такого высказывания:
5': Нарамсин построил Храм солнца в Сиппаре вследствие давления, которое оказывали на него жрецы; затем Филипп III (Испанский) из-
* Древняя Месопотамия, кон. III тыс. до н. э. — Прим. перев. ** Испания, нач. XVII в.: мориски — мусульманское население Пиренейского п-ва, обращенное в христианство. — Прим. перев. *** Аргентина, XIX в. — Прим. перев.
116
гнал морисков из-за их религиозных убеждений; затем Хусто Хосе де Уркиса разбил войска Буэнос-Айреса при Сепеде, поскольку его армия была лучше вооружена; затем Артур Данто проснулся в семь часов утра 20 октября 1961 года, поскольку он хотел пораньше начать осмотр раскопок Черветери *.
Соответственно (а), (Ь) и (с) не образуют достаточных условий для значимого повествования.
На это можно возразить, что эти примеры не являются корректными, поскольку предполагалось провести различие между повествованиями, а ни S, ни 5" повествованиями не являются. Это справедливая критика. Однако мне, по крайней мере, удалось показать, что “N есть повествование” нельзя сводить к “N удовлетворяет условиям (а),(Ь) и (с)”, и в еще меньшей мере к “N удовлетворяет условиям (а) и (Ь)”. На данный момент этого достаточно. Если мы полагаем, что целью историка является написание повествования, то очевидно, что его задачи не ограничиваются описанием имевших место событий в том порядке, в каком они произошли, даже если, вдобавок, он объясняет, почему произошли описываемые им события, и даже если он их объясняет правильно, что не выполняется в случае 5". (Однако мы не можем назвать 5" значимым повествованием не потому, что в нем приведены неправильные объяснения). Чем бы ни являлись эти другие задачи историка, я полагаю, мне удалось доказать, что они должны существовать.
Более того, я полагаю, мы можем согласиться с тем, что чем бы ни являлись эти другие задачи, они в равной мере должны относиться и к простому и к значимому повествованию, и, соответственно, не могут быть использованы для проведения различия между простыми и значимыми повествованиями. Таким образом, наша проблема состоит в том, чтобы выяснить, что это за задачи, и затем, когда нам это удастся, установить, что же тогда позволяет различить эти два типа повествований. Что касается второй части названной проблемы, то мне бы хотелось обратить внимание на два момента, в которых не может состоять различие, если мы полагаем, что различие между простым и значимым повествованием должно быть различием в рамках истории. Иначе это означало бы, что одни историки создают простые повествования, а другие — значимые повествования или что одни историки создают повествования, которые с большим основанием можно отнести к простым (или значимым), чем повествования, создаваемые другими историками, но при этом все они занимаются историей.
Во-первых, значимое повествование должно быть чем-то меньшим по сравнению с субстантивной философией истории, поскольку имеется различие между историей и философией истории. И если бы значимое повествование рас-
* Город в Италии, на месте которого находился древний этрусский город-государство. Необходимо заметить, что все объяснения, как отмечает далее и сам Данто, даны неверно. — Прим. перев.
117
сматривалось как пример философии истории, упомянутое различие не было бы различием в рамках истории. Это так, даже если спекулятивная философия истории, например гегелевская, содержит фрагменты обычного исторического повествования (а такие фрагменты могут быть обнаружены в философии истории Гегеля). Не приходится сомневаться в том, что некоторые утверждения, которые встречаются в трудах по философии истории могут (а в действительности и должны) встречаться также и в исторических сочинениях, поскольку философов истории интересует история в целом, включая и прошлое. Обратим внимание на то, что в трудах по философии истории действительно делаются попытки дать объяснения описываемым в них событиям, а также приписать этим событиям некоторое значение. Таким образом, можно предположить, что тип объяснений и значений, присущий значимым повествованиям (которые остаются в рамках истории), должен отличаться от объяснений и значений, присущих философии истории. Кстати, я вовсе не утверждаю, что историки не могут, беря на себя, так сказать, еще одну роль, заниматься спекулятивной философией истории. Я только хочу отметить, что когда это происходит, историки действуют за пределами истории. Итак, если бы значимое повествование определялось как спекулятивное философское повествование об истории в целом, различие между простым и значимым повествованием превратилось бы в различие между историей и другой дисциплиной и, таким образом, не было бы различием в рамках истории.
Во-вторых, можно назвать ряд теоретических работ в области социальных наук, которые содержат фрагменты обычного исторического повествования. Книга, посвященная циклам в экономике, может содержать в качестве отступления фрагмент исторического повествования. Тем не менее, значимое повествование не может быть представлено такого рода фрагментом, взятым вместе со всем другим материалом, содержащимся в книге, поскольку книга in toto * не является повествованием какого бы то ни было рода, даже если в ней встречаются фрагменты повествования. Однако, если бы мы отнесли такие тексты к значимым повествованиям, мы допустили бы более грубую ошибку, чем просто некорректное использование понятия повествования. Мы противопоставили бы простые повествования произведениям совершенно другого жанра, противопоставив тем самым историю социальным наукам. И поскольку такого рода различие не было бы различием в рамках истории, оно нас не устраивает.
Имея в виду эти ограничения, обратимся теперь к нашему основному вопросу и попытаемся определить, по каким критериям можно провести различие между типами повествований в рамках истории. Так, Уолш отмечает, что один тип повествования содержит объяснение, тогда как другой — только описание. Однако выдвинутые им положения не сводятся только к этому и сами по себе представляют значительный интерес 6. Я намерен рассмотреть
* В целом, целиком (лат.). — Прим. перев.
118
его позицию (хотя в конце концов мне придется отказаться от предложенного им различения), поскольку, я полагаю, мы можем многое узнать о специфике истории, следуя за его рассуждениями. Во всяком случае узнать достаточно для того, чтобы отказаться от различия между историей и хроникой, или простым и значимым повествованием, или, что одно и то же, между объяснением и описанием в историческом повествовании.
Уолш считает, что различие между простым и значимым повествованием соответствует (1) двум разным уровням понимания и (2) двум разным типам знания. Мы только рассмотрим эти два положения по отдельности.
(1) В качестве примеров хроники и истории Уолш предлагает повествования, которые мы могли бы создать на основе имеющихся у нас сведений, соответственно, о древнегреческой живописи и о политических событиях XIX в. Проиллюстрированное таким образом, это “разграничение действительно отражает реальные различия в историческом понимании” 7. Последние же “настолько глубоки, что эти повествования, можно сказать, образуют разные жанры”. Так,
“о политической истории XIX в. мы можем создать повествование, которое будет полным и связным; события в нем будут излагаться таким образом, что их развитие будет выглядеть последовательным и умопостигаемым... По сравнению с этим повествованием история древнегреческой живописи или то, что будет считаться таковой, окажется очень жалкой на вид, она будет состоять лишь из имен и приблизительных дат жизни нескольких знаменитых живописцев да названий их работ, упоминаемых античными авторами (...) [это] по сути, неудовлетворительная хроника, всего лишь скелет истории” 8.
Если уровень нашего понимания древнегреческой живописи здесь представлен верно, то, на мой взгляд, очевидно, что искомое различение не может опираться на приведенные примеры. Если бы изложение истории древнегреческой живописи было “голым перечислением разрозненных фактов”, то мы вообще не располагали бы повествованием о древнегреческой живописи. Перечень не является повествованием: телефонный справочник города Нью-Йорка — не историческое сочинение, хотя он мог бы пригодиться, возьмись кто-нибудь написать историю Нью-Йорка. Вот еще один подобный пример. Сравните перечень выдающихся мастеров и художников второго ряда итальянского Возрождения с подробной историей итальянской живописи этого периода. В этом случае мы сравниваем не два повествования, а перечень и повествование. Сходным оказалось бы сравнение перечня королей Англии с историей английского королевского дома. Но предположим, что все дошедшие до нас сведения по итальянской жи-
119
вописи эпохи Возрождения сводятся к перечню имен и дат жизни художников, а также названий и дат написания их картин. Такое положение вещей соответствовало бы нашему знанию о древнегреческой живописи. Если бы дело обстояло таким образом (а это не совсем так даже в случае с древнегреческой живописью), из этого вряд ли следовало бы, что мы не в состоянии создать повествование об итальянской живописи эпохи Возрождения. Это означало бы лишь, что мы не всегда смогли бы должным образом подкрепить свидетельствами повествование, которое мы создали. При своем анализе Уолш упускает из виду творческий потенциал того, что я называю “историческим воображением”.
Ссылка на воображение в философской дискуссии почти наверняка покажется лицемерием и легкомыслием. Однако ссылка на воображение, по крайней мере в данном случае, выявляет некоторый логический момент. Для начала необходимо отметить, что у нас нет надобности de novo * создавать повествование об истории XIX века. Этот век был пропитан историческим самосознанием; люди записывали в форме повествований происходящие события; некоторые величайшие государственные деятели этого века были в числе его величайших историков. Мы унаследовали все это, и наша задача свелась к тому, чтобы развернуть и видоизменить, внести поправки и расширить эти доставшиеся нам в наследство описания. Пожалуй, мы находимся к этому корпусу исторических повествований в том же отношении, в каком Лагранж находится к Ньютону. Нам предстояло не столько изобрести совершенно новую теорию, сколько внести больше ясности и стройности в уже существующую.
В случае с древнегреческой живописью (или с нашим воображаемым примером итальянской живописи) все обстоит иначе. Древние греки не считали нужным создавать собственную историю искусства (что само по себе кое-что говорит нам о греческой живописи), хотя отрывочные сведения об искусстве проникали в исторические и другие сочинения древних авторов. Так что в этом случае нам предстояло воссоздать прошлое с помощью воображения, изобрести, так сказать, теорию, а не просто представить в более стройном виде то, что дошло до нас в готовом виде. Слишком часто, как мне кажется, философы, посвящавшие себя изучению науки, рассматривали ее как нечто законченное, как данный в готовом виде набор положений, который теперь можно реконструировать или рационально переформулировать в некотором, более предпочтительном, с философской точки зрения, языке. Это, в свою очередь, влечет за собой игнорирование философами так называемой логики научного открытия. Сходная ситуация может быть прослежена и в отношении истории.
Позвольте мне еще раз воспользоваться аналогией между теорией и историческим повествованием, к которой мы уже прибегали в связи с рассмотрением взглядов Бирда. Мы, я полагаю, имеем все основание считать, что теория в логическом плане не совпадает с подтверждающими ее данными. Но тогда мы
* Заново (лат.). - Прим. перев.
120
могли бы также сказать, что повествование в логическом плане не совпадает со свидетельствами, на основании которых оно было создано: сноски в тексте не являются частью самого рассказа, но, скорее, приводят подтверждающие его достоверность свидетельства. Действительно, историк может не решиться опубликовать сочинение, каждое положение которого ему не удалось обосновать с помощью источников. В каком-то месте своего рассказа историк может признать, что прибегает к предположению, но это будет означать скорее отсутствие соответствующей сноски, чем разрыв в повествовании. В любом случае, историческое повествование — это не просто компактное изложение научного аппарата, которым оно снабжено. Напротив, повествование создается в качестве описания происшедших событий, и вряд ли можно отрицать, что такого рода описание, будучи гипотезой, может по мере развития предложить в свое подтверждение сведения, которыми изначально мы не располагали. Есть доля правды в упоминавшейся ранее идее о том, что утверждение относительно прошлого есть скрытое предсказание результатов исторического исследования. Но отношение между повествованием и материалом, который послужил основанием для его создания, можно охарактеризовать как абдуктивное (в том смысле, в котором употреблял этот термин Пирс) 9. И в определенном смысле мы действительно не в состоянии придать исторический смысл тем разрозненным фактам, которые нам предлагает история-как-свидетельства, пока мы не найдем повествование, которому они служат подтверждением. Более того, до тех пор, пока мы не располагаем таким повествованием, вообще неправильно будет называть их свидетельствами.
Есть множество источников, которые могут послужить подтверждением и подсказать идеи для рассказываемой истории. Можно с уверенностью утверждать, что помимо дошедших до нас письменных свидетельств и документов, мы основываемся на источниках, которые можно назвать концептуальными. Так, например, уже тогда, когда мы просто называем кого-то художником, мы уже подводим этого человека под определенное понятие, что позволяет нам, с некоторой долей вероятности, высказать о нем целый ряд различных и (в том значении, в котором этот термин употреблялся в предыдущей главе) приемлемых, или возможных, утверждений. Мне хотелось бы обратить внимание на то, что эти понятия выступают не просто в роли критериев оценки правдоподобности уже созданных повествований, но также обеспечивают основание для создания новых повествований, в данном случае для создания истории жизни человека, которого мы определили как художника. Это повествование окажется правдоподобным в той мере, в какой оно рассказывает о типичных для жизни художника событиях. Предположим, мы располагаем только следующей информацией: художник Леонардо да Винчи в такие-то годы жил во Флоренции, а будучи в Милане создал фреску “Тайная вечеря”. Тот факт, что тогда велась запись имен художников, отражает определенное отношение к живописи — до нас редко доходят пе-
121
речни имен сапожников и трубочистов. Упоминание имени да Винчи в этом перечне говорит о том, что он заслужил упоминания, поскольку не каждый художник удостаивается такой чести. Тот факт, что упоминания заслужила “Тайная вечеря”, указывает на то, что этой работе придавалось особое значение, поскольку другие работы этого художника не упомянуты (мы вряд ли можем предположить, что он был автором единственной работы), и что ему приписывается авторство этой фрески. Конечно, для нас остается не вполне проясненным, формулировался ли вопрос как “Что создал Леонардо?” или “Кто был автором “Тайной вечери”?”, но в любом случае мы можем предположить, что эта работа Леонардо ценилась выше других* и что она была его шедевром. Это предположение, если нам известна дата создания фрески, может дать некоторое представление о периоде его зрелости как художника и о том, проявился ли его талант в ранней молодости. Так, зная даты жизни Мазаччо * и дату создания фресок в капелле Бранкаччи **, мы можем предположить, что талант этого художника проявился рано. Располагая названием работы и зная данный сюжет, мы можем получить некоторое представление о том, что было на ней изображено10, а также сделать вывод, что если выдающийся художник создает шедевр и этот шедевр написан на евангельский сюжет, то в данный период существуют более или менее тесные взаимоотношения между религией и искусством. По крайней мере, мы можем получить общее представление о том, кто выступал покровителем искусства. Установив эти связи, мы можем продолжить поиск других, а также поиск свидетельств, подтверждающих эти связи. Постепенно мы составили бы правдоподобное повествование о жизни Леонардо. Конечно, это было бы достаточно общее и схематическое изложение, и читателю никогда бы не удалось вынести из него или хотя бы попытаться представить себе, каким был неповторимый гений Леонардо. Нельзя упускать из виду, что наше действительное знание о жизни Леонардо внесло большой вклад в наше представление о том, что значит быть художником, так что довольно трудно сказать, каким было бы наше представление о художнике, если бы до нас дошли о Леонардо только несколько упомянутых мною фактов. Но я хотел показать этим примером, что мы можем выходить за рамки имеющихся немногочисленных фактов и благодаря воображению и использованию понятий довольно быстро создавать повествование, которое затем послужит нам руководством в дальнейших изысканиях и поисках других, независимых свидетельств, подтверждающих наше повествование.
Без этих дополнительных независимых свидетельств (а их наличие всецело определяется ресурсами “истории-как-свидетельств”) наше повествование было бы очень легковесным, и мы, скорее всего, назвали бы его вымыслом. Но это, без сомнения, позволяет понять различие между повествованием и свидетельствами, на которые оно опирается (для создания вымыш-
* 1401—1428. — Прим. перев. ** 1425—1428. — Прим. перев.
122
ленного повествования требуются только концептуальные источники). Можно сказать, что различие между хроникой и собственно историческим сочинением есть различие между хорошо подтвержденным и плохо подтвержденным повествованием. А это, в свою очередь, напоминает различие между хорошо и плохо подтвержденными теориями. Но это не может служить основанием для различения типов или разновидностей теорий и по той же причине для различения типов или разновидностей повествований. Это всего лишь количественное различие по степени подтверждения или по числу подт-верждающих данных.
В ходе своих рассуждений Уолш замечает, что помимо явно ограниченного объема доступных сегодня сведений о древнегреческой живописи,
“дело состоит в том, что благодаря нашей близости к XIX веку мы можем проникнуть в мысли и чувства людей этого века и, таким образом, использовать доступные нам свидетельства более эффективно” и.
Это интересная точка зрения, поскольку в ней признается, что имеет значение не только количество доступных нам сведений, но и то, как мы их используем. Однако в этом утверждении неявно выражены в высшей степени спорные представления. Во-первых, неявно предполагается, что нам следует обратиться к мыслям и чувствам людей, чтобы понять их поступки. Это означает отрицание бихевиоризма. Во-вторых, подразумевается, что такое обращение возможно, и, следовательно, наша способность понимать поступки людей увеличивается обратно пропорционально разделяющей нас временной дистанции. Я не буду рассматривать первое предположение. Оно спорно в той же мере, в какой спорен сам философский бихевиоризм. Не выдвигая здесь своей собственной позиции, я готов в ряде случаев принять антибихевиористскую установку Уолша. Если бы я попытался обосновать свою позицию, мне пришлось бы обсудить более крупные проблемы, нежели те, что ставит понимание прошлого. Я имею в виду проблемы, связанные с пониманием действий. И если бы философ стал утверждать в духе бихевиоризма, что нам нет необходимости обращаться к мыслям и чувствам действующих субъектов, чтобы понять их поступки, из этого следовало бы, что нам не нужно обращаться и к мыслям и чувствам людей прошлого, чтобы понять их поступки, поскольку этот принцип в равной мере применим и к настоящему, и к прошлому. Уолш, конечно, ни в коей мере не ставит под сомнение ни нашу способность обращаться к мыслям и чувствам людей, ни необходимость этого, но он, очевидно, сомневается в том, возможно ли это в отношении людей прошлого, и его сомнения возрастают пропорционально удаленности прошлого. Так что далее мы рассмотрим только это предположение.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 |


