Партнерка на США и Канаду по недвижимости, выплаты в крипто
- 30% recurring commission
- Выплаты в USDT
- Вывод каждую неделю
- Комиссия до 5 лет за каждого referral
В черной бездне летней ночи горели огромные, яркие звезды. Из этой бездны что-то летело к нему. Он заметил черную точку на фоне звезды слишком поздно и не смог уклониться. Он мог даже поклясться, что уловил жужжание черного кубика, влетевшего в раскрытое окно. Потом удар и резкая боль. Сергей Владимирович не потерял сознания. Только голова, болевшая еще с вечера, теперь раскалывалась, горела, пламенела. Он достал из коробки в шкафу две таблетки анальгина и запил их крепким кофе. В эту ночь он многое понял. В частности, что всю жизнь акцентировал внимание на том, что нужно. Ему, оказывается, срочно нужна специальная теория вероятностей, матрицы перехода и цепи Маркова. под утро, размышляя, стоит ли открывать том высшей математики, или голова этого не возьмет.
Сергей Владимирович, хоть и не занимался спортом, но отличался всегда завидным здоровьем. Ну, зубы там иногда, ну, голова разболится от ночного бдения. А теперь началось что-то жуткое. Голова болела так, что никакой анальгин не помогал. Сергей Владимирович вынужден был обратиться к врачу. Терапевт направил его к онкологу. У Сергея Владимировича обнаружилась киста головного мозга в запущенной форме.
Жизнь кончилась. В общем-то, какое счастье. Сергей Владимирович никогда не думал, что может отнестись к такому известию подобным образом. Он думал, ему будет жаль, что столько не сделано, не понято. А оказалось – наоборот. Огромное облегчение. Как будто он давным-давно взял на себя обязательство что-то сделать, что-то понять. А теперь сама жизнь избавляет его от этого.
Через три месяца Сергей Владимирович умер. Наследники– младший брат с женой и сыном – обнаружили в квартире покойного массу исписанной бумаги. У брата рука не поднялась это уничтожить. Все-таки старший всю жизнь работал. Он аккуратно обвязал пачки бечевкой, завернул в полиэтилен и отнес в подвал.
В подвале рукописи намокли, до них добрались крысы. Когда недавно женившемуся двадцатилетнему племяннику понадобилось очистить подвал под картошку, он вынес все эти кипы на свалку.
НА ВОЛНЕ ПАМЯТИ
Владимир ВАРДУГИН
Владимир Вардугин родился в 1955 году в г. Энгельсе Саратовской области. Живет в Саратове. Окончил Московский полиграфический институт. Автор книг «Тайна огня», «Легенды и жизнь Лидии Руслановой», «Русская одежда», «Два Ивана» и др., а также многих публикаций в периодической печати. Член Союза писателей России.
«А ГДЕ-ТО, В ПЫШНОЙ ОСЕНИ САРАТОВА...»
В середине 1960-х годов в Саратове выходило всего две областные газеты: застегнутая на все пуговицы партийная «Коммунист» и комсомольская «Заря молодежи», которой позволялись некоторые вольности: публикация лирических стихотворений, карикатур, бесед с заезжими знаменитостями. Хрущевская «оттепель» настолько отогрела «молодежку», что там даже редактор, Виталий Васильевич Колчин, занимал столь ответственную должность, будучи еще студентом-заочником исторического факультета СГУ. Любитель поэзии, он собрал коллектив, в котором почти каждый писал стихи, а Василий Шабанов уже в то время считался профессиональным поэтом. Едва ли не в каждом номере публиковались стихи, естественно, к газете потянулись поэты, народ своеобразный, если не сказать странный, странный в прямом и в переносном смыслах: заявлялись в редакцию путешествующие по стране молодые люди, представлялись поэтами, просили напечатать их вирши. Свежие и незатасканные строчки шли в номер, автор же, получив гонорар, отправлялся дальше покорять российские просторы. Однажды редакционный коридор наполнил собой не очень умытый и слегка помятый гражданин, представился: я путешественник, иду пешком из Сибири в Москву. Предложил обмен: вы мне десять рублей гонорара, я вам – свои путевые заметки. Рассказ его оказался интересным, обмен состоялся.
Каких только чудиков и чудаков не видали журналисты! Поэтому никого не удивило, когда октябрьским днем в кабинет редактора вошел маленький (не выше полутора метров), тщедушный человек, назвал себя: поэт Геннадий Колесников из Астрахани, оттуда, «где отливают радугой скворцы, / где солнце на сазанах запеклось. / Где мельницы кружат, скрипят калитки, / где рыбницы певучи, словно скрипки». К небольшому росточку его добавлялись горбы на спине и груди, но, несмотря на эти физические недостатки, посетитель держался раскованно, словно старый добрый знакомый. Сразу же предложил принять его в штат журналистом. Виталий Васильевич для начала предложил ему почитать стихи, и посетитель нараспев продекламировал:
Меняется лицо земли.
И мама пишет мне о том,
Что дом, где жили мы, снесли.
Он только снится – старый дом.
Давно ушел из жизни дед.
На деда стал похож отец.
Зарос цветами алый след,
Стал вечным пламенем боец.
Строки незнакомца понравились, особенно те, где говорилось о Волге: «Горит, горит вишневым соком бакен. / На Волге мятный воздух – сердцем пей! / Такая ночь, что чудится собакам, / как будто нет ни грязи, ни цепей». Уже через несколько дней, 11 октября 1964 года, на полосе литобъединения «Молодые голоса» напечатали стихотворение Геннадия Колесникова «Преданность»: «Пропахла рыбой, словно невода, / Косматая у деда борода. / И, как в ракушках, у него в ушах – / Гуденье рек и шорох камыша». А 16 октября опубликовали его отклик на полет космического корабля «Восход»: «Сквозь золотое утро октября / Умчались парни в звездные края».
Колчину приглянулся немолодой уже (по меркам молодежки), 27-летний астраханец, он устроил его в заводское общежитие (пока хлопотали о крыше над головой, ночевал в редакции на подшивках газет; располагались «Коммунист» и «Заря молодежи» на улице Ленина, 94). После проверочного задания – написать очерк об агрономе Викторе Винокурове из села Ново-Захаркина Петровского района (очерк Колесникова «Яблоня» напечатан 23 октября) – Колчин издал приказ о зачислении со 2 ноября нового сотрудника учетчиком отдела писем. Эта должность оплачивалась как полставки, вполовину оклада корреспондента, но и за эти 60 рублей месячного пособия Геннадий был благодарен, не раскачиваясь включился в работу. Из номера в номер публиковались его очерки и статьи, он охотно ездил в командировки в Пугачев, Аткарск и Балаково, привозя оттуда нестандартные рассказы о своих героях. Его заметки не пестрели цифрами, он не перегружал их фактами, умея несколькими лаконичными фразами создать образ. Его газетная проза была сродни поэзии: «Зажигает Саратов золотые огоньки. С шумом раскрываются двери вечерней школы. Выбегают на улицу после занятий десятиклассники. Колючий, как нарзан, ударяет в ноздри вечерний мороз. Звенит под ногами снежок. В портфеле – пятерка по литературе. А утром – на работу. Хорошо!» (из репортажа «Первая перчатка» со швейной фабрики, 20 декабря 1964 года).
Он пришел со своим, свежим видением газетной работы. Поручили ему написать отчет с демонстрации 7 ноября, и он не стал перечислять, по примеру прошлых лет, достижения комсомольско-молодежных бригад, а зарифмовал идущие колонны в чеканные строки репортажа с поэтическим заголовком «Под алыми парусами Октября» «С жарким солнцем сдружитесь, / Не бойтесь холодной воды. / За здоровье боритесь, / Чтобы быть и в сто лет молодым!»– призывал он молодежь, рассказывая о колоннах физкультурников.
Сам худющий, в чем душа держится (страдал костным туберкулезом), он, однако, обладал недюжинной физической силой. Из поколения в поколение журналисты «Зари молодежи» передавали легенду об импровизированном турнире на проводах в армию фотокорреспондента Юрия Набатова. Гена Колесников подзадорил компанию заявлением, что он один поднимет утюг столько раз, сколько не поднимут все остальные, вместе взятые. Юрий Никитин, Анатолий Горбунов, Иван Корнилов, Василий Шабанов, Юрий Преображенский довели счет до 654 раз, после чего Колесников, открыв форточку и встав под струю свежего воздуха, покуривая сигарету, преспокойно выжал утюг 654 раза, после чего сказал: «Я подниму еще пару раз, мне уже надоело. Хотя ради прекрасной дамы (подруги новобранца – В. В.) доведу число до семисот».
Чувством юмора Господь не обделил Колесникова. Однажды, встретившись в коридоре гостиницы «Юность» с самым сильным человеком планеты штангистом Жаботинским, Гена сказал своим саратовским приятелям (они в столице обитали по случаю какого-то поэтического семинара), что он сильнее рекордсмена мира. И, подойдя к атлету, вызвал того на состязание, предупредив: «Если ты откажешься, я засчитаю тебе поражение». Рассмеявшись, Жаботинский кивнул: «Засчитывай поражение», и Гена победоносно глянул на земляков: «Чего я говорил!»
Ему бы не надо было ни курить, ни дружить с алкоголем, но, обделенный природой (все-таки в душе он комплексовал из-за своих горбов), Гена старался не отставать от приятелей в этих чисто «мужских» занятиях, придумывая, чем бы еще удивить друзей. Московский поэт Вадим Кузнецов рассказывал, как однажды после игры в бильярд (Колесников здорово загонял шары в лузы!) в ЦДЛ (Центральном доме литераторов) компания отправилась в кузнецовский гараж, чтобы там добавить. Крыша гаража– полукруглая, как распиленная пополам бочка. Гена вдруг заявил: «Спорим, я сейчас пробегу по потолку!» Ребята посмеялись шутке, а Колесников, сосредоточившись и долго раскачиваясь взад-вперед, как пума в клетке, вдруг совершил головокружительный кульбит. «Я бы не поверил, если бы сам не увидел четкого отпечатка Гениного ботинка на потолке»,– вспоминал Вадим Кузнецов.
С людьми Колесников сходился быстро, в Саратове особенно сдружился с Василием Шабановым, самобытным поэтом. Да и вообще все в редакции любили астраханца, вели с ним нескончаемые беседы о поэзии (это Колесников предложил публиковать подборки стихов на всех четырех полосах подвалом, чтобы можно было, сложив газету, получить шестнадцатистраничную книжицу), о жизни и газетных дела. Колесников в любой компании становился ее душой. Однако к себе в душу никого не пускал, не рассказывал ни о себе, ни о своих близких. И только в стихах раскрывал затаенные думы: «Станет страшно тебе. / Я давно этой мыслью напуган, / Вдруг случится такое / На склоне отсчитанных дней: / Скажет честное сердце, / Что нет настоящего друга / Среди многих твоих / На пирушке поющих друзей».
Да и можно ли назвать друзьями тех, с кем съел не пуд соли, а пуд селедки, закусывая стопарик? У Гены были основания обижаться на всех и вся. Однажды ездил гостить в Астрахань, вернулся оттуда с симпатичной девчонкой, которую на другой же день увел кто-то из «заревцев». «Вот так всегда»,– мрачно отшучивался Гена, провожая взглядом подругу, уходящую под ручку с новым кавалером. Как-то писатель Иван Корнилов, возвращаясь из Москвы, встретил в поезде сияющего Колесникова: тот вез новенький журнал «Октябрь» с напечатанными там своими стихотворениями. Заговорили о поэзии, о природе творчества... «И тут я сморозил глупость,– сокрушается Корнилов,– сказав ему, дескать, тебе, как и Лермонтову, физический недостаток помогает сосредоточиться на поэзии». «Хорошо тебе – молодому, стройному, к тебе бабы липнут»,– отозвался на тираду Корнилова поэт, и в его глазах заплескалась вселенская тоска...
«Гостить» долго кручине он не позволял, и уж совсем не пускал ее в свои на удивление светлые и бодрые творения: «Хлынь, метель, колоколя в Русь! / Чтобы в пляс пустились огни. / Замети мою боль и грусть, / Озорство во мне раздразни», поздравлял он сослуживцев с Новым, 1965 годом. Озорство у него было в крови, Колесников любил рассказывать, как он на перекладных добирался в Москву, чтобы там вычитать готовящуюся к печати его книгу. А однажды умудрился из Минеральных Вод долететь до столицы зайцем на самолете, обведя вокруг пальца охрану и многочисленных контролеров. Шалости его были безобидны, добрый по натуре, он не мог кого-либо обидеть или оскорбить. Разве что в сильном подпитии попадал он в передряги, вроде разбитого по неосторожности зеркала в ресторане, где порой оставлял последние свои деньги. Милиция к нему относилась снисходительно, особенно своя, родная, астраханская: его числили местной достопримечательностью, помня наизусть колесниковские строки о пароходиках, именующихся в дельте Волги трамвайчиками: «Трамвайчик тем уж знаменит, / Что сроду знаменитостей не возит». Но и блюстителям порядка как-то захотелось проучить острого на язык земляка, после одной из гулянок поэта посадили на 15 суток, спрятав в самый охраняемый корпус тюрьмы, поскольку Колесников заявил, что он и тюрьма – вещи несовместимые, пообещав удрать из-под стражи. И сдержал-таки свое слово. Повезли его на пустынный остров очищать пляж от мусора (трудотерапия!), и он, улучив момент, прыгнул в отходящий от причала катер и спрятался под лавкой. Ему удалось незаметно покинуть Астрахань. На попутке доехал до Ростова. Заняв деньги у журналистов комсомольской газеты (везде у него были приятели), улетел в Кишинев на совещание молодых литераторов. Можете представить себе удивление начальника астраханской милиции (на уши были поставлены все милицейские силы в поисках беглеца), когда он, включив телевизор, увидел там Гену Колесникова, который, рассказывая корреспонденту центрального телевидения о своих творческих успехах, передал привет землякам и лично «товарищу полковнику».
В надолго не задержался. В начале февраля 1965 года написал заявление «по собственному желанию». Быть может, желание у него было другое, но Тося (так звали тогда секретаря редактора Антонину Яковлевну Токареву) отказывалась заводить ему трудовую книжку, ссылаясь на то, что Колчин не давал команды. Виталий Васильевич, хотя и любил Гену, но… Как мог он выписать трудовой документ человеку, у которого не было паспорта! (Он предъявил редактору лишь диплом об окончании ветеринарного техникума; по специальности работать довелось ему недолго: не мог сидеть он на одном месте!) И пустился Геннадий Михайлович в странствие дальше, оправдывая свое прозвище – «Колесо» и свои строки: «Мне тяжело в гостиничной постели. / Люблю я неба голубую холобуду, / Люблю я под ноги расстеленные степи». Одни говорили, что он осел в Куйбышеве, другие утверждали, что видели его в Волгограде. Передавали от него привет гостившие в Грозном и в Ростове. Но чаще всего его встречали в Москве, в ЦДЛ. Неоднократно возвращался Колесников и в Саратов, даже месяц-другой сотрудничал с «молодежкой», публиковал свои стихи– и снова в путь! Он стал уже признанным поэтом, одна за одной выходили из печати его книги: «Предзимний сад» (1970), «Не перестану удивляться» (1974), «Остров состраданья» (1981), «Фламинго» (1983), «Автопортрет» (1986). Во все книги он включал стихотворения, увидевшие свет на страницах «Зари молодежи», видимо, ему была памятна его «Болдинская осень» 1964 года, проведенная в Саратове:
А где-то, в пышной осени Саратова,
Тихонько открывается окно –
И страсть моя еще звучит сонатою,
Придуманной Бетховеном давно.
Трехпалубный гудит и содрогается...
Каким ты нелюдимым ни кажись,
А с первых робких взглядов начинается
Судьба иная, завтрашняя жизнь.
Судьба отпустила ему недолгие годы (с его болезнью долго не живут). В зрелых летах он женился, поселившись в том городе, где родился,– в Пятигорске, где и скончался 11 сентября 1995 года на 59-м году жизни, лег в ту землю, где похоронили убитого на дуэли его любимого поэта Лермонтова, о судьбе которого Геннадий Михайлович с горечью заметил: «Умолк ты слишком рано. / Поэзия всегда убийцам мстит. / Как много на твоей земле тумана, / По сквозь туман кремнистый путь блестит».
Друзья посадили на могиле Колесникова тополь в память о замечательной песне, ставшей музыкальным символом благословенных 1960-х годов: «Тополя, тополя, мы растем и старимся, / По, душою любя, юными останемся, / И, как в юности, вдруг / Вы уроните пух / На ресницы и плечи подруг».
НА ВОЛНЕ ПАМЯТИ
Анатолий БАРИНОВ
Анатолий Баринов родился в 1906 году в Балаково. Живет в Волгограде. В литературно-художественном журнале публикуется впервые.
ПРОЩАНИЕ С ВОЛГОЙ
Памяти моего дедушки Никифора Алексеевича Большакова
Я у смерти попросил отсрочки. После семидесяти каждый год – подарок, а уж для меня (на девятом десятке) – Божья милость. И она нужна мне позарез: отдать последний поклон реке моей жизни – Волге...
И вот с причала по трапу ступил я на борт современного лайнера под названием «Октябрьская революция». Как знаменательно оно для меня: почти семьдесят лет назад я, учащийся судомеханическо-го отделения Балаковского ФЗУ, впервые ступил на борт стоящего в затоне на зимнем ремонте теплохода под тем же названием.
Поднявшись наверх, к капитанской рубке, первый раз увидел совсем близко эти медные блестящие чашечки, нанизанные на трубку. Это гудок. Вот он какой! Это его слышно далеко-далеко от берега, это он с весны до поздней осени день и ночь, не смолкая, разрывает тишину лесов, лугов, прибрежных сел и городов...
Сердце радостно екнуло. В глазах замелькали золотые проблески моего детства и полусиротского отрочества...
Я проснулся, как это нередко бывает, от страшного сна. За стенами избы холодная темь поздней осени. Скрипят ставни под порывистым ветром. Слышатся то удаляющиеся, то приближающиеся протяжные гудки.
Дедушка тоже проснулся, отдернул занавеску полатей, прислушался.
– Дедань, а дедань, что это пароход так дудит? – спросил я.
– Знамо что! Знать, в затон не пробьется. Бона какая стужа завернула – лед с верхов попер.
Дедушка снова прислушался и усмехнулся:
– Дудит... У парохода не дудка, а гудок. Выходит, гудит он, а не дудит.
И вдруг донеслись гудки ниже по тону – басовитые, частые, отрывистые: ду-ду-ду...
– Это наша затонская «Пчелка», – дедушка поправил свислую полу шубняка. – Слышу, мол, сейчас иду-иду-иду на подмогу!..
Я силюсь представить себе в темноте снующий туда-сюда винтовой пароходик с ярко-красными буквами на борту. Затонские волгари очень метко окрестили этот баркас: действительно «Пчелка». Неустанно трудился он от первого до последнего дня навигации. Весной ломал и расчищал лед вокруг судов для опробования машин, готовил им выход из затона. Летом служил связным. Осенью устанавливал пароходы на зимовку.
В этот год зима была суровая и затяжная. Сильные морозы наступили как-то сразу. Еще задолго до первого снега наросли толстые ледовые припаи и большие забереги. И как бы весной при вскрытии малых рек ни прибывала вода, только в последний день апреля Волга местами отрывала лед от берегов и громоздила на свою могучую спину.
Вечер под Первое мая был теплый, безветренный, темнота наступала черной густой стеной. Перед восходом солнца проснулся от стука сенных дверей. В избу вошел дедушка. Я повернулся, скрипнули доски полатей.
– Ты не спишь? Выйди-ка послушай – Волга тронулась... Я вышел на крыльцо. Дедушка стоял за порогом.
– Слышишь?
С Волги дохнул холодный ветерок – предвестник грозного наступления льда с верховья. Он и донес странный шум – словно гигантские рычаги в огромной чаше перемешивали битое стекло.
– Вздохнула, матушка... – Дедушка перекрестился.
Это дыхание Волги, величественное, живое, могучее, торжественное и вместе с тем тревожное, останется в памяти до конца дней моих.
Какое это волнующее зрелище – ледоход!.. Быстрое течение не всегда справляется со льдинами. Тогда могучее шуршание стихает и прерывается, как прерывается дыхание. В зауженном русле или на повороте тяжелые громоздкие льдины, подпирая Друг Друга, встают между берегами в распор. Появляются большие разводы, вода в них синяя-синяя. Но вот где-то там, вверху, отрывается от припая лавина льдин, таранит затор и заполняет разводы.
На большой льдине видна черная полоса зимней дороги, на ней топорщится вихрастый бугорок, вроде копны. Издали сразу не разглядишь. Льдина приближается. А что это рядом с бугорком торчит? Вешки? Нет... Да это оглобли! Вон обрывок налыги мотается. Чересседельник это. Копна-то осела, половина в воде, передки саней показались, дуга рядом плавает...
Какая же трагедия разыгралась в послепутье? Спасся ли тот бедняга, которому так нужен был останный возок сена, чтобы дотянуть скотинку до выпаса? Может быть, осталась изба без хозяина и коняги...
Волга с незапамятных времен, радуя величием и тревожа буйным норовом, волновала сердца. А сердце великого поэта печали народной отозвалось страстным признанием:
О Волга!., колыбель моя!
Любил ли кто тебя, как я?
И проклятием рабскому труду:
Выдъ на Волгу: чей стон раздается
Над великою русской рекой?
Эти строки остались в памяти на всю жизнь с первого чтения по слогам. Но наше поколение, детство и отрочество которого прошли в первое десятилетие советской власти, юность крепла на стройках первых пятилеток, а мужание закалялось на фронтах Великой Отечественной войны, волновали другие строки, мы пели песни обновленного, свободного труда:
Нас утро встречает прохладой.
Нас ветром встречает река.
В неудержимый трудовой поток строителей социализма влился и труд волгарей. Наравне с обновлением заводов и фабрик, возведением индустриальных гигантов обновлялась и Волга. Строились новые суда. Их названия олицетворяли ступени могущества страны Советов: «Индустриализация», «Коллективизация», «Днепрострой», «Турксиб», «Кузбасс», «Магнитогорск», «Красный шахтер»... Была восстановлена мощность сильнейших буксиров-тягачей Волги – «Ильи Муромца», «Микулы Селяниновича». И «Редеди князя Косогского», которому по праву сильнейшего парохода Волги дали имя «Степан Разин». В каждую навигацию миллионы тонн строительно-хозяйственных грузов и оборудования для новостроек и обновляемых предприятий, а главное – черного золота Каспия доставлялись в порты региона Волги, откуда расходились по всей стране.
В первые годы после революции еще крепки были устои трудовой Волги. Весной волгари не ждали «чистой» воды, выходили из затона и спешили за грузом, главным образом нефтью, зерном, мукой, солью. В колеса попадали льдины, коряжник, бревна-полутопляки. Но все-таки торопились: половодье – лучшее время для проводки большегрузных барж. Пока их загружали, команда успевала поставить новые плицы. В то время судовые команды четко делились на верхнюю и нижнюю. Капитан, его помощники, штурманы, лоцманы, штурвальные матросы звались верхоглядами, а механик, его помощники, масленщики и кочегары – черномазниками. Я, практикант-фэзэушник судомеханического отделения, относился к последним. Да и суда делились по предназначению: были почтовые, скорые, пассажирские и товаропассажирские, а были и буксирные – нефтевозы и сухогрузы. Но мой «крестный», буксирный пароход с непритязательным названием «Лось», водил и наливные баржи – «железки», и насыпные – «деревяшки».
В торжественный момент выхода из затона на мостике стоял сам капитан – Василий Степанович Белов, а в машинном отделении у реверса – механик Михаил Евгеньевич Тараканов, тогда уже оба в преклонных годах. Это были самоотверженные труженики Волги. Как они знали и любили свое дело!
Как ни трудно было на вахте в машинном отделении, где в топках котлов шипели и гремели форсунки, извергая огонь, как ни уставал, а в свободную минуту приникал к иллюминатору или поднимался по железной лестнице наверх, на палубу. Сколько интересного, никогда дотоле не виданного, вот, перед глазами! Обрывистые берега, заваленные причудливым коряжником, равнины с бескрайним ковром луговых трав, леса, острова, селения...
Однажды утром, вглядываясь в Волгу по ходу, я увидел... воздушный корабль!.. Протер глаза, чтобы пропало видение. Но оно становилось все явственнее и приближалось... То шла беляна – неосмоленная баржа с пиловочным лесом. По глади реки стелился туман – и она как бы висела над водой. Поравнявшись с нами, в каких-нибудь тридцати – сорока метрах баржа спустилась на воду, а по мере удаления опять поднялась и снова запарила, растворяясь в тумане, как призрак...
На носовой палубе «Лося» стояла чугунная тумба с ребристой талией и квадратными гнездами вверху, а по бортам на крюках лежали длинные шесты с черными и белыми делениями и крашеные слеги, с одного конца квадратные. На кормовой палубе, у дымовой трубы, на коренном стояке, укрепленном на днище корпуса бортовыми шпангоутами, находился гак, на котором был зацеплен стальной трос – буксир. Он скользил по металлическим аркам с яркой надписью «Бойся буксира!». А под кормовой решеткой на петлях вращался руль, соединенный тонкими цепями, скользящими по бортам, с валом рулевого колеса в рубке управления.
Как будто бы сейчас слышу два коротких гудка и вижу, как матрос Федорыч, ему уже за шестьдесят, быстро берет длинный шест с делениями и, ловко перебросив его через левый борт, опускает конец перед самым носом парохода, стараясь, чтобы шест отвесно по корпусу ушел вглубь. И вдруг, как мне показалось, ни с того ни с сего, повернув голову в сторону рубки, громко, с ударением на последний слог крикнул:
– Та-бак!
И так три раза.
Помолчал. Короткий гудок – и Федорыч положил шест на место. И тут-то я понял: шест – наметка, деления – футы, а «табак» означает, что наметка уткнулась в дно.
– «Табак» – это от бурлаков еще идет, – объяснил мне потом Федорыч. – Работкинский я. Пониже Нижнего село Работки есть, слыхал? Дед мой бурлачил. Так вот, когда бурлаки шли бродом, привязывали на шею кисет. Если вода подступала высоко, то водоливу на барже кричали: «Табак!» То есть сейчас замочит его. А за один дых громко не выпалишь, вот и получалось: «Та-бак!»
Сейчас даже не представишь себе, как, натужно упираясь голыми ступнями в песок, глину и даже камни, с лямками, врезавшимися в плечи, шли бечевой бурлаки.
И оживают в памяти слова песни, услышанные Федорычем еще от своего деда-бурлака:
Мы идем босы, голы,
Камнем ноги порваны...
Какую неимоверную, нечеловеческую силу и терпение надо было иметь, чтобы шаг за шагом, сажень за саженью тянуть баржу в Жигулях, когда скорость течения местами достигала семи – девяти верст!..
Вспоминаю, как перед вахтой, прежде чем спуститься в машинное отделение, я посмотрел на один из жигулевских утесов, обросших дубовой рощицей. Еще часа через два поднялся на верхнюю ступеньку и не поверил глазам: все тот же утес и те же дубки!.. Как ни хорошо знал лоцман плес Жигулей, но не удалось ему нащупать слабинку в судоходном русле. Капитан стоял на мостике, а Михаил Евгеньевич спустился в машинное отделение и начал колдовать у реверса, вынимая и вставляя золотниковые прокладочки. Пригибался к цилиндрам и, прислушиваясь к их тяжким вздохам, косил глаза на котловые манометры, которые часто-часто дрожали, переваливаясь за красную черту. Сила пара была на пределе. Звонок телеграфа. Стрелка перескочила на «средний», «малый» и – «стоп». Бросили якорь. Сверху показался буксиряк с высокой трубой. Это – «Наука». У «Науки» самая высокая труба из всех волжских буксиряков. Она вела счал порожних «деревяшек». Стали переговариваться гудками. «Лось» просил «Науку» пройти ближе к борту. Поравнявшись, капитан после приветствия попросил:
– Выручайте!
Тут только я понял, для чего на носовой палубе такая чугунная тумба. Это шпиль. А слеги – аншпуги. Якорная цепь, шейма, наматывается на талию шпиля. Аншпуги квадратными концами вставляются в гнезда. И вся команда, упираясь, ходит по кругу, а шейма со скрежетом навертывается на шпиль. Так вот откуда пошло употреблявшееся почти до сороковых годов только волгарям присущее выражение «выхаживать якорь»!
Двойной тягой «Лось» быстро одолел быстряк и, поблагодарив «Науку» за помощь, пошел дальше.
Вот идем почти рядом с отвесным берегом, кручей с нависшими над водой кряжистыми ветлами, частоколом молодых осокорей, обреченных на подмыв. Встречные суда проходят так близко, что вахтенные с мостиков и палубы обмениваются короткими фразами без рупоров. Ну разве я, первогодок на Волге, мог знать, как пройдет встреча с плотогонами! Для меня больше интересен был сам плот с двумя бревенчатыми избами на кормовых счалах. На одной из них – вышка, как на пожарках, а на ней хаживал человек, как хаживает пожарник, только он то и дело перегибался через перила и в рупор кричал что-то людям, копошившимся около цепей, лотов, канатов. Рассмотреть лучше мне не дал кочегар Петька. Толкнул меня локтем и хитро подмигнул:
– Принеси с кормы чурбан и полено. Да поскорее!
Когда я принес, Петька уже обнажился по пояс и выворачивал рубашку наизнанку. Рядом стояли вахтенные и добрейшая тетя Маня – наш кок. Только мы начали равняться с кормой плота, Петька, сложив рупором ладони, зычно крикнул:
– Эй вы, варнаки! Лаптежники!
Он нарочито перебирал швы рубашки и, якобы найдя насекомое, клал на чурбак и с размаху, как топором, бил поленом. Мы громко смеялись, с плота грозили кулаками, даже топором, бросали обрубки и кричали:
– Сшугните воробьев-то с кормы! А то корыто потопят!
Как и в прежние времена, плотогоны были люд непутевый, запойный или, как говорили, варнацкий, ярыжный, неимущий, ни кола ни двора, а главное – ненадежный. По два-три месяца никто не смел сходить на берег, кроме старшого (это он ходил на вышке) – за харчами. Это и служило поводом для злых шуток и насмешек. Петру не раз говорили, что его запомнят варнаки и при случае на берегу поколотят. На это он духово отвечал, что он из Богородска, а богородские парни флотские, и их никто никогда не бивал. Богородск был когда-то богатым селом на слиянии Волги и Камы.
...За день до отплытия из Волгограда достал каким-то чудом сохранившееся минутное фото, сделанное на рынке в Перми. Мы с Петром стоим, а первый помощник механика Иван Мордвинов сидит. Вгляделся в лица, и затуманились глаза. Воспоминания юности нахлынули и не отпустили...
Стою на палубе лайнера и снова, как когда-то, радуюсь встрече с большими городами. Помню, тогда так и срывался вопрос: «А когда мы будем в Самаре, Ульяновске, Казани, Чебоксарах, Нижнем?..» И, что примечательно, никто из команды, а каждый плавал не одну навигацию, никогда не отвечал определенно. Евгений Михайлович, ходивший по Волге более сорока лет, с улыбкой отвечал: «Когда придем, тогда и скажу». В этом сказывалась затаенная опаска каждого, кто связал свою жизнь с флотом. Нельзя говорить о благополучном исходе пути – все может случиться...
Проходили деревни, села, малые и большие города, и каждый был чем-то знаменит, отмечен в народном поговоре: «Где пряники пекут? У нас в Городце. А где снохачи живут? О, это семь верст в сторону». В верховье, за Нижним Новгородом, Волга тогда была узкая и извилистая – до берегов рукой подать, видно было, что во дворах делают. А что увидел, когда проходили Ярославль, как сейчас перед глазами стоит...
Золотые от солнца церковные купола, переливчатый звон колоколов... С набережной, расцвеченной толпой в ярких платьях, платках, рубашках, раздаются песни, заливаются гармошки, балалайки. На незатопленных в пойме островах видны гуляющие пары.
Ах, как тогда у меня заныло сердце!.. Ведь точно так же, как и у нас в Балакове по воскресеньям в водополье. В редких зеленинках островного луга, в полуразвернутых листочках, как в девичьих ладошечках, видны белые градинки распускающихся ландышей. Пьянящим ароматом отдают его бутончики, приколотые на кофточки и на околышки фуражек.
У набережной так и засновали лодки перед носом парохода. Штурвальный не переставая давал гудки – ду-ду-ду: не подходите близко, опасно!.. В верхнем, зауженном плесе Волги баржи водили на укороченном буксире. Это снижало скорость, но исключало рыскание, то есть внезапное отклонение от кильватера, а значит и риск посадки на мель. Трос-буксир был туго натянут примерно метрах в двух над водой.
И тут произошло неожиданное. Как ни ревел наш «Лось», как ни кричал в рупор сам капитан – ничто не остановило трех парней и двух девушек на лодке-двухпарке: они решили показать себя – прокатиться под тросом, перерезать кильватер.
Набережная затихла... Отбойные волны левого колеса накрыли лодку, но через секунду выбросили, как корыто, на гребень волн из-под правого колеса и закружили под буксиром. Парни гребли изо всех сил, но кормовой не сумел поставить нос лодки против буруна, и ее понесло под пыж баржи.
Что тут началось! По набережной пронесся протяжный не то стон, не то крик. Все кинулись к причалам. Через секунду лодка исчезнет под баржой!..
Капитан и водолив баржи, как и подобало истинным волгарям, сохраняли спокойствие. Головы несчастных второй раз мелькнули под тросом. Пароход резко сбавил ход, и баржа так рыскнула, что лодка, минуя пыж, едва коснувшись фальшборта, оказалась за кормой.
Капитан закричал в рупор водоливу:
– Багром их, хвастунов! Поленом вдогонку!..
Хотелось парням показать свою удаль, оправдать волжскую поговорку: «Ярославских робят только в девках родят, потому-то они и такие отчаянные...»
Да, славились волгари удалью, рисковостью, богатырской силой да честью слова. Так, о неимоверной силе кормчего Никиты Ломова легенды ходили. Как-то купец подрядил его ватагу доставить товар, но не заплатил полностью договорных денег: ватажники – люди «беспачпортные», авось жаловаться не будут. Никита вывернул на берегу из песка старый, почти двадцатипятипудовый якорь, поднял его да и бросил в трюм купеческой баржи. Днище пробило, она тут же и затонула.
А вот еще случай. В конце прошлого века у крутого берега городка Тетюши, славившегося мерной, восьмивершковой стерлядью, затонул пароход «Кабардинец». Хозяин подрядил грузчиков поднять его. Оговорили плату и срок. Бугор, глава грузчиков, был мужик смекалистый, придумал приспособление – и судно вытянули в два раза быстрее. Хозяин тут же передумал, сказал, заплатит только половину оговоренных денег. Грузчики стояли на своем. Хозяин тоже уперся. Бугор схватил топор и занес его над канатами, державшими пароход.
– Не отдашь? – спросил в последний раз. - Нет.
Грузчики крикнули:
– Руби канаты!
И пароход ухнул в воду.
Волжанину иной раз ой как хочется показать себя. Нашему первому помощнику механика Ивану Мордвинову, конечно, далеко было до Никитушки Ломова, но старый якорь, что лежал на берегу у Богородска весом так пудов десять – тринадцать, свободно отрывал от песка и держал на весу. Бросив его, он потирал руки, оглядывался и спрашивал:
– Ну, кто?..
Тягаться с ним охотников не было.
В Рыбинске мы поставили баржу на выкачку, а сами пошли вверх по Волге за порожняком. Шли ходко. Плицы, часто хлопая по воде, так и выговаривали: бот-бот! бот-бот!..
А перед нами только что отошел от пристани пароход «Софья Перовская». Это было на утренней зорьке в вахту Ивана. Вскипело у него ретивое, взыграл азарт – обогнать легкача! И не просто так, а с шиком: пусть знают наших!
Петру сказал прибавить форсунки, а сам подошел к реверсу и вынул одну, потом другую прокладочку. Чаще заработали плицы. По корпусу, от бушприта до кринолина, прошла дрожь, как зыбь по воде.
И мы обошли легкача, как тогда говорили, как «стоячего».
Иван выбежал на корму и, приподняв конец троса, замахал им над головой: мы, мол, можем вас на буксир взять!
Но ликовал он недолго. На палубе в нижнем белье появился сам Михаил Евгеньевич. Иван в один миг скатился по железной лестнице в машинное отделение и поставил прокладки на место. Наш «Лось» словно споткнулся, припал на передние ноги – и лег-кач обошел нас действительно как «стоячих»... Михаил Евгеньевич подошел к верхнему иллюминатору и погрозил Ивану пальцем, как мальчишке.
Черты лица Михаила Евгеньевича до сих пор не стерлись из памяти. Так и видится, как он, поглаживая бородку клетчатым платком, по привычке прислушивается, склоняя голову то направо, то налево. Он был из тех талантливых самоучек, которые, что называется, вкладывали душу в машину, чувствовали ее как нечто от себя неотъемлемое, живое. Помню, как в ночную вахту, когда машинист исправлял что-то в питательном насосе, я под мерные вздохи цилиндров и взмахи головных кривошипов задремал у реверса. Очнулся внезапно. Михаил Евгеньевич стоял у верхнего иллюминатора и, склонив голову, прислушивался. Резко выбросил руку и показал на подшипник. Я тронул ладонью и моментально отнял.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 |


