Первые же фразы «Метели» напоминают об одной из них — повести «Кто бы это предвидел? (Истинное происшествие)», опубликованной в № 2 журнала «Благонамеренный» за 1818 г.38 Здесь рисовалась почти та же исходная ситуация: бедный и незнатный молодой человек влюблен в девушку из богатой семьи, девушка отвечает ему взаимностью, но ее отец противится их браку, поэтому юноша решается увезти возлюбленную и тайно с нею обвенчаться. Направление, в котором развертывалось действие журнальной повести, тоже в известных пределах предвосхищало пушкинский сюжет. План героя осуществлялся с неожиданной поправкой: место
73
жениха на тайной свадьбе занимал другой человек. Этим другим оказывался его собственный дядя, доставивший беглянку к месту венчания, но по дороге уговоривший ее выйти замуж за него.
Пушкин усложняет авантюрные перипетии действия неожиданностью композиционного порядка. Там, где должна последовать ожидаемая читателями развязка, как будто бы ничего не происходит: наутро после ночи похищения все действующие лица на прежних местах, и в их положении по видимости ничего не изменилось. Этот внезапный поворот резко отличает пушкинский сюжет от построения повести «Кто бы это предвидел?». Но опять (как и в повести «Выстрел») отмежевание от одной известной фабулы приводит в русло другой, не менее известной.
Повествование в «Метели» идет далее по канве, местами ощутимо напоминающей повесть В. Панаева «Отеческое наказание» (Благонамеренный, 1819, № 8).39 Герой ее — молодой офицер по имени Каллист, сын богатого помещика, повеса и большой любитель гусарских «проказ». Случайно оказавшись свидетелем крестьянской свадьбы, он поражен красотой невесты и безобразием несовершеннолетнего жениха. Следует быстрое решение: Каллист заставляет священника обвенчать девушку не с мальчишкой-уродом, а с ним, дворянином и офицером. Затем, опомнившись, герой спешит уехать и отсутствует несколько лет, пока длится война, в которой участвует его полк. Возвратившись, он уже не находит своей жены-крестьянки и влюбляется в девушку, которую он считает воспитанницей соседней помещицы. Когда дело доходит до сватовства, отец Каллиста вдруг начинает задавать ему суровые вопросы, свидетельствующие о знании его тайны. Каллист потрясен и полон раскаяния, но, впрочем, все заканчивается благополучно: герой узнает, что его возлюбленная и есть его законная жена, которую отец принял и воспитал за время его отсутствия.
Усложнив эту фабульную схему введением новеллистической тайны (у В. Панаева читатель в отличие от героя все время знает истинное положение вещей), Пушкин искусно сводит ее с фабулой повести «Кто бы это предвидел?» через единственный общий мотив (замену жениха в момент венчания). И вновь взаимопересечение «заимствованных» компонентов оборачивается у Пушкина их взаимопреобразованием. В конечном счете оформляется сюжет совершенно другого рода, обладающий художественным смыслом иного качества.
Прежде всего образуется ряд удивительных неувязок и совпадений, способных навести читателя на мысль о вмешательстве судьбы в отношения и дела героев. Ни одна из фабул-источников такой возможности в себе не заключала — она возникла лишь как следствие их переплетения и переработки. Сначала в сюжет вошла метель, которая совсем по-иному разрушила обдуманный план тайного венчания. Вместо Владимира, сбившегося с дороги, в церкви появляется случайный проезжий, тоже заблудившийся, и, ни о чем не задумываясь, венчается, сам не зная с кем. Затем он исчезает, создав положение для всех ужасное и безвыходное. Своей запутанностью оно намного превосходит сюжетные ситуации используемых Пушкиным «истинных» повестей. Тем эффектнее развязка, распутавшая наиболее сложные узлы: люди, нечаянно оказавшиеся мужем и женой и, казалось бы, лишенные каких-либо шансов найти или узнать друг друга, спустя несколько лет так же нечаянно встречаются, и встреча открывает перед ними возможность счастья.
Любое из этих недоразумений или совпадений само по себе выглядит естественным и случайным. Но сцепление их всех, вместе взятых, по существу равнозначно чуду. В ходе событий можно усмотреть некую целесообразную связь, выражающую то ли высшую волю, то ли верховный закон самой жизни.
Если такую возможность акцентировать, тема метели может наполниться символическим смыслом. Этому может способствовать характер
74
ее развития в сюжете: тема переходит из одной субъективной сферы в другую, приобретает в них различные значения, и все эти значения в известной степени объективируются повествованием. Метель предстает то как предвестие несчастья (в меру приближения к сознанию Марьи Гавриловны), то как всемогущая враждебная сила, приводящая человека в отчаяние (при сближении с восприятием Владимира), то как источник непостижимых и непреодолимых побуждений (таковы ощущения Бурмина).40 Достаточно мысленно скрепить эти смыслы в некотором единстве — и оно обретет многозначность символа.
Эту смысловую тональность может поддержать очевидная соотнесенность сюжета «Метели» с романтической символикой «Светланы». Пушкин берет эпиграфом несколько строк из баллады Жуковского, выделяя в ней мотив зимней вьюжной ночи и тайной поездки в санях, овеянной ужасом, предчувствием беды и чудесами. Когда в пушкинской повести дело доходит до такой же поездки, обозначается явная перекличка обоих сюжетов; в дальнейшем она усиливается, и в итоге, познакомившись со всей рассказанной ему историей, читатель обнаруживает, что многие ее мотивы вписываются в контур балладной фабульной схемы. Главное — из баллады в повесть переходит то, что все эти мотивы связывает и одухотворяет, — тема «суженого» и судьбы.41
Сюжет и образы «Светланы» оказываются «семантическим фоном» (В. В. Виноградов), на котором развертывается и обретает смысл история замужества уездной барышни. Это означает прямое соотнесение реальностей усадебного быта с балладной концепцией мира и человека. Такой ход для Пушкина в ту пору уже не нов: он прибегал к нему еще в 1826 г., работая над пятой главой «Евгения Онегина», где балладные мотивы Жуковского проецировались на «чудный сон» Татьяны. По-видимому, найденный тогда прием и здесь не утратил своего назначения: созвучие балладным темам, приближение к балладной атмосфере опять создают ощущение прикосновения к «субстанциональным» тайнам бытия. И опять возникает чисто пушкинский эффект непринужденно-смелого воссоединения этих тайн с житейской повседневностью. В «Онегине» он имел характер тонкого смыслового призвука, смягченного иронией или ни к чему не обязывающим тоном авторской «болтовни». В болдинской повести он еще глуше и еще глубже уходит в самую плоть изображаемого, под покровы многосубъектного повествования, где степень авторской ответственности всегда отчасти неясна. Но при всем том этот эффект и здесь реален, потому что проекциям балладной семантики соответствует «встречная» устремленность прозаического бытового сюжета.
Только устремленность эта не просто сближает повесть с балладой: отношения их значительно сложнее. У Жуковского тема судьбы проникнута духом мистико-поэтического оптимизма. «Мечтательный мир» его баллад предстает царством высшей справедливости, суровой, не всегда близкой обыкновенным человеческим чувствам, но незыблемой и неопровержимой. Зло здесь беспощадно наказывается, а добро вознаграждается ценностями идеального порядка — духовным торжеством, бессмертием чувства, блаженством «надежды, веры и покоя». «Светлана» реализует идеи балладного оптимизма в особом варианте. Это одна из очень немногих баллад Жуковского, чье содержание не вполне подвластно законам мечты. Лирическое заклинание последней строфы («О, не знай сих страшных снов...») направляет свою энергию за пределы балладного мира, в сферу житейской реальности, от которой романтическая баллада всегда была принципиально отделена. Оттого и мелькает в ее многозначном смысле проблеск тревоги, напоминающей о том, что «ужас настоящей реальности» (Г. А. Гуковский) не подвластен игре романтического воображения. Эту ноту Пушкин подхватывает и усиливает в своем сюжете, причем усиливает
75
настолько, что она становится способной поставить под сомнение основные постулаты балладного мировосприятия.
Пушкинский сюжет воспроизводит общие фабульные очертания «Светланы», но главные ее мотивы реализует «каламбурно». Важнейшие несоответствия замечены давно: у Жуковского сон и явь неуловимо смешиваются, у Пушкина — четко разделены; у Жуковского мертвый жених из «грозного» сна оказывается живым наяву, у Пушкина Владимир погибает на самом деле, а живой счастливец занимает его место. «Чужая» тема, таким образом, и здесь преображается (как видим, этот закон действует у Пушкина не только в отношении мотивов беллетристического происхождения). В своих внешних контурах сюжет сохраняет связь с формулами романтической мечты: в хаосе и сумраке житейской нескладицы суженые находят друг друга, хотя и не искали. Внутренняя же разработка фабулы такова, что может быть истолкована как трагикомическая поправка действительности к романтическим «озарениям».
Подобный оборот смысла в свою очередь многим подкрепляется. Символика, обволакивающая тему метели в некоторых сферах повествования, не мешает зимней буре оставаться просто явлением природы и случайной помехой на пути героя. В отношениях Марьи Гавриловны и Бурмина (занимающих место балладного мотива «счастье — пробужденье») слишком заметны черты житейской обыкновенности, чтобы ореол провиденциального смысла мог беспрепятственно их окружить. Прозаические детали (вроде уловок и хитростей Марьи Гавриловны, пусть и невинных) лишают тему «суженого» стилистической чистоты. Если придать всем подобным оттенкам решающее значение, то удивительные совпадения, соединившие героя и героиню, могут представиться всего лишь игрой случая.
Теме случая нетрудно потеснить идею провидения — такая возможность актуализируется еще одной (и тоже не беллетристической) литературной ассоциацией. Эту роль играет перекличка сюжета «Метели» с новеллой Вашингтона Ирвинга «Жених-призрак», что уже для некоторых современников, по-видимому, было вполне очевидным.42 Смысл предлагаемого читателю сравнения, видимо, определялся прежде всего тем, что Ирвинг, выступавший остроумным оппонентом романтического мистицизма, полемизировал, между прочим, с балладной концепцией судьбы. В своем «Женихе-призраке» он перенес тему судьбы (вместе с оформлявшими ее балладными мотивами) в типично новеллистическую ситуацию и предложил остроновеллистическое ее решение. Схема «Леноры» (послужившая потом отправной точкой для Жуковского) весело перекраивается для утверждения идеи совсем другого рода: «Личная инициатива — вот судьба».43 Случай же играет при этом роль своеобразного помощника, чью поддержку использует герой, вступивший в борьбу с силой обстоятельств и одержавший над ней полную победу.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 |


