Эвристический потенциал понятия «дисурс» связан с тем, что оно позволяет реализовать вероятностный подход к фактам языка, который, в отличие от традиционного взгляда, видящего в языке жесткие структуры со стабильным со­ставом элементов, способен объяснить его подвижность, текучесть, размытость, поскольку исходит из того, что истоки изменчивости языка заключены в его избыточности, которая может быть редуцирована без потерь для понимания, что, в свою очередь, может привести к «смещению» ядерных элементов дискурсивной практики на ее периферию, а периферии в ее центр. Понятие дискурса по сути своей является вероятностным: оно позволяет увидеть в любом речевом произведении артикуляции не одного, а нескольких дискурсов, их соотношение и взаимодействие, а стало быть, и моменты нестабильности в построении текста, являющиеся источниками его дальнейших изменений.

Как видим, первый и второй аспекты связаны с действием общих закономерностей, заложенных в языке как хранителе сверхличного опыта («культурной памяти»), третий же учитывает творческое преломление коллективного опыта в индивидуальной практике языковых личностей как в процессе порождения, так и в процессе восприятия высказывания/текста. Не вызывает сомнений, что все три аспекта взаимосвязаны и могут быть интегрированы в модели коммуникативного акта.

Дело в том, что категория «дискурс» позволяет рассматривать целенаправленное взаимодействие коммуникантов с учетом исторически определенных социо-культурных контекстов и определенных (в том числе художественных) кодов. В зависимости от дискурсивной практики коды и контексты, артикулированные в литературном тексте, с разной степенью жесткости детерминируют целенаправленную деятельность субъектов. Интерпретация литературно-художественного текста, которая базируется на «гармонизации» всех аспектов дискурса, позволяет включить в поле зрения как надсубъектные, так и субъективные факторы акта литературно-художественной коммуникации.

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

Надсубъектные факторы проявляют себя в тексте в виде артикуляций с помощью определенных кодов различных исторически обусловленных, культурно и социально значимых дискурсов. Субъективные факторы воплощаются в тексте, прежде всего, в интерпретационной программе, заложенной автором для «идеального» читателя. Следуя этой программе, реальный читатель интерпретирует текст, строя свои предположения относительно внутреннего мира текста, внутренних миров автора и своего собственного внутреннего мира, какими их, по его мнению, задумал автор.

Интерпретация представляет собой рациональный процесс. Восприятие же текста, особенно художественного, включает и не поддающиеся рационализации процессы эстетического переживания.

В силу того, что и авторская, и читательская дискурсии протекают в режиме «Я-Я», при которой субъекты коммуникации имеют дело с «идеальным» образом своего контрагента, возрастает роль текста как центрального звена дискурса.

Воспроизводимость и интерпретируемость текста позволяют рассматривать его как свернутый дискурс, а дискурс как «текст в развитии» (Филиппов В. С. Текст: на все четыре стороны // Чествуя филолога… . Орел, 2002. С. 73). Текст зависит от субъектов дискурса: его содержательная полнота, или целостность, формируется в процессе интеракции автора и читателя в поле текста.

Глава вторая «Литературный нарратив как стратегия текстопорождения и текстовосприятия» посвящена анализу нарративности (повествовательности) и литературности ‒ признаков, определяющих дискурсную специфику литературного нарратива как стратегии текстообразующего освоения мира.

Повествовательность и литературность являются, с одной стороны, взаи­модействующими текстообразующими стратегиями, с другой – признаками особого класса текстов, возникающих в результате действия этих стратегий и входящих в обширный ареал речевых произведений, которые группируются в литературно-повествовательный дискурс, или литературный нарратив.

Сегодня не вызывает сомнений, что нарративность представляет собой широкоупотребительный (но не единственный!) способ текстообразования. Ее можно определить как специфическую стратегию текстообразующего спо­соба представления мира или фрагмента мира в виде сюжетно-повествова­тельных высказываний, в основе которых лежит некая история (фабула, ин­трига), преломленная сквозь призму определенной (определенных) точки (то­чек) зрения.

Нарративная интенция противопоставляется иным способам текстообра­зования, к каковым причисляются перформативность как организующий принцип речевого действия, итеративность как текстообразующая стратегия обобщения или накопления опыта и дескриптивность как способ речевой идентификации объекта (объектов) вербальной (или невербальной) коммуника­ции.

Результатом осуществления названных коммуникативных интенций яв­ляются, соответственно, повествовательные, перформативные, итеративные и дескриптивные тексты.

Представляется, однако, что текстов, в формировании которых была бы задействована в «чистом виде» только одна из названных коммуникативно-прагматических (риторических) модальностей (стратегий, интенций), не так много: реально в любом тексте можно обнаружить следы действия разных стратегий, или дискурсов. Это обстоятельство, собственно, и позволяет утвер­ждать, что любой текст полидискурсен, так как в текстообразовании всегда участвуют несколько коммуникативно-прагматических (риторических) интен­ций (стратегий, модальностей). Тем не менее, можно говорить о некоей доми­нанте (гегемонии одного из дискурсов) и рассматривать тот ли иной текст как повествовательный, перформативный, итеративный или дескриптивный, а ар­тикуляции в нем других текстообразующих факторов (дискурсов) ‒ как прояв­ление интердискурсности.

Анализ нарративности как фактора текстообразования устанавливает внешние пределы нарративности, т. е. специфику нарративных текстов, выявле­ние же способов взаимодействия разных текстообразующих факторов внутри одного текста определяет внутренние пределы нарративности.

Нарративные и анарративные тексты как экземплификации соответст­вующих дискурсов образуют множества, которые являются нечеткими, по­скольку эти дискурсы взаимодействуют друг с другом. Взаимодействие дис­курсов внутри текста может быть описано через понятия «доминирования» или «гегемонии». Доминирующий дискурс определяет характер текста, альтерна­тивные дискурсы выполняют вспомогательную роль.

Так, портретные описания вводят на дискурсивном уровне в поле зрения повествователя и читателя участников действия, прямые и опосредованные описания душевного состояния персонажей мотивируют их поступки, объяс­няют их реакции. Рассуждения, входящие в повествовательный текст, коммен­тируют, разъясняют происходящие в художественном мире события, наделяют действие значением всеобщности и «выводят» его тем самым за пределы кон­кретной cюжетной системы:

Считается, что дескриптивные и итеративные фрагменты прерывают дей­ствие или, по крайней мере, замедляют его. Однако это отнюдь не означает, что они обязательно приводят к спаду сюжетного напряжения и потому могут быть исключены из повествования без особого ущерба для развития сюжета. При­мерно так рассуждает читатель, ищущий в тексте только историю. Но все дело в том, что в художественном повествовании любой фрагмент текста может быть значим, и анарративные эпизоды нередко становятся ключевыми в функ­ционально-смысловой «разгерметизации» текста при его одновременном вы­ходе на дискурсивный уровень.

Так, в повести П. Зюскинда «Die Taube» кульминацией рассказанной в тек­сте истории о Йонатане Ноэле – человеке, считавшем, что после драматиче­ских событий детства и юности он нашел «островок безопасности в небезопас­ном мире» (sichere Insel in der unsicheren Welt) в комнате № 24 на шестом этаже дома на Rue de la Planche, является описание птицы, залетевшей в его ман­сарду:

Fast hätte er [Jonathan Noel. – В.А.] den Fuß schon über die Schwelle gesetzt gehabt, er hatte den Fuß schon gehoben, den linken, sein Bein war schon im Schritt begriffen – als er sie sah. Sie saß vor seiner Tür, keine zwanzig Zentimeter von der Schwelle entfernt, im blassen Widerschein des Morgenlichts, das durch das Fenster kam. Sie hockte mit roten, kralligen Füßen auf den ochsenblutroten Fliesen des Gan­ges, in bleigrauem, glattem Gefieder: die Taube.

Sie hatte den Kopf zur Seite gelegt und glotzte Jonathan mit ihrem linken Auge an. Dieses Auge, eine kleine, kreisrunde Scheibe, braun mit schwarzem Mittelpunkt, war fürchterlich anzusehen. Es saß wie ein aufgenähter Knopf am Kopfgefieder, wimpernlos, brauenlos, ganz nackt, ganz schamlos nach außen gewendet und ungeheuer offen; zugleich aber war da etwas zurückhaltend Verschlagenes in dem Auge; und zugleich wieder schien es weder offen noch verschlagen, sondern ganz einfach leblos zu sein wie die Linse einer Kamera, die alles äußere Licht verschluckt und nichts von ihrem Inneren zurückstrahlen läßt. Kein Glanz, kein Schimmer lag in diesem Auge, nicht ein Funken von Lebendigem. Es war Auge ohne Blick. Und es glotzte Jonathan an.

Появление птицы воспринимается Йонатаном Ноэлем как вторжение внешнего мира в его замкнутую, размеренную жизнь. Оно влечет за собой пани­ческое бегство протагониста из своей мансарды, переселение в дешевую гостиницу и следующую за этим серию ошибок, неудач, срывов, которые под­водят его в конце того же дня к мысли о самоубийстве. Описание птицы стано­вится одним из фокусов повествовательного напряжения. Оно очень кинемато­графично. Птица показана как бы крупным планом, так, как ее видит персонаж: наличие в контексте глагола зрительного восприятия включает сенсорный мо­дус. Описание птицы изобилует деталями, выраженными качественными при­лагательными при именах существительных, обозначающих части ее тела, и именами существительными в функции определения. Ключевое место в описа­нии отводится левому глазу птицы. Гнетущее, сюрреалистическое впечатление, которое этот невидящий глаз производит на персонажа, достигается концен­трированным использованием эпитетов в разных синтаксических позициях.

Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10