Партнерка на США и Канаду по недвижимости, выплаты в крипто

  • 30% recurring commission
  • Выплаты в USDT
  • Вывод каждую неделю
  • Комиссия до 5 лет за каждого referral

В отличие от «столичных» мифов о Колчаке, в литературе и фольклоре дальневосточных окраин образ культового адмирала приобретал преимущественно романтическую семантику. Популярной моделью «креативных мифов» об адмирале Колчаке служит расхожая дальневосточная мифема «колчаковского клада», которая приобретает особое звучание в жанрах несказочной прозы. Так, например, А. Липовской воспроизводит одну из бывальщин о знаменитом «восточном кладе» Колчака: «Дед мой сказывал, что в 30-е годы НКВД занималось кладами Колчака. В то время были свидетели захоронения кладов. Так вот один из них деду рассказывал, что при отступлении в 5 верстах от станции Тайга в трёх ямах была зарыта амуниция и оружие, а в четвёртой – 26 ящиков с золотом. НКВД тогда начало вести поиски, но ничего не нашли. Затем началась война. Свидетеля решили попридержать в лагере, а тот взял, да и помер. А клад из 26 ящиков золота так и не нашли, хотя и долго искали. Дед говорил, что какая-то бесовская сила охраняла то место и всех сбивала с пути»[87]. Здесь же исследователь указывает, что в легендах и преданиях о кладе Колчаку «нередко приписывали связь с нечистой силой, а иногда и вовсе именовали “дальневосточным Кудеяром”, чему виной были рассказы о том, что с марта по октябрь 1919 года Колчак переправил то ли во Владивосток, то ли в Благовещенск 4 эшелона с золотом (порядка 217 тонн)»[88].

В литературе дальневосточной ветви русской эмиграции образ «белого адмирала» также рассматривается в неомифологическом контексте. Так, например, в поэзии харбинцев его образ отчасти канонизируется, приобретает агиографическую символику. Ярким примером может послужить лирика М. Колосовой. В стихотворении «Не в этом ли году?» мифопоэтический мотив смерти культурного героя рождает прямые схождения с образом Христа и библейским сюжетом христовых мук:

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

Я отыскала ту святую гору,

Где смерти в очи он взглянул спокойным взором,

Где муку принял он за свой народ…[89]

Канонизация образа Колчака продолжается в поэзии . Колчаком Несмелов восхищался всегда. Для него он являлся образцом служения дворянской России в тяжёлую порубежную эпоху. Долгое время поэт служил в амурских отрядах колчаковской армии, в которых он оказался сразу же после отступления в Сибирь. В культовом служении кроется специфика художественного мифотворчества Арсения Несмелова: обращаясь к вопросам истории, поэт нередко прибегает к мифологизации. Судьба «белого адмирала» являлась для поэта благодатным материалом в выстраивании творческих мифологий. Так, в стихотворении «Белый остров» автор в романтических тонах описывает знаменитую полярную экспедицию Колчака с Эдуардом Толлем к Северному полюсу на корабле «Заря»[90]. Образ Колчака в произведении раскрывается с разных сторон. Изначально Колчак в произведении предстаёт в образе Пер Гюнта, которому «шепчет голубоглазая Сольвейг – Арктика»[91]: «Сияньем к тебе сойду, / Стужу поставлю вокруг, как изгородь. / Тридцать три года лежать во льду / Будешь, любимый, желанный, избранный!» (С. 179)[92].

Романтический сюжет позволяет поэту не просто идеализировать облик «белого адмирала», Несмелов поэтически канонизирует Колчака. В речи Сольвейг, которая предстаёт в образе жестокой природной стихии, образ Колчака сближается и с христианским обликом Иисуса Христа, что подтверждается символикой числа 33. При этом «Сольвейг-Арктика» представляется лирическому герою некой прорицательницей, испытывающей его и в то же время предсказывающей дальнейшую трагическую смерть. Колчак выступает здесь в роли культурного героя, испытываемого некой демонической, инфернальной силой. В последующей части стихотворения поэт сближает образ Колчака с образом великомученика, который в своём аскетизме пытается противостоять злым демоническим чарам: «Падает шар. На полгода – ночь. / Умерли спутники. Одиночество. / Двигаться надо, молиться, но / Спать, только спать бесконечно хочется» (С. 179).

Следующим этапом мифологизации образа адмирала Колчака можно считать стихотворение А. Несмелова «В Нижнеудинске» (сборник «Белая флотилия», 1942 г.), в котором автор выстраивает новый творческий миф. В стихотворении Несмелов поэтически воспроизводит встречу лирического героя на одной из станций с адмиралом Колчаком перед его расстрелом: «…И помню звенья эшелона, / Затихшего, как неживой, / Стоял у синего вагона / Румяный чешский часовой. / И было точно погребальным / Охраны хмурое кольцо, / Но вдруг на миг в стекле зеркальном / Мелькнуло строгое лицо. / Уста, уже без капли крови, / Сурово сжатые уста!.. / Глаза, надломленные брови, / И между них – Его черта, / Та складка боли, напряженья, / В которой роковое есть... / Рука сама пришла в движенье, / И, проходя, я отдал честь» (С. 58).

Ситуация встречи лирического героя с Колчаком предельно мифологизировована: жест лирического героя сопоставим с архаическими ритуально-обрядовыми формами, с некими сакральными таинствами. При этом образу Колчака сопутствует концепт «святости», хотя и не выраженный на лексическом уровне, но находящий подтверждение в образном уподоблении Колчака Иисусу Христу. Сходство образов достигается деталями внешнего портрета лирического героя:

Уста уже без капли крови,

Сурово сжатые уста!

Глаза, надломленные брови,

И между них – Его черта (С. 58).

С одной стороны, автор создаёт типичный образ романтического героя, но, с другой, воссозданный им портрет имеет прямые схождения с православным иконографическим обликом Христа. Вспомним иконы «Спаса Нерукотворного», «Господа Вседержителя», «Спаса в силах» и др.

Одной из противоречивых мифологем Гражданской войны на Дальнем Востоке стала фигура «кровавого барона» Унгерна (Романа Фёдоровича Унгерна-фон-Штернберга). Личность его подвергается мифологизации и по сей день. Первопричинами, послужившими возникновению творческих мифов о «чёрном бароне», стали «ведовские» способности Барона к прорицаниям, а также его врождённая патологическая жестокость. Надо сказать, что сам «Даурский барон» активно и самозабвенно мифологизировал свой собственный род. При этом, мифологизируя биографии своих предков в стиле мрачных средневековых легенд и румынских сказаний о графе Дракуле, Унгерн сам свято верил в созданные им мифы. Так, историк и биограф «чёрного барона» Л. Юзефович в книге «Самодержец пустыни» приводит следующий факт: «До Унгерна дошли слухи, что один казак усомнился в чистоте его крови. Унгерн твердил, что его род ведётся от повелителя гуннов Аттилы… Долго барон разбираться не стал, а велел привести ему этого казачка. Через полминуты солдаты уже выносили окровавленный труп несчастного казака со вспоротым животом»[93]. Согласно мнению Л. Юзефовича, первый этап мифотворчества, связанного с образом Унгерна, начал складываться после его знаменитого путешествия из Даурии в Благовещенск, в Амурское казачье войско, из которого впоследствии были собраны первые ряды его армии. Мифологизировать образ «кровавого барона» начали ещё его сослуживцы: люди, знавшие его не понаслышке. Так, А. Макеев, бывший адъютант Унгерна-фон-Штернберга, впоследствии вспоминал: «Будучи сам идеальным офицером, барон Унгерн с особой щепетильностью относился к офицерскому составу, который не миновала общая разруха и который, в некотором своём числе, проявлял инстинкты, совершенно не соответствующие офицерскому званию. Этих людей барон карал с неумолимой строгостью, тогда как солдатской массы его рука касалась очень редко. Хотя солдаты безумно его боялись… Отдавшись порывам жестокой борьбы с красными, он постепенно превратился в маньяка…»[94] В других источниках миф о жестокости барона развенчивается. Так, уже упомянутый Л. Юзефович утверждает, что Унгерн был чрезвычайно прост: спал в солдатской шинели на голом полу вместе с казаками[95]. В этом просматриваются самые разные стороны мифологизации судьбы легендарного барона.

Другой гранью мифа об Унгерне послужила легенда о «золотом кладе» барона, получившая широкое распространение в эмигрантском Харбине и на территории Дальнего Востока. Надо сказать, что в дальневосточной народной мифологии не только Колчак, но и Унгерн (по аналогии с фигурой мифологического трикстера) воспринимались как разбойничьи атаманы и хранители сокровищ. Согласно одному из мифов, после неудачного захвата Монголии «чёрный барон» отправил около 24 ящиков с золотом в Харбин. Последующая судьба клада неизвестна, однако по сей день многие историки, археологи и литераторы ведут поиски «золота Унгерна», выдвигая разные гипотезы о месте его захоронения[96]. По одной из версий, пути захоронения клада теряются близ Благовещенска – именно в тех местах, где некогда тайгой пробирался из Даурии «кровавый барон».

Особые коннотации мифологема «кровавого барона» получает в эмигрантской литературе. Первостепенную роль в рождении поэтических мифов о легендарном бароне, безусловно, сыграла лирика всё того же . Несмелов недолгое время служил в войсках барона. Склонность Унгерна к продуцированию личной мифологии, его особенная религиозность, доходящая до экстатичности, безусловно, привлекали Несмелова, однако диктаторская политика барона оттолкнула поэта и заставила покинуть ряды его армии. К образу барона Несмелов обращался несколько раз. Впервые – в стихотворении «Даурская ночь», в котором автор демонизирует образ барона:

Усеяв телами песчаные склоны,

Он, сутки спустя, появляется вновь.

Что в дьявольской тризне потомку тевтонов

Могло взбудоражить холодную кровь?[97]

При этом, натуралистически описывая устраиваемые бароном жестокие казни, автор подвергает его образ романтизации. В самом начале стихотворения барон предстаёт в облике романтического воина: «К оврагу, где травы ржавели от крови, / Где смерть опрокинула трупы на склон, / Папаху надвинув на самые брови, / На чёрном коне подъезжает барон…»[98] С одной стороны, образ «чёрного коня» сближает Унгерна со скандинавским Одином, с рыцарями-тевтонцами, но, с другой, внешний облик «белого» барона максимально близок «красному» Чапаеву. И это весьма не случайно, так как романтизации культовых личностей Гражданской войны, в целом, были свойственны одни и те же тенденции. Помимо этого, миф о «даурском бароне» в дальневосточной среде являлся одним из вариантов «чапаевского мифа».

Стихотворение «Даурская ночь» явилось лишь первой попыткой творческой мифологизации Несмеловым незабвенного барона. Впоследствии на основе данного стихотворения Несмелов создаёт свою знаменитую «Балладу о Даурском бароне», вошедшую в сборник «Кровавый отблеск» (1928). Здесь поэт, разветвляя сюжетную схему, создаёт так называемый «миф в кубе»: основное повествование занимают реалистически воссозданные картины расстрела бароном красных партизан: «В кровавом Особом Отделе / Барону, / В сторонку дохнув перегар, Сказали: / «Вот эти... Они засиделись: / Она – партизанка, а он – комиссар». / И медленно / В шёпот тревожных известий – / Они напряжёнными стали опять – / Им брошено: / «На ночь сведите их вместе, / А ночью – под вороном – расстрелять!» (С. 50). Однако, в эпилоге стихотворения Несмелов обращается к расхожему в литературе сказочному приёму устрашения: он воспроизводит сюжет о том, как бароном пугали детей. Отчаянный фанатизм Унгерна способствовал поэтическому превращению его облика в образ «призрака пустыни Гоби»: «Я слышал: / В монгольских унылых улусах, / Ребёнка качая при дымном огне, / Раскосая женщина в кольцах и бусах / Поёт о бароне на чёрном коне... / И будто бы в дни, / Когда в яростной злобе / Шевелится буря в горячем песке, – / Огромный, / Он мчит над пустынею Гоби, / И ворон сидит у него па плече» (С. 50).

Если в «Даурской ночи» кровавые казни барона неизменно сопровождались появлением грифов, поедающих трупы убитых им людей, то в «Балладе…» мифологизация образа барона усугубляется появлением его нового неразрывного спутника – «чёрного ворона», который как некий палач своим криком оглашал очередную смерть. Мифопоэтический образ ворона, скорее всего, был навеян А. Несмелову скандинавскими легендами «Старшей Эдды» о воронах бога Одина. Другим источником данного образа вполне мог оказаться и песенный фольклор времён Гражданской войны, в частности, песни о «чёрном вороне», который, который, как предвестник бед и несчастий, витает над головой человека[99]. В контексте несмеловского стихотворения ворон выступает не только как верный спутник «сумасшедшего барона», но и как его вторая ипостась, как некая вторая сущность барона. Не случайно Несмелов уподобляет ворона смерти, которую всегда нёс своим появлением «кровавый барон». Таким образом, демонологизируя образ Унгерна в своём творчестве, Несмелов поэтически предвидел его судьбу. Став политическим диктатором Монголии, «Даурский барон» для монголов превратился в яркое воплощение демонов загадочной Шамбалы.

Подводя итог размышлениям о путях создания дальневосточных мифологем Гражданской войны, отметим, что образы культовых фигур кровавой эпохи – адмирала Колчака и барона Унгерна явились отправной точкой в создании новых мифологий. При этом новые мифологемы неординарных личностей эпохи военного лихолетья не только складывались в литературном творчестве, но и активно продуцировались народным сознанием.

О. И. ЩЕРБАКОВА

профессор кафедры литературы БГПУ

ПРОИЗВЕДЕНИЯ НА АМУРСКУЮ ТЕМУ

В ТВОРЧЕСТВЕ ПЕТРА КОМАРОВА

по праву считается певцом Дальнего Востока, открывшим русскому читателю просторы не только Хабаровского края и Приморья, Камчатки и Сахалина, но и Маньчжурии, Кореи, Монголии. В многочисленных справках о поэте справедливо утверждается: простой перечень тем в творчестве Комарова звучит как своеобразная летопись Дальнего Востока своего времени: граница, новостройки, освоение тайги, коллективизация. Но амурскому читателю хотелось бы увидеть, как отразились родные для поэта амурские земли в его творчестве. Данная статья является попыткой выделить в поэзии те произведения, которые писались в Амурской области или связаны с воспоминаниями о ней.

Природа Амурской области очаровала Комарова с семи лет, потому что детство его прошло в с. Поповка Мазановского района (), затем были два года жизни в Свободном, а в 1928 он стал студентом Амурского сельскохозяйственного техникума в Благовещенске, откуда уехал в 1929 г. в Хабаровск. Но на протяжении всей жизни поэт неоднократно бывал в Амурской области, и этими поездками в места детства навеяны многие произведения. Особенно значительными были поездки летом 1938 г. в д. Чембары, находящуюся в 32 км от Свободного на левом берегу реки Большая Пёра. В результате этой поездки созданы не только стихи, но и познавательные книги для детей и юношества: «Загадка кривой протоки», «Золотая удочка».

Значительный цикл стихов, описывающих амурские степи, сельских тружеников, появится в 1943 году, когда Комаров в очередной раз приедет в Амурскую область. Это была степь военного времени, со своими приметами. В это же время будет создана поэма «Серебряная чаша».

С Амурской областью связан и 1947 год: поэт отдыхал в Бузулях с женой и дочерью Таней. Весной 1948 он лечился в Мухинском санатории. В этих последних пребываниях на амурской земле задуман цикл «Зелёный пояс», а создавал его Комаров, будучи прикованным болезнью к постели.

Неудивительно, что, став поэтом, он с удивительным постоянством будет обращаться к местам своего детства: «Это ты – далёкая, родная, / Сердцу дорогая сторона... / Дальний берег! По твоим откосам, / По пескам у дымной куреи / Бегал я босым, простоволосым / В годы пионерские мои» («Дальний берег»); «Ты и сейчас, лесная сторона, / Вдруг прозвенишь синицей у окна» («В лесной стороне»); «Сторонка родная, где прожиты годы, / И дом, как маяк, у реки...» Обращение к стороне родной – излюбленный приём поэта на протяжении всего его творчества (приведены стихотворения 1939, 1943, 1949 годов), и он определяет тональность стихов об Амурской области. Есть что-то задушевное, доверительное в таком обращении.

Образ мест, где поэт «...провёл мальчишеские дни, / Ходил по марям пьяной голубицы», весьма конкретен: «Наш дом стоял один среди лесов».

Если понаблюдать за описанием флоры и фауны в стихотворениях Комарова, можно отметить поистине краеведческую ценность его произведений. Но перед нами произведения, которые, в первую очередь, имеют художественное значение.

Стихи на «амурскую» тему содержат ряд важных для поэта мотивов, сквозных образов. Мотив возвращения в родные места или памяти о них связан с картинами амурских деревьев, луговых цветов и трав, птичьими голосами, незабываемыми запахами.

На разные лады описывает поэт голоса амурских птиц: «встречаешь криком журавлиным» («Дальний берег»); «Звенят неугомонные синицы», «Кукушка прокричит тебе вослед» («Золотая просека»); «Мы по утрам угадывали рано / Тоскливый голос дикого гурана / В недружном хоре прочих голосов. / Кричал фазан под окнами, и бойко / Кого-то передразнивала сойка», «Где вечерами крики вещих сов / Сверлящих тьму своим кошачьим оком, / Меня пугали в детстве одиноком» («В лесной стороне»). «И вечно будет одинаков... / ...поздний крик перепелов» («Я прохожу дорогой длинной...»). Эти стихи отчётливо показывают, какое значение поэт придавал звуковой инструментовке стиха. Как верно заметила Ю. Шестакова, «в них каждая строфа выверена на слух»[100]. Действительно, когда, например, описывается звон неугомонных синиц, поэт прибегает к свистящим звукам [з], [с], в сочетании со звонкими [н н г м н н], что очень удачно создаёт музыкальный рисунок стиха. А крики «вещих сов» потребовали от поэта обращения к аллитерациям на шипящие [ч], [щ], [ш].

Стихи Комаров отличаются и чёткостью ритма. Так, например, четырёхстопный амфибрахий в стихе о кукушке весьма точно воспроизводит характер кукованья птицы.

Характерно, что описания птичьих голосов зачастую соседствуют с детскими ощущениями: «И степь несёт навстречу мне / Тревожный крик перепелиный, / Как отзвук детства в тишине» («Я прохожу дорогой длинной...»). Следует отметить, что «слуховое», зрительное, осязательное и обонятельное восприятие детства вообще характерно для поэта: «И сразу детство слышится во всём: / В застенчивой, как девочка, берёзке, / В сухой былинке, в запахе грибном, / В неуловимом птичьем отголоске» («Золотая просека»). Образ птичьих голосов синтезируется в стихотворении «Приамурье»: «Птичьим щебетом, свистом и гомоном / В тот же миг отзовутся леса».

Не менее дороги поэту цветы и травы. Это может быть радостное ощущение от увиденной в целом картины: «кострами вспыхнули цветы» («Дальний берег»). Обратим внимание, как точно выбран глагол «вспыхнули» для передачи яркости картины «дорогой стороны» и чувств, охвативших поэта при встрече с родной долиной. Но чаще образы конкретизируются. Степь, увиденная летом 1943 года, рождает радость узнавания: «Она всегда была такой – / Вся в жёлтых пятнах молочая, / В цветках ромашки полевой» («Я прохожу дорогой длинной...»). Взор поэта приковывают не парадные садовые цветы-красавицы: «...степей пахучие цветы... летучий цвет июльских маков» («Я прохожу дорогой длинной...»); «И вырастут фиалки на пути / И лютиков литые золотинки» («Золотая просека»).

И ягоды дороги поэту тоже не заморские, не экзотические. Как старый знакомый, «Мне и сейчас протягивает плети / Амурский переспелый виноград» («В лесной стороне»). Тёплое чувство появляется от встречи с другой амурской «жительницей»: «Пунцовою смородиной лесною» («Золотая просека»). И опять хочется обратить внимание на искусность создания образа. Смородина не только названа, но и дорисована с помощью звука. Ассонанс на [о] так и рождает в воображении читателя крупную спелую ягоду.

Из амурских деревьев внимания поэта удостаиваются: «Берёзы в запоздалой позолоте» («Золотая просека»); «Лесных черёмух белые метели» («В лесной стороне»); «Только кедры на горных склонах, / Где за соболем шёл гиляк» («На краю России»).

Права , отметившая: «Мы не только видим тайгу, но слышим разнообразные звуки её: пожалуй, нельзя назвать другого поэта, который бы сумел дать дальневосточную природу так выразительно, во всём её своеобразии, как Комаров... Он влюблён в Дальний Восток, и эту любовь к Дальнему Востоку поэт стремится возбудить стихами и в читателе»[101].

В юности Комаров увлекался поэзией Есенина, влияние которого, несомненно, сказалось на особенностях его поэтики. В частности, зрительное восприятие амурской природы достигается созданием многоцветного мира. Поэту открывается «И неба голубая вышина», «Озёрных далей синее окно» («Золотая просека»); «...вечер далёкого края / С разноцветным огнём на воде» («Утка быстрая в небе лиловом...»); «А в синем небе – коршуны одни» («В лесной стороне»). Он наблюдает, как «Свернётся лист спиралями витыми, / И дрогнет в паутине на весу, / И промелькнёт краями золотыми» («Золотая просека»). Изумляется обилию красок: «Ты не веришь разводьям утиным, / Поздним светом насквозь залитым – / Золотым, фиолетовым, синим, / Голубым и опять золотым...» («Утка быстрая в небе лиловом...»). Как бы обобщает Комаров эти наблюдения над многообразием цветов природы в стихотворении, ставшем хрестоматийным: «Весна над равниною / Из цветов вышивает узор, / Вереницу следит журавлиную / Голубыми глазами озёр» («Приамурье»).

Но поэзия Комарова на амурскую тему интересна не только изображением природы, которую он видел, хорошо знал и любил с детства. Пейзажная лирика нередко пронизывается философскими размышлениями, историческими параллелями.

Детская память поэта навсегда сохранила «Домик над Зеей, родимые лица... / Милый, завьюженный край» («Помнишь, как мы уходили из дома...», 1927). Однако поэта волнует не только красота родной Зеи, милые воспоминания, пробуждающие тёплое отношение к ней, но и легенды, связанные с непокорной рекой. В стихотворении «Зея» он будет размышлять: «Не из царства ли Бахая, / В новый век устремлена, / Белой гривой полыхая, / По камням бежит она?» Одновременно его будет интересовать историческое прошлое края. В этом же стихотворении он представляет, «Как над нею среди ночи, / Нависая плыл туман, / Как по ней гребные кочи / Вёл Поярков-атаман, / Как трясла их злая качка, / Где стремнина глубока, / Как даурская рыбачка / Поджидала рыбака...»

В годы Великой Отечественной войны поэт напишет «Сибирскую легенду», где, устанавливая связь прошлого с настоящим, расскажет легенду о происхождении дальневосточного цветка – саранки (сараны) и вспомнит имя Ерофея Хабарова.

Летом 1943 г. написана поэма «Серебряный кубок», которая имеет подзаголовок «Амурская легенда». Сюжет поэмы прост: старый албазинский казак, принесший на пограничную заставу «Орлиный утёс» серебряный кубок, который «...шёл по наследству от деда к отцу», рассказывает легенду. Её начало связано с Василием Поярковым. Он первым из русских людей и вообще из европейцев ступил на берег Амура и, зачерпнув воду в Амуре, пил из серебряного кубка. И кубок, которому прежде «...назначенье дано – / Быть вечной утехой народа», теперь превращается в кубок, дающий силу и мужество русским людям, осваивающим и защищающим дальневосточные земли, потому что они пьют из него «чистую светлую воду» Амура.

Рассказано в легенде и о 12 августе 1650 года, когда русские казаки из ватаги Ерофея Павловича взяли приступом укреплённый городок даурского князя Албазы, где «построил он крепость – и слух, и глаза / Своей дальнозоркой России». И о жестокой битве албазинских казаков с шестью тысячами маньчжурских солдат, в которой «От воина к воину шёл по рукам / Казацкий серебряный кубок». И теперь этот кубок принесён амурским пограничникам. Идея поэмы, написанной в трудный 1943 год, прозрачна. Взгляд в прошлое, как всегда у Комарова, нужен для уверенности в будущем.

В стихах 1943 года своеобразно проявляется патриотическое чувство. Вот, например стихотворение «Дзот в степи». В нём поэт создаёт неповторимый образ степи «в жёлтых пятнах молочая, / В цветах ромашки полевой», которая, казалось бы по-прежнему «несёт навстречу» лирическому герою «Тревожный крик перепелиный, / Как отзвук детства, в тишине». И герою «...показалось бы, что кто-то / Нас в детство наше перенёс», если бы не деталь военного времени – дзот – «что здесь травой степной зарос». И вот это соединение «мальчишечьей мечты», которую «мы и сейчас не позабыли», потому что «...так же любим, как любили, / Степей пахучие цветы», с образом «красноармейского дзота вдали», скрытого травой, делает мысль поэта отчётливой: это сегодня нужно для того, «Чтобы цветы в открытом поле, / Ногой не смятые цвели!» Задушевность, с которой поэт говорит о самом дорогом для советского солдата, что он защищает сегодня на полях сражений, придаёт всему стихотворению лирическое и в то же время глубоко патриотическое звучание.

Таким образом, Амурская область широко и многогранно запечатлена в творчестве поэта. А такие свойства поэзии Комарова как лиризм, музыкальность, разнообразие красок, живость языка, в то же время глубокое содержание – не только высоко оценивались современниками поэта, но делают созвучным его творчество любителям поэзии любого времени.

В. В. ГУСЬКОВ

доцент кафедры литературы БГПУ

ЗАГАДКИ ОВЕЧКИНА, ИЛИ О ТРУДНОСТЯХ

ИССЛЕДОВАНИЯ РЕГИОНАЛЬНЫХ АВТОРОВ

Отчёт с постановкой проблемы

Изучение литературы – дело необычайно интересное, но одновременно и сложное. Особенно если это региональная литература, да к тому же минувшего столетия. Тем более – когда осуществляются первые подступы к постижению творческой судьбы писателя, художественного мира его произведений. И особенно – если писатель не оставил после себя ни отредактированных им же собраний сочинений, ни автобиографий; если он не пояснял, не комментировал свои произведения в статьях, интервью, предисловиях или послесловиях.

Но таковы сложности, с которыми сталкиваются многие исследователи региональной, в нашем случае – амурской, литературы, лишённые по разным причинам прямой связи с художником и вынужденные на первых этапах сбора материала о писателе, разгадывать загадки, используя косвенные факты и опираясь исключительно на художественное творчество.

В этом случае работа литературоведа – это, прежде всего, работа текстологическая, библиографическая, а порой архивная, то есть в прямом смысле поисковая. Подобно археологу-поисковику, прежде чем преступить к «раскопкам» смысла произведений, к «поиску» закономерностей, приходится по крупицам собирать дополнительную, но порой очень важную «экстра-литературную» информацию о писателе.

Получать такого рода сведения можно из разных источников. Важными «вещественными доказательствами» могут выступать, ко всему прочему, литературные и окололитературные факты и явления (книги, публикации, заметки, статьи и т. п.), не содержащие прямого рассказа о жизни писателя, но сами являющиеся событиями в его творческой судьбе и поэтому косвенным образом дающие исследователю, вооружённому методом научной реконструкции, возможность восстановить «историческую правду». А это немаловажная задача в постижении творчества автора. Ведь нет смысла говорить о целостном художественном мире литератора и его поэтических принципах без установления и восстановления всей истины о созданных художником текстах, без определения всего комплекса написанных произведений, без уточнения хронологии «литературных» событий.

Работа литературоведа, направленная на выяснение подобных фактов, является столь же научной (то есть дающей новые объективные знания) и не менее значимой, чем литературоведческий анализ произведений, постижение воплощённого в них художественного мира и выяснение авторских принципов и интенций.

Именно подобного рода научная работа оказалась актуальной при знакомстве с творчеством амурского поэта, прозаика Константина Севастьяновича Овечкина.

Две задачи, связанные с постижением творческой судьбы этого писателя, стали настоящими загадками, требующими обязательного разрешения.

Первая загадка условно может быть обозначена как биографическая.

В военные и послевоенные годы Константин Овечкин занимал не последнее место в литературном процессе Приамурья. Он периодически, с 1942 по конец 1950-х годов, публиковал стихотворения в центральном, как сказали бы в то время, печатном органе Амурской области – газете «Амурская правда». Также Овечкин сотрудничал в областной молодёжной газете «Амурский комсомолец» и в региональном журнале «Дальний Восток».

С 1951 (то есть – с первого номера) по 1956 он являлся постоянным автором и членом редакционной коллегии литературно-художественного альманаха «Приамурье» (главный редактор Н. Дедов).

В 50-е годы Константин Овечкин опубликовал три сборника стихотворений: «Сторона родная» (1950), «Песня над Амуром» (1956) и «Здравствуй, друг» (1958). В 60-х годах и позже он выпустил ещё шесть, насколько нам известно, сборников прозы[102].

Несмотря на довольно-таки серьёзное присутствие в литературной жизни Приамурья и Дальнего Востока в целом, жизненная судьба Овечкина, его официальная биография остаются некой тайной. Более того – из официальных источников «шаговой доступности» (библиотеки, имеющиеся аннотированные указатели, рецензии, аннотации к изданным книгам и т. д.) невозможно узнать даже годы жизни писателя. Не удаётся пока найти и людей, близко знакомых с писателем.

Отсутствует информация о нём даже в амурской региональной книге памяти «Солдаты победы: гг.» (В 4-х томах), в которой, как утверждается, указаны все бойцы, вернувшиеся с фронтов Великой Отечественной. А ведь в аннотациях к двум последним сборникам произведений (хотя доподлинно неизвестно, являются ли они последними) мы узнаём, что Овечкин был офицером Советской Армии и участвовал в боях с японцами[103]. Да и некоторые стихотворения младшего лейтенанта Овечкина[104], публикуемые в «Амурской правде» периода Великой Отечественной войны задолго до начала военных действий против Японии 9 августа 1945 года, печатались с указанием на офицерское звание автора – «младший лейтенант» и со своеобразной меткой – «полевая почта».

Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12