Модель общества, основанная на универсальных принципах ра­зума, статична; ее внутренняя динамика сводится только к установ­лению равновесия в борьбе частных интересов, которые сами по себе — лишь «слепки», «сколки» с живого конкретного человека, за­меняющие его, но ничего о нем не говорящие. Между тем человече­ская жизнь несравненно богаче этих схематических отношений, ра­циональное подавление «аффектов» и «страстей» делает ее блеклой и пресной, превращая живую конкретную личность, обладающую собственной неповторимой судьбой в «общечеловека». Такая жизнь утрачивает свой драматизм, свои краски и чувства, меркнет под лучами все проникающего Разума. Кроме того, с позиций политиче­ской рациональности совершенно невозможно объяснить появление нового, непредвиденного, «таинственного» и «чудесного», существо­вание которого составляет неотъемлемую часть человеческой жиз­ни. Ведь если каждое событие имеет свою причину и как таковое не может быть необъяснимым, если каждый исторический этап жест­ко предопределен, то как это утверждение можно совместить с утверждением о сущностной свободе человека и его способности продуцировать новое?

Первоначальный импульс консервативной мысли, таким обра­зом, выразился не только в стремлении обнаружить дорефлексивные моменты, обусловливающие в своем развитии рациональность и существенно дополняющие ее, но и в том, чтобы статичности ес­тественно-правовой теории противопоставить концепцию, в которой бы доминировали моменты историзма. Разумеется, идеи историзма не были чужды Просвещению, достаточно вспомнить гениальные исторические интуиции Вольтера, Монтескье, Фергюсона или Вико с его пониманием истории как длительного эволюционного процес­са, проходящего в своем развитии ряд «циклов». Однако эти идеи, несомненно, способствовавшие становлению собственно филосо­фии истории, оставались внешними по отношению к политической философии, в которой господствовала естественно-правовая вера в неизменность устоев общественной и политической жизни. И заслу­га консервативного «стиля мышления» как раз и состоит в том, что он осознал противоречие между статичностью либеральных воззре­ний на общество и развивающимся историческим мышлением как внутреннее противоречие политической теории, и впервые в исто­рии политической мысли сделал последнюю проницаемой для идей историзма, существенно обогатив тем самым и философию истории, и политическую философию.

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

Нельзя сказать, что именно консерваторы открыли историю как таковую, отмечает в связи с этим К. Манхейм. Но консерватизм открыл «особый смысл развития, т. е. аспекты традиционности и не­прерывности»419. Для понимаемой консерваторами философии ис­тории не существует абсолютных значений и смыслов, которые не могут быть замкнуты в самих себе, которые теснейшим образом взаимосвязаны, открыты друг другу и принципиально не заверше­ны, поэтому связь такой философии истории с философией полити­ки открывает перед последней совершенно новые возможности в постижении общества и его политических институтов.

Новые аспекты в понимании истории и проекция философии ис­тории на политику появляется уже у Э. Берка и де Местра, уделяв­ших особое внимание разработке такой категории как традиция, предстающая в их политико-философском творчестве как «синтети­ческая... принципиально незавершенная реальность»420. Понятие традиции при общей смысловой ориентации и направленности у ранних консерваторов имеет свои специфические черты. Леон Брюншвик в своей работе «Прогресс сознания в западной филосо­фии» (1927) обращает внимание на то, что для Великобритании речь шла только о том, чтобы поддерживать существующий порядок ве­щей: настоящее могло опираться на прошлое, чтобы его сохранять. Поэтому Берк «мог поставить заслон принципам Революции, дове­дя эмпиризм, еще абстрактный и априорный у Юма и Бентама, до прямого контакта опыта и истории». Иными словами, «для того, чтобы переделать будущее, по ту сторону настоящего нужно было открыть прошлое, которое и предстояло реставрировать»421. Таким образом, консерватизм - и это является его важнейшей отличитель­ной чертой - оказался как бы развернутым во всех временных отно­шениях: будущее для него обретается только через связь с про­шлым.

В отличие от Берка и Бональда, для де Местра опыт - это, пре­жде всего, история народа, объединяющая всех и вся, прошлое и на­стоящее - это общество как отчизна, осуществляющая связь всех поколений. «Народ обладает всеобщей душой и подлинным мораль­ным единством, которое и приводит к тому, что он есть то, что он есть»422. Это единство народа, общества проявляется и передается в национальной традиции. Поэтому для де Местра Франция - это не только несколько миллионов человек, живущих между Пиренеями и Рейном, но и миллиард людей, живших там ранее и умерших на ней. Именно эти люди вспахали поле, которое сегодня засевают ныне живущие на земле, именно они построили дом, в котором живут их потомки. Поэтому общество представляет собой своеобразный син­тез уже ушедших людей и тех, кто живет ныне, а также тех, кому еще предстоит родиться. Реальна только коллективная целостность, нация, народ, общество, имеющее свое прошлое, свою историю. «Первейшим и, быть может, единственным источником переживае­мых нами бед является презрительное отношение к древности или, что равнозначно, к опыту... Леность и горделивое невежество века нынешнего довольствуются не столько уроками сдержанности и по­слушания, которые нужно смиренно испрашивать у истории, сколь­ко ничего не стоящими теориями, способными лишь польстить тще­славию. Во всех науках и, особенно в политике, где так трудно бывает осмыслить в их целостности многочисленные и изменчивые события, опыт почти всегда противоречит теории»423.

Совершенно иное звучание традиция получает в раннем немец­ком консерватизме. История здесь — не просто важнейший компо­нент политического процесса, подчеркивающий значимость накоп­ления социальных и политических сил в противовес революционному разрыву с прошлым, историческое развитие у немецких романтиков переживается, превращаясь в элемент непосредственного жизнен­ного опыта, объединяющего в себе длительность и прерывистость, необходимое и случайное, закономерное и «произвол», «тайну». Для Берка и французских консерваторов прошлое обладет мощной притягательной силой, но они прекрасно отдают себе отчет в том, что Революция изменила самые основы общества, и игнорирование этого факта может принести обществу только вред. «Всякая вели­кая революция, - писал де Местр, - оказывает то или иное влияние даже на тех, кто сопротивляется ее силе, и не позволяет в полной ме­ре восстановить прежний ход вещей и идей»424.

На наш взгляд, для ранних французских консерваторов речь идет не столько о контрреволюции, призванной реставрировать Старый порядок (хотя у де Местра в его «Рассуждениях» мы найдем соответствующие главы), сколько о восстановлении Порядка как такового, т. е. «иного порядка вещей», направленного на «политиче­ское созидание», а не на разрушение. Прошлое при этом восприни­мается не как нечто пережитое и утраченное, но как своеобразный символ, модель или архетип, несущий в себе мощный заряд притяга­тельности, быть может, именно в силу своей не-пережитости. Даже Шатобриан, воспевший христианство как полностью преобразив­шее человеческую душу и создавшее в современной Европе «наро­ды, совершенно отличные от античных», отказывается видеть в Средневековье символ общественного и политического единства. При всей благотворной роли христианства средневековое общество не было единым - «оно состояло из обломков тысячи других об­ществ», в нем тесно переплелись и римская цивилизация, и язычест­во, и христианские нормы и обряды, и обычаи и нравы варварских племен. «Все формы свободы и рабства сталкивались между собой; монархическая свобода короля, аристократическая свобода знати, личная свобода священника, коллективная свобода коммун, осно­ванная на привилегиях городов, судейского сословия, цехов ремес­ленников и купечества, представительная свобода народа, римское рабство, серваж варваров, подневольное положение пленных» — все смешалось и переплелось в хаотическом движении, не создавая еди­ной картины»425.

Основа же консервативного видения мира немецких романтиков несколько иная: прошлое для них - не то, что безвозвратно ушло, но то, что существует и переживается и существование чего находится под угрозой полного исчезновения. Современная цивилизация - ра­ционалистическая и механистическая - привносит в жизнь человека ненужные искусственные разделения, лишая ее первоначальной слитности и целостности, утверждают романтики, практически по­вторяя выводы Руссо. В настоящее время, - пишет Новалис в своем блестящем эссе «Христианство или Европа» (1799, опубл. В 1826), - духовные ценности человеческого рода ослабли, и люди разучились применять свои мысли и действия к чему-либо иному, кроме дости­жения собственного комфорта; потребности стали настолько слож­ными, что это отнимает столько времени, что искусство их удовле­творения совсем не остается на самососредоточение и созерцание вечного мира. Поэтому в любом возникающем конфликте человеку кажется, что его личный интерес важнее всего. «...Прекрасный цвет юности, веры, любви опадает, уступая место более жестким плодам, науке и приобретательству». В вере увидели источник застоя и ре­шили искоренить его всепроникающим знанием. Новый образ мыс­ли назвали философией и отнесли к ней все, что противостоит ста­рым устоям. Это новое веяние «причислило человека к другим дети­щам природы, над которыми главенствует нужда. Символом нового мышления и новой политики стала мельница, не знающая ни строи­теля, ни мельника, - мельница, перемалывающая сама себя426.

В отличие от Руссо, романтики видели восстановление утрачен­ного современностью единства не в мнимом восстановлении единст­ва природы естественного человека (которого, по их мнению, вовсе не существует), но в воссоздании ценностей и норм традиционного общества, воплощенного для них в поэтических образах единого христианства и единой средневековой Европы (до церковного рас­кола). Утраченное современностью единство для них - это единство переживаемого современного и до-современного опыта, который, собственно, и нужно сохранять, поскольку он оказался вытеснен­ным на периферию социально-политической жизни. «Были пре­красные, блистательные времена, когда Европа была единой хри­стианской страной, когда единое христианство обитало в этой части света, придавая ей стройную человечность, - пишет Новалис, - еди­ный великий общий интерес объединял отдаленнейшие провинции этого пространного духовного царства. Один верховный руководитель возглавлял и сочетал великие политические силы... Одно мно­гочисленное сословие, готовое включить в себя каждого, непосред­ственно подчинялось этому руководителю и осуществляло его ука­зания, ревностно стремясь укрепить его благодетельную власть»427. То была подлинная духовная империя, управляемая одним суве­реном, наделенным огромной политической силой, но она была устроена «сообразно внутренней природе человека», о чем свиде­тельствовал «могучий подъем всех прочих сил человеческих, гармо­ничное развитие всех способностей». Следует подчеркнуть, что романтики не были «первооткрывателями» Средневековья, считав­шегося Просвещением «темными веками», но именно немецкие ро­мантики придали поэтизированию средневековой готики собствен­но политический смысл. В присущей им аллегорической манере они сформулировали задачу включения элементов традиционной, досовременной жесткой и статичной политической культуры в текучий и подвижный мир современности. А поскольку получаемая в резуль­тате такого синтеза мыслительная конструкция получалась заведо­мо противоречивой, то и средства для ее конструирования и пости­жения подбирались таким образом, чтобы схватить противоречия в их единстве и развитии - бесконечное в конечном, неразумие в са­мом разуме, досовременное в современности.

Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10