1.4

Хронологические и социальные границы экспериментальной философии

Подведем предварительные итоги нашего исследования. Итак, английская экспериментальная философия была способом познания окружающего мира, в основе которого всегда лежал чувственный опыт. Эмпиризм стал краеугольным камнем этого течения, что – на методологическом уровне – неминуемо приводило его к конфликту с рационализмом Декарта. Известно, что обращение к чувственному опыту было свойственно многим европейским ученым XVII века. Но только в Англии к этому были добавлены вспомогательные конвенции, самыми заметными из которых стали коллективизм, утилитаризм и свободомыслие. Именно эти конвенции, сформулированные в конкретных социально-политических условиях Английской революции, позволили, на наш взгляд, выжить и расцвести экспериментальному методу в период, когда на континенте, под влиянием картезианства и контрреформации, его значение неминуемо шло на убыль. Для установления исторических границ нашего исследования можно воспользоваться одной из упомянутых конвенцией, свободомыслием, под которым понимается упразднения всякого догматизма в исследовании. Таким образом, с одной стороны, история экспериментальной философии ограничивается первой половиной 1640-х годов, когда, после десятилетия жесткого интеллектуального и политического контроля, стали пробиваться в печать враждебные античной парадигме идеи Бэкона, Парацельса и Коперника. Именно с 1645 г. отсчитывает свою историю кружок Валлиса, который во многом и определит английский интеллектуальный ландшафт середины XVII века. Пик популярности экспериментальной философии пришелся, конечно, на середину 1660-х, когда о ней говорили по всей Европе. Концом же ее истории можно условно считать 1670-е, когда ее стало постепенно вытеснять более современное рационализированное, гипотетико-дедуктивное естествознание. А после 1687 года, когда Ньютон опубликовал свою Principia Mathematica, нарочитое отсутствие догматизма, характерное для экспериментальной философии, и вовсе перестало считаться интеллектуальной добродетелью. Отныне у науки существовала новая догма.

В заключение стоит добавить, что если понятие ‘экспериментальной философии’ не умещается в рамки словарной статьи, то в определении того, кто же является ‘экспериментальными философами’ сложности гораздо меньше. Для этого достаточно использовать не формальный, а социальный критерий. Членство в Королевском Обществе, основанном в 1660 году для развития экспериментальной философии, является, на наш взгляд, наиболее удобным и практически исчерпывающим критерием. Хотя, учитывая открытость этого научного института, далеко не каждый его член мог считаться ‘экспериментальным философом’,[57] любой, кто активно занимался наукой и имел отношение к Королевскому Обществу, безусловно, им являлся. Наоборот, из крупных английских натурфилософов середины XVII века только трое не вошли в состав английской академии, а именно Томас Сиденхэм, Ричард Таунли и Томас Гоббс. Но Сиденхэм и Таунли были скорее исключениями из общего правила[58], тогда как Гоббса, враждебно настроенного именно в отношении экспериментальной философии, не принимали в общество умышленно[59].

Глава 2

Распространение экспериментального метода в Западной Европе

2.1

Фрагментарность успехов нового знания

Говоря о парадигмальных сдвигах в европейской науке, нельзя не отметить, насколько неравномерно, с точки зрения географии и хронологии, протекали в Европе эти процессы. В Италии, к примеру, многие из них уже перешли в необратимую фазу тогда, когда в Англии о них еще никто не слышал. Так, к началу XVII века на территории современной Италии уже были созданы (а часто и упразднены) десятки научных, или протонаучных институтов; в то время как в Англии этого же периода их можно было сосчитать на пальцах одной руки. Это неудивительно, потому как распространение многих инновационных идей, как мы уже говорили, проходило в Европе в основном с юга на север. Но неоднородность интеллектуального поля определяли не только стартовые преимущества, полученные различными странами в новое время. Огромную роль играли социально-политические факторы, в зависимости от обстоятельств, ускорявшие или тормозившие ассимиляцию новых идей. Таким фактором в конце XVI века было наличие сильного, централизованного государства, которое иногда принимало сторону новой науки, как это было в Дании Фредерика II, а иногда намеренно оставалось от нее в стороне, как в Англии Якова I. Другим важнейшим элементом было влияние католической церкви. Оно не было, как иногда принято считать, безусловно-негативным, препятствуя распространению любого нового знания. В конце концов, De Revolutionibus был издан только благодаря давлению друзей Николая Коперника, среди которых были епископ Хелмнский и , и с посвящением папе Павлу III, который это посвящение принял. Но итальянское естествознание, расцветшее в XVII веке, в конце концов, погубил именно Ватикан. Наоборот, роль протестантских религиозных течений, вразрез сложившемуся стереотипу, никогда не была однозначно благоприятной для новой науки. Хотя религиозные раскольники были, в общем, близки по духу раскольникам научным, на практике их встречи выливались в достаточно жестокие столкновения.

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

Интересно, что неравномерность, фрагментарность успехов нового знания становится наиболее очевидной не при изучении истории или географии, но при сопоставлении пристрастий различных агентов собственно интеллектуального поля. Наиболее ярко этот контраст проявляется при сравнении академической, университетской среды и внеуниверситетской (придворной, популярной, буржуазной) интеллигенции. Университеты были рачительными монополистами традиционного научного знания; интеллектуальным климатом здесь доминирует Аристотель, в основе эпистемологии которого лежит возможность формальной демонстрации явлений с помощью опоры на ‘первые принципы’. При этом ценность чувственного опыта Аристотель не отрицает, но его значение – маргинализирует: ему отводится роль дополнительного свидетельства в пользу уже заявленной демонстрации. На практике, демонстрация могла быть представлена в форме публичного диспута, проводившегося, разумеется, на латинском языке. Образованным или ученым считался тот, кто буквально умел осуществлять демонстрацию явлений, качество которой, в свою очередь, оценивалось по сугубо формальным критериям. В частности, основным критерием истины являлось отсутствие в ней внутренних противоречий, что фактически сводило работу университетского профессора к оттачиванию более или менее абстрактных понятий для согласования их между собою по правилам формальной логики. Разумеется, строгость, с которой ученые подходили к этому шаблону, колебалась от университета к университету и зависела от общего интеллектуального климата. В Париже XVI века, например, католическое влияние было достаточно велико, а в университете доминировал факультет богословия. Это делало любое отхождение от установленного канона достаточно рискованным, потому что даже научная, методологическая инновация могла быть интерпретирована в богословском ключе, т. е. как ересь. В то же время в Падуе, принадлежавшей Венецианской Республике, доминирующим факультетом был медицинский. Эти два фактора – покровительство враждебно настроенной к Ватикану республики и естественнонаучный уклон – определили прогрессивность университета в целом. Аристотеля здесь интерпретировали настолько вольно, что это позволило некоторым историкам говорить о развитии полноценного научного метода внутри перипатетической матрицы[60]. Так, Джакобо Дзабарелла (†1589) уже говорит о первых принципах как о гипотезах, т. е. предположениях, основанных на данных чувственного опыта, что во многом предвосхищает идеи Галилея, профессора математики падуанского университета в годах. Но падуанский прецедент не должен вводить нас в заблуждение. Во-первых, европейское университетское сообщество в целом было гораздо более консервативно, чем некоторые школы на севере Италии. А во-вторых, даже Падуя до конца оставалась полностью преданной Аристотелю, активно препятствуя инфильтрации идей новой науки.

Иначе обстоит дело с внеуниверситетской средой, о которой в основном и пойдет речь в нашей работе. Здесь в XV веке тоже доминирует Аристотель, но постепенно, в течение XVI века, его влияние ослабевает и, наконец, к середине XVII века становится незначительным.

«С точки зрения науки и философии, главным врагом Ренессанса была парадигма Аристотеля, и можно утверждать, что его главным свершением оказалось разрушение этой парадигмы»[61].

Это случилось, на наш взгляд, благодаря тому, что непреложность парадигмы Аристотеля заключалась не в убедительности каждого элемента его доктрины – здесь Аристотель был часто неоригинален и не всегда убедителен – но в ее невероятном размахе, последовательности и можно сказать экономичности. Аристотель служил ответом на все вопросы, им пользовались как при демонстрации зоологических, так и богословских истин. Отдельные представители образованной элиты, время от времени, бросали вызов различным элементам доктрины Стагирита; но эти вспышки свободомыслия легко подавлялись его защитниками и, если и оставались в памяти потомков, то лишь как досадное недоразумение. К концу XV века технологический, политический и экономический прогресс привел к тому, что факты, не вписывающиеся в перипатетическую матрицу, стали появляться все чаще и чаще и вскоре буквально наводнили Европу. В основе этого лежало сразу несколько факторов – распространение книгопечатания, реформация, усилия итальянских гуманистов[62]. Но если возможно выбрать одну, наиболее важную причину, сделавшую процесс десакрализации античности практически необратимым, то ей должны стать Великие Географические Открытия .

2.2

Интеллектуальный климат Западной Европы конца XVI века

2.2.1

Великие географические открытия

Трансатлантические путешествия португальцев, испанцев и итальянцев в Индию и Америку стали решающим фактором не только в изменении отношения к древним, и в частности к Аристотелю, но и в изменении самосознания европейцев. Во-первых, они показали, что греко-римский мир был чрезвычайно ограничен, и что, в действительности, современный человек во многом превосходит его в знании. Наиболее дальновидные философы делали благодаря этим открытиям амбициозные эпистемологические заключения. Так, 23 марта 1523 года итальянский философ Пьетро Помпонацци комментировал в Болонье вторую книгу Meteore. После дежурного изложения доктрины Аристотеля и приложенных к ней Аверроэсом четырех аподектических причин невозможности существования жизни в южном полушарии Помпонацци неожиданно заявил, что у него есть приятель в Венеции, некий Пигафетта, который путешествовал по южному полушарию и видел там таких же людей, как и европейцы. Поэтому, говорит Помпонацци, выводы Аристотеля ‘sunt fatuitates’ – глупости и пустословие. Откуда выводится более общее правило о том, что стоит предпринимать в случае конфликта между ‘regionamento e l’esperienza sensibile’, а именно – ‘standum est sensui et dimittenda est ratio’[63].

Другим важным следствием эпохи открытий стало появление на европейском рынке множества артефактов из Индии, Африки и Нового Мира: образцов минералов, диковинных растений, животных и даже болезней. Все это не только вновь заставляло задуматься об авторитете и компетентности древних, но и поставило перед европейцами проблему каталогизирования знания. Здесь можно вспомнить Historiae animalium, Конрада Гесснера, болонский ботанический сад Улисса Альдрованди (1568), многочисленные кабинеты диковинок, чье появление датируется серединой XVI века. Изучение многих из уникальных артефактов не могло быть основано на ‘универсалиях’ и ‘первых принципах’, но толкало европейских ученых в сторону коллективного эмпиризма и формирования натуральной философии, основанной на понятии научного объекта или факта[64]. Необходимость упорядочивания знания неизбежно приводит к зарождению наблюдательной, а не спекулятивной науки. Этому, безусловно, способствовала и концептуальная революция, уже произошедшая в живописи, где к XV веку стало высоко цениться умение рисовать с натуры и писать вещи такими, какие они есть, а не такими, как их диктует традиция. Не зря Андреас Везалий, подготавливая иллюстрации своей знаменитой De humani corporis fabrica,1543 нанимал художников из мастерской Тициана. Эрвин Панофски считает, что «подъем естественнонаучных дисциплин, которые можно назвать наблюдательными или дескриптивными – зоологии, палеонтологии, некоторых отделов физики и, самое главное, анатомии – <…> напрямую зависел от подъема в изобразительной технике».[65] Постепенно, благодаря тесному контакту между придворной, университетской и наукой религиозных орденов, интеллектуальная жизнь больших городов становится все более интенсивной. Теперь здесь доминирует городская элита, многие представители которой имеют профессиональное образование (врачи, аптекари, юристы), то есть люди, в работе которых имеется сильный практический компонент. Именно эта «разночинная» среда, вместе с отдельными представителями аристократии и торговли, и предоставила основных реципиентов нового протонаучного эмпиризма, гораздо менее популярного в среде университетских профессоров.

2.2.2

Опыт против книги

Мало-помалу интеллектуальный климат в Европе начинает характеризоваться конфронтацией между классической, книжной формой знания, за которую, выступают университеты и многие из гуманистов; и новыми формами знания, эпистемология которых опирается в той или иной степени на чувственный опыт. Мореплаватели, придворные инженеры и ремесленники, аристократы-натуралисты, алхимики[66] – все они, напрямую или косвенно, ведут войну со спекулятивной философией, основанной на мертвых источниках, а не на живом знании. Каждый из них, в своих дневниках или популярных трактатах, написанных, как правило, на родном (т. е. не латинском) языке, занижает значение схоластической философии и восхваляет чувственный опыт. Конечно, на практике, им еще долго не удастся полностью избавиться от классического наследия, но во всем, что касается способа познания мира, т. е. эпистемологии per se, они не принимают книжного знания, а в отдельных случаях позволяют себе отзываться о нем весьма высокомерно:

«Хорошо знаю, что некоторым гордецам, потому что я не начитан, покажется, будто они вправе порицать меня, ссылаясь на то, что я человек без книжного образования. <…> Скажут, что, не будучи словесником, я не смогу хорошо сказать то, о чем хочу трактовать. Не знают они, что мои предметы более, чем из чужих слов, почерпнуты из опыта, который был наставником тех, кто хорошо писал; так и я беру его себе в наставники и во всех случаях буду на него ссылаться»[67].

Дневники Леонардо были опубликованы лишь в XIX веке и потому (в отличие от самого Леонардо) не оказали ровным счетом никакого влияния на современников. Но он был одним из многих, кто в XVI веке предпочитает книгам непосредственный опыт. В похожем ключе, например, говорит французский естествоиспытатель и гончар Бернар Палисси в обращении к читателю своего Discours admirable de la nature des eaux et fontaines tant naturelles qu'artificielles, 1580. Здесь он не только обесценивает классическое образование, но и делает смелые, эпистемологические выводы, похожие, впрочем, на те, что сделал и Леонардо в своих неопубликованных дневниках. Именно опыт и практическая работа, говорит Палисси, должны стать основанием теоретической, книжной науки:

«I’ay mis ce propos en auant, pour clorre la bouche à ceux qui disent, comment est il poßible qu’un homme puisse sçavoir quelque chose & parler des effects naturels, sans auoir veu les liures Latins des philosophes? un tel propos peut auoir lieu en mon endroit, puis que par practique ie prouue en plusieurs endroits la theorique de plusieurs philosophes fause, mesmes des plus renommez & plus anciens <...> te pouuant asseurer (lecteur) qu’en bien peu d’heure, voire dens la premiere iournee, tu apprendras plus de philosophie naturelle sur les faits des choses contenues en ce livre, que tu ne sçaurois apprendre en cinquante ans, en lisant les theoriques opinions des philosophes anciens.»[68]

Еще более определенно высказывается итальянский гуманист Джироламо Русчелли в прологе к своей Secreti nuovi, 1567. Рассказывая о целях одной из первых научных академий, основанной им предположительно в году, он говорит, что основной задачей было «перепробовать» и «доказать» наибольшее количество рецептов, найденных в старинных рукописях, напечатанных книгах или полученных напрямую через посредников. Иман и Пао не без основания отмечают историческое значение данной эпистемологической стратегмы :

«Здесь важно отметить, что Русчелли считал эту процедуру осознанным применением экспериментального метода. Будучи неудовлетворен знанием и методиками, полученными из книг, академия настаивала на том, чтобы каждый рецепт был «доказан» три раза, прежде чем его можно было бы считать заслуживающим доверия. И хотя метод, использовавшийся в данном случае, был, очевидно, достаточно примитивен, его историческое значение довольно велико. Он иллюстрирует этап становление понятия эксперимента, на полпути между средневековым понятием experimenta как обыкновенного опыта и методом Галилея, использовавшего эксперимент для проверки гипотезы».[69]

2.2.3

Натуральная магия

Традиция натуральной магии, к которой без сомнения принадлежал Русчелли, настолько сильно повлияла на распространение влияния экспериментального метода, что ее невозможно не упомянуть в нашей работе. В ее основе лежало стремление отказаться от объяснения природных явлений через апелляцию к «чуду», т. е. феномену, лежащему вне познаваемого поля; вместо этого каждому явлению приписывалось естественное, а значит познаваемое происхождение. Мы уже сказали, что натуральные маги занимались в основном сбором, упорядочиванием и проверкой диковинных фактов (где слова «факт», «секрет», «рецепт» или «эксперимент» употреблялись взаимозаменяемо). Уже это превращало их деятельность в эмпирическое, экспериментально-ориентированное предприятие. Связь натуральной магии с экспериментальной философией и современной наукой можно наглядно показать на примере истории одного из самых влиятельных научных институтов XVII века – Академии деи Линчеи. Основанная в 1603 году, в Риме, маркизом Федерико Чези, она изначально имела в своих рядах всего четырех членов (включая самого маркиза), которые поставили своей целью «изучение тайных наук». Следующим членом академии стал Джованни делла Порта, бывший, судя по всему, ее опосредованным вдохновителем. В качестве эмблемы академии была выбрана рысь (lince) – животное, наделенное великолепным зрением, должно было стать символом наблюдательной эпистемологии Чези и его друзей (отсюда девиз академии: “A[u]spicit et inspicit”). Рысь же была символом самого Порты и фигурировала на фронтисписе многочисленных изданий его Magiae Naturalis (илл.1). Для нас интересно, что уже шестым linceo стал в 1611 г. Галилео Галилей, кардинально изменивший идеологию академии. Отказавшись от поиска и проверки «секретов природы», она фактические стала мощнейшим инструментом пропаганды нового, экспериментального эмпиризма[70].

Возможно, более значительной онтологической составляющей натуральной магии для нас является идея владычества человека над природой. Такие люди, как Джованни делла Порта или Джироламо Кардан стремились не столько раскрыть секреты природы, сколько овладеть ими, т. е. научиться заставлять природу следовать в одном или другом (естественном) направлении. Само слово ‘магия’ отличалось от слова ‘философия’ именно тем, что подразумевало не столько познание, сколько контроль над явлениями мира. Впоследствии, благодаря Фрэнсису Бэкону эта традиция оказалась у истоков английской экспериментальной философии. Паоло Росси, например, считает, что открытость, демократичность и коллективный характер научного проекта Лорд-канцлера стали непосредственной реакцией на элитизм и индивидуализм, свойственные магической традиции.[71] Мы не можем полностью согласиться с выводами Росси, о чем будет сказано более подробно в соответствующем месте. Но, бесспорно, идея контроля над силами природы стала одним из неотъемлемых компонентов экспериментальной философии. Однако, во многом отбросив к середине XVII века пережитки ренессансного оккультизма, она искала возможность осуществления этого контроля за счет точных наук. Не случайно, одна из публикаций Джона Уилкинса – центральной фигуры пуританской, революционной науки – называлась Mathematical Magic, Or The Wonders that May Be Performed by Mechanical Geometry[72], 1648 и являлась своеобразным справочником для тех, кто с помощью рукотворных механизмов желает подчинить себе силы природы.

В пятой главе мы подробно поговорим о другом важнейшем факторе, подорвавшем авторитет Аристотеля, а в дальнейшем и способствовавшем ассимиляции экспериментальной философии – реформации. Здесь же достаточно напомнить, что против схоластов вообще и Аристотеля лично Лютер выступил уже в самом начале своей карьеры реформатора: за два месяца до публикации 95 тезисов об индульгенциях, он публикует 97 тезисов по случаю диспута против схоластического богословия. Но данное выступление Лютера против Аристотеля касалось в основном богословия и не затрагивало онтологические и эпистемологические проблемы. Первым же научным вызовом всей перипатетической матрице стала работа малоизвестного каноника Фромборкского собора Николая Коперника De revolutionibus orbium coelestium, 1543. Исследование влияния Коперника на современную философию и науку, к сожалению, выходит за рамки настоящей работы. Однако нелишне будет заметить, что Коперник бросил вызов античной астрономии и космологии, а вовсе не классической эпистемологии. За его революционным решением проблемы движения небесных тел стояли эстетические и даже отчасти мистические идеологемы, но никак не более разнообразные или точные наблюдения. Более того, как уже не раз было замечено в исторической литературе, его влияния вплоть до XVII века ограничивалось узкими кругами профессиональных астрономов[73]. Тем не менее, для нашего исследования важно, что Коперник сформулировал фундаментальную научную проблему, которая подтолкнула множество ученых (например, Тихо Браге, Иоганна Кеплера, и Галилео Галилея) к поиску опытного пути ее разрешения.

2.3

Распространение экспериментального метода в Англии

Без малого сорокапятилетнее правление Елизаветы I, продлившееся с 1558 по 1603 год, уже при ее жизни стали называть золотым веком Англии. Сегодня о нем вспоминают, как о периоде относительного внутреннего спокойствия, отмеченного, прежде всего, становлением Англии как «царицы морей» и невероятным подъемом английской литературы. Науке и философии правление Елизаветы дало только одного исследователя с мировой репутацией – Уильяма Гильберта, но этот факт не должен вводить нас в заблуждение. Кристофер Хилл утверждает, что в отсутствии ярких имен Англия уже в первой четверти XVII века стала первой европейской страной по уровню широкого, популярного понимания науки. Это было связано, по его словам, со сложившейся при Елизавете традиции повышения научной элитой грамотности торговцев, моряков и ремесленников[74]. Так, хорошо известный математик и оккультист Джон Ди () в предисловии к переводу Евклидовых начал (1570) утверждал, что он сделан для пользы ‘common artificers’, которые посредством ‘their own skill and experience already had, will be able (by these good helps and informations) to find out and devise new works, strange engines and instruments’[75]. Другим, возможно, наиболее ярким примером просветительской деятельности стоит считать появление в Лондоне в 1598 году Грешем Колледжа (Gresham College), основанного на деньги финансиста и общественного деятеля Томаса Грешема (†1579). Весь научный штат колледжа составляли семь профессоров (богословия, права, медицины, геометрии, астрономии, риторики и музыки), единственной обязанностью которых было чтение еженедельных публичных лекций. Важно отметить, что многие из лекций проводились на английском языке, т. е. имели заведомо просветительскую направленность. В дальнейшем, на протяжении XVII века, влияние колледжа будет постепенно расти, и его профессора сыграют одну из ключевых ролей при основании Королевского Общества в 1660[76].

Конечно, в сравнении с другими странами центральной Европы XVI века Англия остается, с научной точки зрения, отсталой страной. Единственные университеты страны, Оксфорд и Кембридж, продолжают быть крайне консервативными учебными заведениями. В то же время основанный в 1518 году Королевский Медицинский Колледж (Royal College of Physicians)[77], например, не откликнулся на дидактические инновации и анатомические открытия XVI века (связанные с именами таких исследователей, как Андреас Везалий, Реальдо Коломбо и др.) и продолжал любовно пестовать галеническое наследие. Нам мало известно о медицинской практике Уильяма Гильберта, президента колледжа в , но можно быть уверенным, что он был далеко не так смел во врачевании Елизаветы, как в своих магнетических экспериментах.

Тем не менее, постепенно и в Англии начинают пробиваться ростки нового знания. Уже в 1556 г., некто Джон Фиелд публикует альманах, с предисловием Ди, упоминающий гелиоцентрическую теорию Коперника. Тогда же в своем учебнике её упоминает английский математик Роберт Рекорд. Наконец, Томас Диджес станет в 1576 г. первым английским интерпретатором гелиоцентризма. В комментариях к более ранней работе своего отца, Леонарда Диджеса, Томас не только объявит себя сторонником Коперника, но и добавит к теории польского каноника важнейший структурный элемент – бесконечность вселенной[78]. Мы уже сказали, что споры астрономов, по крайней мере, на этом этапе, напрямую не затрагивали эпистемологические вопросы. Но многие из континентальных веяний открыто толкали исследователей в сторону эмпиризма. Это можно бесспорно утверждать об учении немецкого врача и алхимика Филиппа Ауреола Теофраста Бомбаста фон Гогенхайма, более известного под именем Парацельс. Он был представителем того течения в алхимии, которое занималось в основном не поиском философского камня, но врачевательными, терапевтическими методиками. К концу XVI века он стал известен по всей Европе, и в частности в Англии, именно как соперник Галена, предлагавший широким массам, не имевшим финансовой возможности получить «квалифицированную» медицинскую помощь, простые и доступные рецепты, часто основанные на растительных или минеральных препаратах. О масштабах его влияния красноречиво свидетельствует тот факт, что к концу XVI века он даже вошел в официальный куррикулюм некоторых немецких университетов (Марбург, Йена, Гейдельберг).[79]

Для нас движение Парацельса интересно не только его оппозицией официальной медицинской доктрине, но и тем, что он неустанно пропагандировал обращение к опытному знанию, противопоставляя его книжному. В трактате De lAlchimie, датируемом 1530 годом, об этом говорится напрямую:

«A quoi pourrait m’être utile le jugement d’un médecin qui cite Sérapion, Mésué, Rhazes, Pline, Dioscuride ou Macer à propos des vertus de la verveine, qui dit qu’elle est bon pour ceci et pour cela, alors qu’il est incapable de vérifier ce qu’il avance ? Qu’en penser ? Je sais bien que si tu es un juge équitable, tu éstimeras que c’est mieux de savoir vérifier ces propriétés par l’expérience.[80]»

Но, наверное, решающую роль в формировании английского эмпиризма сыграли исследования в области мореплавания и магнетизма (и смежных наук, таких, как картография), осуществленные английской научной элитой во второй половине XVI века. Само строение британского архипелага, надежды на участие в колонизаторской гонке (первая, неудачная попытка колонизации Англией северной Америки датируется как раз серединой 1580-х), а также морское соперничество с Испанией за контроль над Атлантическим побережьем Европы – все это привело к тому, что мореплаванию и магнетизму в Англии уделялось повышенное внимание. В то же время, несмотря на то, что компас был известен в Европе еще с двенадцатого века, а трансатлантические путешествия уже перестали быть в диковинку, и та и другая область оставались в XVI веке в большой степени неизученными. Учитывая их огромное прикладное, практическое значение и отсутствие серьезного интереса со стороны древних, неудивительно, что их изучение основывалось непосредственно на чувственном опыте. Так, магнитное наклонение (magnetic dip, т. е. угол, образуемый с плоскостью горизонта магнитной стрелкой, вращающейся вокруг горизонтальной оси в плоскости магнитного меридиана), было обнародовано Робертом Норманом в своей Newe Attractive лишь в 1581 году. Норман не был университетским профессором и даже не имел, по всей видимости, классического образования – он был изготовителем компасов и моряком, проведшим в море более пятнадцати лет. В своем небольшом памфлете он уверенно отстаивает права ремесленников на научное исследование в знакомой им области, возможное благодаря тому, что он называет experimented truth. Многие из своих посылок Норман иллюстрирует опытным доказательством, снабженным четкими процессуальными инструкциями. Его эпистемология уже как нельзя прозрачна:

Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10