«The one is, not to prescribe to themselves any certain Art of Experimenting, within which to circumscribe their Thoughts; but rather to keep themselves free, and change their Course, according to the different Circumstances that occur to them in their Operations, and the several Alterations of the Bodies on which they work. The true Experimenting has this one thing inseparable from it, never to be a fix’d and settled Art, and never to be limited by constant Rules» [33].

Отметим, что некоторая сложность возникает не только при попытке определить понятие ‘экспериментальная философия’, но и при попытке установить узус слова ‘эксперимент’ в языке XVI-XVII веков. В классической латыни experientia означает одновременно некоторое общее знание, полученное в результате непосредственного знакомства с предметом, и конкретную познавательную процедуру. Можно говорить о том, что его использование соответствует использованию слова ‘опыт’ в современном русском языке, тогда как за чужим, но прочно вошедшим словом ‘эксперимент’ закреплено значение исключительно познавательной процедуры. Похожее разделение существует сегодня и в английском языке – слова experience и experiment соответствуют разным понятиям, хотя в XVII веке это разделение не всегда соблюдалось. В формуле «экспериментальная философия» слово ‘экспериментальнаяотносится, конечно, скорее, к познавательной процедуре. Но это лишь отчасти облегчает поставленную нами задачу.

Хорватский философ науки Мирко Грмек выделял в своих работах двенадцать стадий развития экспериментального метода на примере медицинских наук[34]. Для нас, в силу хронологических причин, прежде всего, интересны первые восемь:

1.  Первой стадией Грмек называет наивную форму метода «проб и ошибок». Исторически, она соответствует моменту основания сельского хозяйства, зарождению кулинарии, терапевтики и т. д.

2.  Второй стадией является элементарное качественное экспериментирование, т. е. провоцирование определенного эффекта при создании элементарных искусственных условий. Этот метод использовался досократиками и врачами времен Гиппократа.

3.  Третьей стадией является аналоговое экспериментирование, т. е. первые выводы о невидимом, сделанные за счет аналогий с повседневными феноменами.

4.  Четвертой стадией Грмек называет критику со стороны рационалистов (Платон, Аристотель) и более отточенную форму метода «проб и ошибок».

5.  Далее следует элементарное количественное экспериментирование, ограниченно использовавшееся в Александрии Эразистрата и Герофила.

6.  Вершина античного экспериментального метода, согласно Грмеку – качественное, гипотетико-дедуктивное экспериментирование, практиковавшееся Галеном.

7.  Следующий этап – пробуждение методологического сознания, продлившееся несколько сот лет и нашедшее свое самое полное выражение в работах Фрэнсиса Бэкона.

8.  Наконец восьмой стадией, хронологически соответствующей английской экспериментальной философии, становится количественное, гипотетико-дедуктивное экспериментирование. Оно связано, прежде всего, с такими именами как Галилей, Гарвей, Ньютон, и т. д.

Научным экспериментом в полном смысле этого слова Грмек, как и большинство современных философов, называет процедуру познания действительности, проводимую, прежде всего, в контролируемых и управляемых условиях. Более того, эта процедура подразумевает, что исследователь заранее представил себе теоретическую проблему, требующую решения экспериментальным путем. Наконец, важнейшей процессуальной составляющей эксперимента должно являться установление количественных отношений между переменными, другими словами математизация познания. Из анализа Грмека видно, что по-настоящему научным эксперимент становится только в XVII веке, когда он стал осуществляться с соблюдением всех перечисленных условий.

Здесь можно поставить следующий вопрос: стоит ли считать, что значение слова ‘экспериментальная’ в формуле ‘английская экспериментальная философия’ соответствует именно восьмой стадии классификации Грмека? Ответом на этот вопрос должно стать категоричное «нет». Резкость, с которой Грмек проводит границы между различными этапами становления экспериментальной эпистемологии, объясняется, конечно, естественным преимуществом историка – возможностью увидеть развитие метода с расстояния в несколько сот лет. Ученые XVII века были лишены этого преимущества, а потому значение слова ‘экспериментальная’ было достаточно размыто. По сути, экспериментальным знанием было любое добываемое опытным путем: оно попросту должно было соответствовать хотя бы одному из первых восьми этапов классификации Грмека. Например, условие ‘контролируемости и управляемости’ было совершенно не обязательным, а потому под экспериментом часто понималось обыкновенное наблюдение. Генри Пауэр разделил свою Experimental Philosophy[35] на три секции: микроскопические, ртутные и магнитные эксперименты, где первая была составлена исключительно из самых разнообразных наблюдений (животных, растений, тканей), полученных с помощью микроскопа. Точно также, эксперимент совершенно не обязательно должен был служить для опровержения или корроборации заранее озвученной гипотезы: работа в алхимической лаборатории, где различные вещества смешивались в произвольном, игровом порядке, считалась, безусловно, экспериментальной. А Самуэль Хартлиб в письме Роберту Бойлю использует ‘эксперимент’ как аналогичное слову ‘секрет’, прозрачно отсылающему к алхимической традиции.[36] То есть, можно говорить о том, что экспериментом часто называлась любая заранее продуманная процедура, или ее описание, основанная на опыте и приводившая к новому научному факту. Ричард Джонс жалуется, что английский математик Ричард Норвуд, в своей Sea-Mans Practice, Contayning a Fundamentall Probleme in Navigation, experimentally verified…1637 использует слово ‘эксперимент’ даже в тех случаях, когда сегодня мы бы сказали ‘вычисление’[37].

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

В этом контексте нельзя не вспомнить блестящую статью Поля Фейерабенда Classical Empiricism.[38] Здесь, на примере Фрэнсиса Бэкона, немецкий философ достаточно убедительно показывает, что понятие «опыта», от которого должна была отталкиваться новая эпистемология, было в XVII веке логически бессодержательно. Это обуславливалось, по словам Фейерабенда, тем, что философия Лорд-канцлера по сути не позволяла осуществлять три ключевые эпистемологические процедуры:

§  Идентифицировать опыт, то есть определить, что им является, а что нет. Античная парадигма, восходящая к Аристотелю, согласно которой опыт – сумма наблюдаемого при нормальных условиях – уже отброшена, а новая еще не создана

§  Интерпретировать опыт, что подразумевает наличие закрепленного традицией языкового аппарата для построения связи между опытом и языком

§  Создавать более сложные теории, якобы основанные на опыте

Но, не имея логического содержания, понятие опыта имело, по Фейерабенду, содержание психологическое, а именно, играло роль научного правила веры, regula fidei. То есть, не способствуя привлечению новых ученых на сторону экспериментальной философии, опыт укреплял уже существующую веру. Разумеется, выводом из этого является еще одно свидетельство в пользу эпистемологического анархизма. И хотя мы далеки от того, чтобы полностью разделять радикальную позицию Фейерабенда, его размышления кажутся нам интересными, особенно в рамках той роли, которую мы приписываем Фрэнсису Бэкону в третьей главе настоящей работы.

Добавим, что к концу XVII века стали появляться признаки стабилизации понятия «эксперимента». В частности, в работах Бойля нередко встречается различие между очевидными (obvious) экспериментами, т. е. просто наблюдениями, и неочевидными, продуманными (unobvious, elaborate) экспериментами. Эпистемологический статус первых хотя и не был высок, но сомнению не подвергался, тогда как продуманные эксперименты часто списывались оппонентами Бойля как выдумки, бесплодные с точки зрения эпистемологии. О дальнейшем расхождении этих понятий косвенно свидетельствуют исследования первых десятилетий работы Королевского Общества, выполненные Вудом и Хантером[39]. Так, авторы показывают, что в 1680 годы в Обществе конкурировали две группы, так называемые «натуралисты» и «экспериментаторы». Предметом спора был выбор стратегии дальнейшего развития английской академии, а именно распределение усилий между тотальным сбором материала и точечным экспериментированием. «Экспериментаторы», в числе которых были, например, Гук и Петти, считали, что стоит сделать упор на эксперименты в современном смысле слова, т. е. на проведение опытов, направленных на подтверждение или опровержение конкретных гипотез в рамках четко очерченной научно-исследовательской программы[40]. «Натуралисты» же, придерживавшиеся более классической, бэконианской эпистемологии, считали, что равное внимание стоит уделить сбору «наблюдений», пусть иногда и бессистемному. Тот факт, что «эксперимент» и «наблюдение» стали ассоциироваться с двумя различными и конфликтующими эпистемологическими стратегиями (которые, как показывает статья, иногда определяли и социальную структуру научного института), безусловно, говорит о появлении элементов языкового аппарата, на отсутствие которого жаловался Фейерабенд.

1.3

Структура экспериментальной философии

Итак, очевидно, мы не можем определить четкие границы понятия ‘экспериментальная философия’. Но, разумеется, это не говорит о том, что этих границ вообще не существовало. Спрат не без основания утверждает, что об экспериментальной философии можно говорить ‘справедливо и точно’, и мы последуем его совету. Уже сейчас можно сказать, что термин ‘экспериментальная философия’ парадоксален, что выражается не только в отмеченной нестабильности понятия ‘экспериментальная’, но и собственно в слове ‘философия’. Философии, в значении какой-то более или менее последовательной системы знаний, не существовало, а те, кого с полным правом можно было бы назвать экспериментальными философами, придерживались не только разных, но зачастую и диаметрально противоположных взглядов на конкретные научные проблемы. Скорее, можно говорить о том, что экспериментальная философия состояла из эпистемологического ядра – экспериментального метода – и окружавших его методологических и социальных конвенций. Нам кажется важным подчеркнуть здесь, что сам экспериментальный метод не был конвенцией, а представлял собой действительно более совершенный эпистемологический инструмент, способ познания окружающего мира, заслуженно занявший место своих малоэффективных предшественников. Окружавшие же его конвенции, в большой степени условные, служили своеобразной инструкцией по его эксплуатации. То есть, хотя они и постулировали как, кем и в каких условиях может быть легитимно использован экспериментальный метод для производства нового научного знания, по сути, их целью была ассимиляция экспериментальной философии в английской интеллектуальной среде. Именно они станут основным предметом этой работы.

1.3.1

Исследовательская свобода

Мы уже отметили, что одним из важнейших условий легитимного использования экспериментального метода была свобода. В своих работах ученый мог, и должен был, делать выводы без оглядки на политические, религиозные или даже научные авторитеты. Это был общеевропейский феномен, одинаково ярко проявивший себя везде, где было известно слово эксперимент. В Италии Галилей, начиная с 1610 года, вел борьбу за разграничение богословия и науки, и за свободу ученого делать любые выводы относительно содержания последней. Во Франции Паскаль блестяще указывал отцу Ноэлю на бесплодность апелляций к вышестоящим авторитетам[41]. В Англии первым крупным ученым, кто высказался за безусловную свободу научного исследования, был Уильям Гильберт, опубликовавший в 1600 году свое знаменитое исследование магнетизма De Magnete. Гильберту бороться за свободу и независимость было проще других – область его интересов была достаточно плохо изучена древними. Кроме того, он пользовался покровительством всесильной Елизаветы. Но это не умаляет значение того вклада, который он сделал в становление английской экспериментальной философии, вклада, о котором мы подробно поговорим в третьей главе нашей работы.

Единственным существенным ограничением свободы при использовании экспериментальной философии было условие получения в качестве результата научного факта, matter of fact. Выделение этого понятия стало важным этапом развития философии науки и на нем стоит остановиться подробней. Научным фактом (именно так мы будем, учитывая контекст, переводить формулу matter of fact) называлась любая информация, регистрирующая состояние внешнего мира, но не имеющая сама по себе никакой объяснительной силы. Как таковой, научный факт неоспорим, потому что его отрицание приводит к закреплению за ученым статуса закоренелого скептика и к последующему исключению из научного сообщества. Научному факту противопоставлялась гипотеза, призванная его дополнять и объяснять. Гипотеза создает вокруг научного факта своеобразное дискуссионное поле, где каждый вправе придерживаться собственного мнения. Например, задержка ртути в стеклянной трубке на высоте 76 сантиметров является научным фактом. Но атмосферное давление, якобы поддерживающее её на этой высоте – лишь одна из множества гипотез. Разумеется, со временем, некоторые гипотезы по сути переходили в разряд фактов. К концу века это произошло, например, с кровообращением – гипотезой, выдвинутой Уильмом Гарвеем только в 1628 году, но которую коллеги Бойля, и даже его оппоненты, уже не решались оспаривать[42]. Не возникает сомнения и в том, что некоторые ученые время от времени пытались, пользуясь своим авторитетом, двигать эпистемологическую границу, т. е. переправлять собственные предположения из сферы гипотез в сферу фактов. Шаффер и Шапен считают, что нечто подобное пытался осуществить Бойль с понятием ‘упругости’ воздуха.

Разделение «гипотез» и «фактов», стало, возможно, ключевым элементом экспериментальной философии и во многом определило ее лицо. Более того, это была беспрецедентная попытка отделить науку, основанную на фактах, от метафизики, состоящей из гипотез, иногда ничем кроме слов не подкрепленных. Именно злоупотребление словами (words) стало расхожим упреком со стороны экспериментальных философов, объектом внимания которых должны были быть исключительно дела (works ­– буквально, «творения»). Дихотомия слова–дела стала той осью, вокруг которой выстраивалась вся экспериментальная философия. Интересно, что эта ось также восходит к общеевропейской традиции, а непосредственно в Англии – к Гильберту, впервые указавшему на пагубный эффект от увлечения терминами, не имеющими эквивалента в реальном мире. Но уже в эпоху Бэкона напоминание о стерильности и вязкости традиционного языкового аппарата стало общим местом при критике античной парадигмы. Среди прочего, этому способствовали отрывки из Novum Organum, посвященные так называемым идолам площади.[43] Здесь Бэкон не только говорит о том, что слова зачастую мешают, а не способствуют пониманию предмета, но и замечает еще одно важное следствие недостаточной точности языка. «Слова», говорит он, «смешивают все и ведут людей к пустым и бесчисленным спорам и толкованиям». В четвертой главе мы увидим, что способность спекулятивной философии порождать споры, диспуты, а иногда и конфликты станет важным аргументом в пользу экспериментальной философии в беспокойные годы революции и реставрации.

Во второй половине XVII века полемика против философии слов набирает новые обороты. Основанное в 1660 г. Королевское Общество выбирает своим девизом “Nullius in verba”, формулу, взятую из стихотворения Горация, не желавшего, в пику пифагорейцам, клясться именем учителя или господина. Такой выбор не только напоминал об интеллектуальной независимости английской академии, но и подчеркивал, что научное знание опирается не на слова, а на факты. Интересно, что это же противопоставление могло сказаться и на издательской политике английских философов. Издатель Бойля, в предисловии к New Experiments, 1660, говорит о том, что книга написана по-английски, так как адресована тем, кто, будучи занят делами, возможно, не имеет времени изучать языки[44]. Если же говорить о философии науки, то сам Бойль, в знаменитом Proemial Essay, 1661, со свойственным ему многословием выделяет основной эпистемологический недостаток слов (т. е. гипотез) – невозможность с уверенностью определить их истинность:

«for indeed when a writer acquaints me only with his own thoughts or conjectures, without inriching his discourses with any real experiment or observation, if he be mistaken in his ratiocination, I am in some danger of erring with him, and at least am like to lose my time, without receiving any valuable compensation for that great loss: but if a writer endeavours, by delivering new and real observations or experiments, to credit his opinions, the case is much otherwise; for let his opinions be never so false, his experiments being true, I am not obliged to believe the former, and am left at liberty to benefit myself by the latter; [45]»

Осознание недостоверности спекулятивной философии привело, с одной стороны, к тому, что ее стали часто ставить в один ряд с литературой, т. е. считать продуктом фантазии, не имеющим отношения к физической реальности. В этом она противопоставлялась экспериментальной философии, которая, якобы, имела дело непосредственно с объектами реального мира. Генри Пауэр сетует на то, что многие философы тратят время лишь на то, чтобы заполнять библиотеки «философскими романами»[46]. С другой стороны, разные формы спекулятивной философии все чаще упрекают в неспособности принести реальную пользу. Наоборот, любой новый эксперимент или наблюдение – это квант нового знания, потенциально полезный для человечества. Такая позиция, безусловно, восходит к ренессансному энциклопедизму и к его английскому выражению в проекте ‘естественных историй’ Фрэнсиса Бэкона. Но во время английской революции она получила дополнительную поддержку благодаря пансофическим проектам Амоса Коменского, желавшего, не много не мало, со временем составить «историю всего»[47]. В то же время, такие компендиумы не должны были включать в себя всевозможные гипотезы, которые, согласно экспериментальным философам, зачастую представляли собой лишь бесплодные фантазии. Для многих из них, квинтэссенцией словесной, спекулятивной философии была картезианская гипотеза воронок, что, впрочем, не мешало им временами с восторгом цитировать французского философа.

1.3.2

Утилитаризм

Это приводит нас еще одной грани английской экспериментальной философии – и в данном случае речь идет именно об английском явлении – ее безусловной утилитарной направленности. В отличие от своих коллег на континенте основной мотивацией английских ученых было облегчение бремени человеческого труда. И хотя такая позиция не исключала того, что Бэкон называл ‘светоносными’ исследованиями, конечным продуктом производственной линии всегда были полезные изобретения. Это видно и в программе Соломонова Дома из New Atlantis, и во многих утопических проектах Самуэля Хартлиба, предложенных во время революции, и в более поздней деятельности некоторых членов Королевского Общества. Именно с этим связаны многочисленные попытки английских ученых привлечь на свою сторону представителей промышленности и торговли, которые, наряду с обществом, и должны были стать окончательными бенефициарами экспериментальной философии. Так, Роберт Гук посвятил часть предисловия к своей революционной Micrographia, 1665, восхвалению «необыкновенной щедрости» сэра Джона Катлера, крупного лондонского негоцианта, оплачивавшего лекции Королевского Общества, направленные на популяризацию «механических искусств». Гук считал доверие такого проницательного бизнесмена хорошим знамением для Королевского Общества, нуждавшегося в постоянном финансировании. В действительности, Катлер оказался одним из самых горячих и последовательных сторонников экспериментальной философии. В 1673 году Королевское Общество получило от него пожертвование в £1000 – гигантскую сумму, учитывая, что годовое жалованье самого Гука, например, составляло менее £25. Именно связь с такими людьми, как Катлер, и общая прикладная направленность экспериментальной философии позволили таким исследователям, как Борис Гессен, сделать вывод, что английские ученые XVII века лишь выполняли социальный заказ определенного общественного класса[48]. Однако пример Джона Катлера (наряду с Джоном Лоутером и Томасом Повеем) стоит считать скорее исключением из правил; Майкл Хантер отмечает, что “mercantile community seems to have shown some skepticism about the grandiose claims of scientists at the time”[49]. Более того, на деле корни утилитарного характера английской науки стоит искать не столько в «развитии торгового капитала, международных морских сношений и тяжелой индустрии», сколько в особенностях пуританской этики, ставшей одним из лейтмотивов английской революции. В дальнейшем, мы более подробно поговорим об этом в нашей работе.

1.3.3

Широта интересов

Другой английской особенностью экспериментальной философии стала широта ее интересов. Ядро экспериментальной философии, т. е. собственно экспериментальный метод, идея приложения которого к натуральной философии, как считалось, была заимствована у ремесленников, инженеров, врачей, фактически воспринимался как универсальный эпистемологический инструмент пригодный для применения в любой сфере человеческой деятельности. Нечто подобное можно наблюдать и у Декарта, рассчитывавшего, что принципы его философии со временем распространятся на все научные, включая общественные, дисциплины. Кроме того, пансофические, полиматические тенденции можно наблюдать и у некоторых европейских философов, таких как Пьер Гассенди, с его шеститомной Syntagma Philosophicum, или Амос Коменский. Но если принимать во внимание лишь тех, кто занимался наукой в современном смысле этого слова, то окажется, что исследовательские интересы Бойля, Рена или Гука были гораздо шире, чем Паскаля, Декарта или Галилея. Английские экспериментальные философы занимались астрономией, механикой, статикой, динамикой, анатомией, математикой, химией, физиологией, пневматикой, ботаникой, архитектурой и целым рядом дисциплин, таким как алхимия или астрология, которым сегодня нет места в научном дискурсе. Всё вызывало у них неподдельный интерес – от магнитного наклонения до природы тепла в лошадином навозе[50]. Мы уже говорили, что в Англии подобный размах научного исследования восходит к Бэкону, самоуверенно утверждавшему, что он «have taken all knowledge to be my province»[51]. Но Бэкон являлся лишь английским ретранслятором ренессансной традиции «натуральной магии», связанной с такими именами, как Джованни Баптиста делла Порта, Джон Ди и Бернардино Телесио, стремившимися познать природу во всех ее проявлениях. Эти философы, среди прочего, занимались коллекционированием редких и диковинных фактов, которые они добывали либо с помощью обширной сети информаторов, либо с помощью примитивного, игрового экспериментирования. Хотя большинство исследований велись в области медицины и фармакологии, никакого тематического ограничения у них не было, а единственным условием становилась способность поражать воображение. В свою очередь результатом этих исследований часто становились компендиумы, так называемые ‘книги секретов, самой знаменитой из которых была, безусловно, Magiae Naturalis,1558 Джованни делла Порты. Джованни делла Порта был невероятно популярен в Европе начала XVII века и даже входил в Академию деи Линчеи (Accademia dei Lincei), членом которой был Галилей. Тем не менее, можно справедливо говорить о том, что ко второй половине XVII века эклектичный энциклопедизм стал преимущественно английским явлением. Это произошло благодаря тому, что здесь важную роль играла не только экспериментальная традиция, восходящая к Галилею, но и традиция натуральной магии, влияние которой к этому времени были либо подавлено, либо обособлено на континенте. Галилей, Паскаль, Гюйгенс – все эти ученые уже практически не интересовались натуральной магией. Тогда как Бойль и его окружение, хотя и не без оговорок, часто и помногу цитирует Парацельса, Ван Гельмонта и др. Хорошо известно, что даже Королевское Общество было составлено из людей с антинаучными по сегодняшним меркам убеждениями, и что его музей напоминал скорее петровскую кунсткамеру, чем современный музей науки.[52]

Во второй главе нашей работы мы подробно остановимся на той роли, которую сыграла магическая традиция в формировании научного эмпиризма. На данном этапе ограничимся следующим вопросом: как с точки зрения современной философии науки стоит оценивать такую потрясающую широту интересов у философов, многие из которых по праву считаются отцами-основателями науки, плодами которой мы пользуемся до сих пор. Стоит сразу заметить, что современники оценивали безграничные претензии Королевского Общества однозначно – именно эта сторона экспериментальной философии чаще всего становилась предметом язвительных выпадов литераторов, и, безусловно, затруднила ассимиляцию науки среди широких слоев английского общества. Свидетельством в пользу этой гипотезы, например, служит комедия The Virtuoso Томаса Шадвелла, впервые поставленная в 1676 году. Здесь, Николас Гимрак, в котором нетрудно узнать Роберта Бойля, высмеивается за его попытки приручить паука, взвесить воздух, изобрести механический ткацкий станок и читать женевскую библию при свете фосфорицирующего бифштекса[53]. Непринятие науки обществом, а также насмешливое отношение к ней короля (посетившего, кстати, первый показ The Virtuoso), имели большее значение для науки, чем может показаться на первый взгляд. Именно оно, возможно, стало виной тому, что вплоть до XIX века Королевское Общество существовало за счет членских взносов и частных пожертвований[54].

Что касается современных оценок, то неразборчивость многих ученых XVII века позволяет судить, прежде всего, о двух вещах. Строгое соответствие сегодняшним представлениям о научном методе не всегда может служить ретроспективным демаркационным критерием для отделения ученых от шарлатанов. В работе с историей науки стоит помнить, что злоупотребление презентизмом почти всегда приводит к существенному искажению исторической ткани. Но, в то же время, не стоит пытаться реабилитировать псевдонаучные теории на том основании, что Бойль увлекался алхимией, а у Ньютона были престранные идеи об ангелах. Иными словами, в работе с философией науки не стоит бояться того естественного преимущества, которое мы получаем за счет возможности ретроспективной оценки событий. Подобные несоответствия могут лишь еще раз напоминать нам о том, что даже личности масштаба Ньютона не всегда бывают последовательными в своих убеждениях.

1.3.4

Коллективизм

Широкое поле применения предопределило еще одну неизменную черту английской экспериментальной философии. С самого начала, а особенно с середины 1650-х годов, она воспринималась как коллективный, бессрочный проект, который возможно реализовать лишь посредством полноценного научного сотрудничества. Под этим подразумевалось не только обмен информацией между натурфилософами, т. е. теоретиками науки, но и сотрудничество с представителями прикладных дисциплин – инженерами, ремесленниками, торговцами. Разумеется, выгоды от совместной работы к середине XVII века были уже по достоинству оценены по всей Европе. В Риме, Тоскане, Франции и на территории современной Германии уже существовало не один десяток более или менее формальных научных сообществ. Определенную роль в укреплении коллективной идеологемы в Англии сыграл, безусловно, Бэкон. Но корни научного сотрудничества как такового стоит искать в общеевропейской академической традиции, на которую сильное влияние оказали разного рода оккультные течения, но особенно неоплатонизм Марсилио Фичино. Интересно, что Бойль и в этой связи взывает к алхимическому наследию и одобрительно цитирует Василия Валентина, алхимика XV века, утверждавшего, что краткость жизни не позволяет надеяться обработать весь нужный материал в одиночку. Однако, несмотря на общеевропейский характер феномена, нельзя не заметить, что только в Англии мы встречаем успешную реализацию идеи бескорыстного служения делу науки. Здесь отдельный ученый воспринимается не как архитектор, но как каменщик, чей труд в большой степени лишен творческой составляющей, а вклад в окончательный результат всегда незначителен. Похожая философия безличного служения науке, правда, встречалась в среде итальянских экспериментаторов, объединившихся в 1657 году в знаменитую Академию дель Чименто[55]. Ее реализацией стала единственная совместная публикация академии – I Saggi di naturali esperienze fatte nellAccademia del Cimento, 1667 – подписанная коллективно. Но именно эта декларированная безличность спровоцировала многочисленные конфликты внутри академии и стала одной из причин ее закрытия в 1667 году.[56] В Англии, как и в Италии, полностью избежать конфликтов не удалось. Роберт Гук был крайне чувствителен в вопросах интеллектуальных прав и считал, что многие из его изобретений были присвоены другими. Но существовавшие разногласия не помешали коллективной идеологии, направленной на служение обществу, стать важнейшим цементирующим элементом английского научного сообщества.

Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10