Весьма показательны в связи с этим рассуждения , который в статье «Русская литература в 1842 году» называет три наиболее частых аргумента, выдвигаемых критикой при разборе «новых творений таланта»: первый – это «сальности, дурной тон»; второй – «незнание грамматики», третий – «искажение русского языка»; «за этот аргумент, - добавляет Белинский, - ухватились даже те, которые пишут морь (вместо морей), мозгов человеческих, мечт и т. п.» (Белинский, т.8, с.15-16). (О формах типа морь в истории русского языка см. подробнее в «Очерках по исторической грамматике русского литературного языка Х1Х века» [Очерки …, 1964, с. 260-261]).

Материалы такого рода позволяют с достаточной степенью уверенности предполагать, что для литераторов 1-й половины 19 века было актуально разграничение ошибок грамматических и языковых. Под первыми понимались, по-видимому, нарушения регламентаций, содержавшихся в грамматических руководствах; под вторыми – отступления (вольные или невольные) от общепринятого употребления, а также спорные и неоднозначные случаи, ещё не получившие грамматического осмысления и кодификации. Отмеченная дифференциация, как кажется, и послужила причиной того, что Пушкин ограничил перечень грамматических погрешностей, отмеченных в его поэзии критикой, лишь пятью фактами, видимо, относя другие поправки к разряду языковых.

Надо думать, что данное теоретическое размежевание отражает объективно существующие сложнейшие противоречия между нормой и узусом, проницательно подмеченные русскими литераторами как наиболее искушёнными в художественно-речевой сфере носителями языка.

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

Поскольку грамматические (морфологические) замечания, отнесённые критикой к произведениям прозы, поэзии или драматургии, имели специфические особенности, обусловленные конкретным типом организации словесного творчества, целесообразно рассмотреть каждую из трёх групп оценок отдельно.

Глава 2

Оценки морфологической стороны прозаических произведений

К грамматической стороне прозы русская литературная критика 1-й половины ХIХ века проявляла особенно придирчивое внимание. Если в стихотворных произведениях грамматические погрешности могли в определённой мере искупаться другими достоинствами (звучностью, певучестью, лиризмом стиха…), то соответствующие нарушения, допущенные в прозе, считались непростительными. «Стихи как лесть слуху сносны даже самые посредственные,- писал в 1825 году (Марлинский),- но слог прозы требует не только знания грамматики языка, но и грамматики разума» [История русской …, 1958, с. 198].В этом высказывании чётко обозначены два основных требования, предъявляемых в то время критикой к языку прозы: соответствие грамматическим нормам и логичность, ясность, отсутствие двусмысленности. В 1841 году о тех же двух правилах «классического слога», присовокупив к ним ещё и правило «приличия», писал ёв: «Слог должен быть правилен, ясен и приличен. Он может быть ещё украшен, но последнее не есть обязанность. Это – роскошь, в которой волен каждый» (Москвитянин, 1841, ч.2, №3, с. 10).

Таким образом, оба критика ставили на первое место правильность языка. Примечательно, однако, что если Бестужев имел в виду художественную прозу, то рассуждения Шевырёва относились к научной книге – «Чтениям о русском языке» . И это не случайно. Логико-грамматический критерий оценки в то время считался универсальным и применялся критикой при разборе самых разных по стилевой принадлежности прозаических произведений. Литературные журналы 1-й половины ХIХ в. публиковали рецензии на всевозможную книжную продукцию: от романов, повестей и научных трактатов до календарей и кулинарных книг, и требование соблюдения грамматических норм предъявлялись к автору любого сочинения. Выразительный пример: в журнале «Библиотека для чтения» за 1836 год был помещён отзыв о «Летописи факультетов» Петербургского университета на 1835 год. Рецензент (очевидно, , редактор и издатель журнала), заметив немало языковых погрешностей в тексте «Летописи», резюмировал: «никакая учёность… не избавляет от обязанности писать хорошо и правильно по-русски… Логика - душа грамматики, и она должна быть равно знакома и поэту, и философу» (Библ. для чт., 1836, т.1., с. 29).

Весьма лаконичные по форме оценки грамматической правильности прозы, как уже отмечалось, были чаще всего отрицательными: отсутствие ошибок здесь считалось естественным, нарушения же отмечались непременно. При этом рецензенты часто старались подчёркнуть второстепенность, маловажность своих грамматических замечаний по сравнению с идейно-содержательной составляющей анализа. Тот же Сенковский, который не оставлял незамеченными мельчайшие языковые погрешности авторов, утверждал, что в «отделении Критики, средь рассуждения о предмете книги» не стоит «входить в грамматические мелочи» [Библ. для чт., 1837, т.22, ч.1., с. 32]. Случалось, что литераторы, порицавшие сочинителей за грамматические ошибки, предвидя типичные обвинения в «мелочных придирках», авансом парировали возможные возражения оппонентов. Так, в рецензии на роман «Юрий Милославский», после перечня многочисленных грамматических погрешностей писателя, говорилось: «У нас, пожалуй, вступятся в этом за Автора и назовут эти ошибки мелочными…. Неужели безграмотность должна вечно быть уделом Русской Литературы?» (СП, 1830, № 9, «Новые книги»).

Круг обсуждаемых критиками морфологических проблем отличался большой широтой и касался наиболее сложных для носителей языка вопросов. В частности, в области имён существительных активно обсуждались формы рода (к примеру, согласование по роду существительного дитя), - числа (например, возможность образования плюральных форм от абстрактных существительных типа любовь, свобода), - падежа (как то: склонение имён среднего рода на –мя типа темя, время, формы родительного падежа единственного числа с флексиями –а и –у типа носа - носу, шума - шуму, формы именительного падежа множественного числа с окончаниями – ы и – а типа годы - года; веки - века; формы множественного числа существительных со значением «невзрослости», например, таких, как жеребёнок; колебания в формах родительного падежа множественного числа типа бурь - бурей; недуг - недугов и т. п. Предметом постоянного обсуждения являлись также колебания в формах местоимений: ея - её; моея - моей; они - оне и т. п. В области глагольных форм затрагивались вопросы употребления залоговых образований типа темнеть-темнеться, сложности в спряжении глаголов типа хотеть, гневать - гневить; немало критических замечаний было посвящено образованию и употреблению форм причастий и деепричастий: узрен - узрет, заперев - заперши, нашед - нашедши, простря и под.

Изучение всей совокупности поднимаемых критиками морфологических проблем, обилие и разнообразие которых свидетельствует о неустойчивости перестраивающейся в этот период грамматической системы, даёт возможность получить более полное представление об изменениях в литературном языке и языке художественной литературы, об актуальных для 1-й половины XIX века противоречиях нормы, о культурно-речевых трудностях эпохи. Важно подчеркнуть также, что материал оценок характеризует лингвистическую осведомлённость и своего рода «нормативную зоркость» как авторов рецензий, так и широких читательских кругов. Кроме того, критические замечания могут служить косвенным свидетельством общеизвестности, «замечаемости»», «опознаваемости» в интеллигентной среде тех или иных грамматических (морфологических) нарушений, и, одновременно, - их значимости, актуальности или, напротив, второстепенности для носителей языка; индивидуальная точка зрения, высказанная рецензентом, часто является отражением коллективного мнения. Судить об этом позволяет не только содержательная, но также и формально-изобразительная, «орнаментальная» сторона отзывов о языке. В связи со сказанным является целесообразным, как кажется, распределить всю совокупность весьма разнородных грамматических (морфологических) оценок прозы не по частям речи, как это делается традиционно, а в соответствии с тем способом, который избрал критик для «представления» своего мнения читателям, благо обильный материал позволяет это сделать.

Анализ собранных данных показывает, что отношение к морфологическим фактам выражалось в русской критической литературе тремя основными приёмами. В одних случаях критик лишь выделял (подчёркивал, отмечал курсивом) неверную, по его мнению, грамматическую форму, иногда используя при этом специфические средства пунктуации. В других, – наряду с графическим или шрифтовым выделением ошибки, предлагал правильный, с его позиций, вариант. В - третьих, – в дополнение к тому, о чём сказано выше, комментировал и (или) ещё и аргументировал свою точку зрения. Разумеется, выбор того или иного способа определялся разными факторами: и структурно-композиционными характеристиками статьи, и свойствами самого обсуждаемого языкового факта, но, кроме того, что весьма существенно,- ещё и ориентацией пишущего на предполагаемую реакцию публики. Если рецензент полагал, что читатели без труда распознают в цитируемом им авторском тексте графически выделенную морфологическую погрешность, он не считал нужным делать дополнительные пояснения.

Для иллюстрации первого из этих трёх способов «представления» читателям ошибочных грамматических форм можно привести следующие факты. В отзыве 1836 года об анонимном романе «Прекрасная Астраханка» (Библ. для чт., 1836, т.15, с. 4) критик (вероятно, ) без каких-либо комментариев выделил употреблённое автором деепричастие совершенного вида простря (простря свои руки къ Анастасии), очевидно, будучи уверенным в том, что и читатели расценят эту форму как несостоятельную. Образования типа исчисля, вспомня, умча и т. п. в литературе 1-й половины 19 века не были редкостью, хотя грамматисты и оспаривали их правильность [Булаховский, 1954, с. 136]. Что же касается конкретно деепричастия простря, восходившего к церковнославянскому глаголу прострети [СЦР 3, с. 537], то это высокое по стилистической окраске слово встречалось в поэзии ХVIII века, к примеру, у , , и др.: Амур, простря свой властный взор, Подвигнул весь Нептунов двор (Богданович , 1775 – 1782); Лишь ты, простря твои победы, Умел щедроты расточать ( На взятие Измаила, 1и т. п. (НКРЯ). Единичные примеры употребления данного архаичного деепричастия отмечались также в стихотворных текстах высокого стиля, относящихся к 1-й половине ХIХ века: И думы вкруг чёрные простря над главою (Гнедич , 1809); Он плыл, простря свои крыле ( Орёл, 1844) (НКРЯ). Но для прозы это деепричастие было совершенно нехарактерно и своей напыщенностью производило комический эффект, что, вероятно, по мнению критика, должно было быть очевидным для читателей журнала «Библиотека для чтения».

Аналогичным способом графического выделения выразил в 1841 году своё отрицательное впечатление от окказиональных форм именительного падежа множественного числа любви (Есть разного рода любви) и - родительного множественного вражд и мечт, употреблённых прозаиком Н. Верёвкиным, (Белинский, т.5, с.216). И он же, не комментируя, подчеркнул окончания двух полных имён прилагательных, выступающих в функции сказуемого, обозначив тем самым их грамматико-стилистическую несостоятельность, в следующем контексте из переводного сочинения Ш. Ребо «Замок Сен-Жермен»: Ваш вызов очень глупый. А ваш отказ подлый (Белинский, 4, с.272).

Точно так же, без каких-либо пояснений, анонимный рецензент газеты «Северная пчела», издаваемой , выделил курсивом ошибочную форму родительного падежа множественного числа плясуньев, употреблённую в романе «Юрий Милославский»: появление плясунов и плясуньев (СП, 1830, № 9, «Новые книги»). Нормативные руководства XVIII - 1-й половины XIX века однозначно требовали для существительных женского рода на ия, - ья форм родительного падежа множественного числа на -ий (или в ряде случаев ей): келья-келей; оладья-оладей; библия-библийбиблей); коллегия-коллегий и т. п. [Барсов, 1981, с. 429], а также: бадья-бадей, , попадья-попадей и проч. [Греч, 1830, с. 180].

Заслуживает также внимания замечание стилистического характера, сделанное в рецензии на поэму «Мертвые души» (1842 г.) по поводу употребления Гоголем действительного причастия настоящего времени кутящий: «Мы очень любимъ употребление причастий, и отнюдь не согласны съ тýми, которые хотятъ замýнять ихъ безпрерывнымъ который, но есть случаи, въ которыхъ причастие неумýстно, напримýръ, и въ слýдующемъ…: помýщикъ, кутящий во всю ширину Русской удали и барства» (СП,1842, № 000, с. 547). Вероятнее всего, эта негативная оценка была связана с традиционным, характерным для грамматических представлений XVIII-XIX вв. взглядом на причастие как на «книжную», старославянскую по происхождению, принадлежащую возвышенному стилю часть речи, и, следовательно, - с неприятием тех причастных форм, которые образованы от глаголов сниженной семантики. К примеру, и подчёркивали, что «весьма не надлежит производить причастий от тех глаголов, которые нечто подлое значат и только в простых разговорах употребительны», ибо «причастия имеют в себе некоторую высокость» [Ломоносов, 1952, с. 49; Барсов, 1981, с. 595]. Примечательно, что, несмотря на пространность высказывания, Греч не стал пояснять своё отрицательное отношение к причастию кутящий, очевидно, полагаясь на достаточную филологическую осведомлённость и хорошее языковое чутьё читателей.

Подобных случаев было немало, и они чаще всего касались тех грамматических нарушений, неудачность которых для широкой читающей публики была вполне очевидной.

Несколько иной характер носили оценки, при которых графическое выделение в анализируемом тексте грамматической формы сочеталось с какими-либо пунктуационными средствами (чаще всего - восклицательным или вопросительным знаками). С одной стороны, этим способом наглядно демонстрировалось эмоционально-неприязненное отношение критика к той или иной ошибочной, по его мнению, грамматической форме; с другой, - использование в этой ситуации пунктуационных знаков давало возможность акцентировать внимание читателей на таком языковом отклонении, которое в противном случае могло бы остаться ими незамеченным. Обычно в этом случае затрагивались гораздо более спорные и неоднозначные проблемы нормы, чем при простом подчёркивании (выделении) неправильных форм.

Так, в анонимной рецензии на «Повести Белкина» (газета «Северная пчела» за 1831 год) было отмечено курсивом и сопровождено восклицательным знаком употреблённое Пушкиным деепричастие заперев (ППК - 3, с.126). Грамматисты (в частности, , один из соредакторов «Северной пчелы») рекомендовали от глаголов совершенного вида типа запереть, умереть, отереть употреблять деепричастные формы с суффиксом

ши [Греч, 1830, с. 391]. Предпочтение формам заперши, умерши и подобным отдавал значительно позже и ёв в своём труде «Правильность и чистота русской речи» (1911 г.). Называя формы заперев, отерев «менее правильными», чем параллельные образования на –ши, он тем не менее отмечал широкое распространение форм с суффиксальным – в у писателей ХIХ века. Среди приведённых им примеров находился и упомянутый «Северной пчелой» случай заперев лавку из повести Пушкина «Гробовщик»: Заперев лавку, прибил он к воротам объявление о том, что дом продается и отдается внаймы, и пешком отправился на новоселье (в 1-м издании 1830 года); здесь же Чернышёв указывал, что в посмертном издании 1838 года вместо заперев была уже форма заперши [Чернышев, 1911, с. 138].Очевидно, исправление было сделано кем-то из редакторов этого издания. Во 2-м же, прижизненном, издании «Повестей Белкина» 1834 года стояло именно - заперев (ППК – 3, с. 126). То есть Пушкин, несмотря на замечание критики, оставил эту форму, по-видимому, широко распространённую в живой речи, без изменений.

Аналогичным примером критической реакции на факт колеблющейся нормы может служить отмеченная форма родительного падежа множественного числа соседов, вместо соседей. В рецензии 1843 года на нравоучительную «Памятную книжку для молодых людей», в которой юношеству давался совет не избегать «благонравных собраний» и «добрых соседов», критик, выделив форму соседов, поставил рядом с нею знак (!), выразив тем самым своё негативное отношение к этой архаичной и книжной грамматической форме (Белинский, 7, с. 639).

Исследование истории своеобразного в грамматическом отношении слова сосед свидетельствует о том, что в 1-й половине ХIХ века формы данного имени существительного отличались неустойчивостью. И хотя в текстах этого времени господствовали образования с мягким конечным согласным основы типа соседи – соседей, наряду с ними изредка встречались и закономерные для данного существительного формы с твёрдой основой соседы – соседов – соседам …, отличающиеся от параллельных образований как стилистически (закреплённостью преимущественно в книжных текстах), так, в ряде случаев, и семантически. В частности, образования с мягким конечным согласным основы чаще употреблялись при обозначении «неконкретизированного» множества, целостной совокупности, из которой не вычленяются отдельные единицы, что могло подчёркиваться словами все, много, множество и т. п. Формы же типа соседы – соседов – при обозначении конкретных лиц, живущих рядом или находящихся поблизости, или (в тех случаях, когда слово «сосед» выступало в значении «соседний народ», «близлежащее государство») – при обозначении определённого народа или страны. Сравните: Хотя все соседи старались разуверить его в сем, как они говорили, предубеждении, однако отец мой находил причины им не верить (. Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова, 1814); Соседи шептались между собою, как раки под крапивою, и, как раки, пятились перед страшным соседом (-Марлинский. Латник, 1832); Соседи рады были угождать малейшим его прихотям; губернские чиновники трепетали при его имени (. Дубровский, 1833) и т. п., но - Соседы Нижегородской области, мордва, взялись указать моголам безопасный путь в ее пределы (. История государства Российского: Том 5, ); слушая россказни незнакомца, нашептываемые им на ухо, красные девушки смеялись и уж гораздо ласковее, хотя исподлобья, поглядывали на своих соседов (-Марлинский. Cтрашное гаданье,1831); всемерно стараться облегчать средства переселения покупкою турецких имений за выгодную для них цену …, дабы соседы их магеметане не были разъяряемы, видя соотечественников и единоверцев своих, владык той земли, изгоняемых и влекущихся в нищете и поругании (. Документы, 1833); Прошло несколько дней, и вражда между двумя соседами не унималась (. Дубровский,1833) и т. п. (НКРЯ) [См. об этом подробнее: Серебряная, 1980, с. ].

Рекомендации грамматик 1-й половины XIX века в отношении форм множественного числа существительного сосед расходились. называл в качестве нормативных формы типа соседи – соседей [Востоков, 1845, с. 20]. приводил обе парадигмы склонения существительного сосед («твёрдую» и «мягкую»), но «правильными» именовал всё же формы не с мягким, а с твёрдым характером основы [Греч, 1830, с.173, 183]. Белинский, таким образом, поддерживал формы типа соседи-соседей, по-видимому, распространённые в живой, естественной речи.

Разумеется, далеко не все случаи обсуждения критиками морфологических колебаний, имевших место в изучаемый период, возможно проследить. Иногда о них свидетельствуют лишь косвенные свидетельства. К фактам такого рода можно, к примеру, отнести известное высказывание о формах именительного и родительного падежей множественного числа этнического наименования цыган: «Кстати о грамматике. Я пишу цыганы, а не цыгане, татаре, а не татары. Почему? потому что все имена существительные, кончающиеся на анин, янин, арин и ярин, имеют свой родительный во множественном на ан, ян, ар и яр, а именительный множественного на ане, яне, аре и яре. Все же существительные, кончающиеся на ан и ян, ар и яр, имеют во множественном именительный на аны, яны, ары и яры, а родительный на анов, янов, аров, яров» (. Записные книжки, ) ([НКРЯ). Это замечание, вероятнее всего, является отголоском споров относительно названия поэмы «Цыганы» (1824 г.).

История слова цыган – одно из ярких доказательств роли словообразовательного и лексико-семантического факторов в морфологических процессах. Грамматическая история данного заимствованного существительного («Цыган Заимств. через ср.-греч. ts…gganoj, стар. ўts…gganoj "цыган", которое возводится к ср.-греч. ўq…gganoi» [Фасмер, 1971,4, с.305]) тесно связана здесь с классом образований на –анин типа крестьянин, басурманин, славянин и т. п., исторически имевших флексии –е и нулевую в плюральных формах именительного и родительного падежей. В процессе грамматического освоения слова цыган, происходившего в XVII-XVIII вв., значительную роль сыграла финаль данного слова – ан, благодаря чему оно и сблизилось с группой этнонимов на –анин, для которых в прошлом были характерны колебания в исходной форме именительного падежа единственного числа (басурман - басурманин, мусульман –мусульманин) и, соответственно, в именительном падеже множественного числа встречались формы басурманы - басурмане, мусульманы – мусульмане, а в родительном - винительном множественного имели место колебания типа басурман - басурманов, мусульман – мусульманов [См. об этом подробнее: Серебряная, 1989, с. 65-68].

В прозаических и в стихотворных текстах 1-й половины XIX в. фиксируются как формы цыганы - цыганов, закономерные для этого существительного, так и параллельные образования цыгане – цыган, которые тогда активно входили в употребление. Сравните: Цыганы шумною толпой По Бессарабии кочуют (. Цыганы, 1824); Московские цыганы (. Московские цыганы, 1842); Когда веселием, восторгом вдохновенный, Вдруг удалую песнь весь табор запоет, И громкий плеск похвал, повсюду пробужденный, Беспечные умы цыганов увлечет (Е. П. Ростопчина. Цыганский табор, 1831); Встречал я посреди степей Над рубежами древних станов Телеги мирные цыганов (. Цыганы, 1824); Волы, мешки, сено, цыганы, горшки, бабы, пряники, шапки ― всё ярко, пестро, нестройно; мечется кучами и снуется перед глазами (. Сорочинская ярмарка, ); и т. п., но: Тут волохи усатые, И угры в чекменях, Цыгане бородатые В косматых кожухах (. Ночь перед приступом. ); От юности моей враг чопорных утех ―Мне душно на пирах без воли и распашки. Давай мне хор цыган! Давай мне спор и смех, И дым столбом от трубочной затяжки (. Гусарская исповедь, 1832); Цыгане по своему искусству играли в гудки (. Записки (); проходившие мимо цыгане украли Ивася (. Вечер накануне Ивана Купала, ); Кроме господских цыган, находится в здешней области до 34 семейств, принадлежащих короне (. Описание Бессарабской области, 1816) и т. п. (НКРЯ).

Показательны также данные, извлечённые из справочника «Библиография о цыганах» (М., 1930), где в хронологическом порядке перечислена вся литература о цыганах с 1780 по 1930 гг. Сравните, к примеру, следующие названия: Цыганы «С-Петербургские Ведомости», 1830, № 40 (Герман, 1930, с. 13), но - Цыгане в России «Библиотека для чтения», 1837, т. 20 (там же, с. 20).

Примечательно, что Пушкин, отстаивавший правильность образования цыганы и употреблявший в своих произведениях только эту форму, в письмах использовал всё же входящую тогда в употребление форму именительного падежа множественного числа с окончанием – е цыгане. Например, в письме к Вяземскому от 01.01.01 г.: «Я, кажется, писал тебе, что мои Цыгане ни куда не годятся: не верь - я соврал:– ты будешь ими очень доволен» (Переписка Пушкина, с.192). Сам же Вяземский в журнале «Московский телеграф» (1825, ч.6, № 22) извещал читателей: «Мелкие стихотворения и новая поэма Пушкина Цыгане готовятся к печати» (Вяземский - 2, с.114). Замечательным как свидетельство неустойчивости тнормы кажется также следующая выдержка из критической статьи Вяземского «Цыганы. Поэма Пушкина»: «На грунте картины изображается табор южных цыганов или цыган, со всею причудностью их отличительных красок, поэтическою дикостью их обычаев и промыслов и независимостью нравов» (там же). Знаменательно также шутливое примечание, сделанное анонимным автором в связи с выходом в свет поэмы «Полтава» (1829 г.) относительно обманутых ожиданий «литературных вестовщиков», заранее написавших о новой поэме Пушкина «Мазепа»: «литературным вестовщикам не в первый уже раз ошибаться подобным образом. Пушкин при каждой из последних своих поэм поправлял их: они говорили «Бакчисарайский фонтан», а он написал «Бахчисарайский», они писали «Онегин», «Цыгане», а он написал «Онýгин», «Цыганы». Наконец, вместо «Мазепы» явилась «Полтава» (ППК - 2, с.129).

Если приведённые выше примеры касались грамматических колебаний, то в рецензии на поэму «Мёртвые души» (СП,1842, № 000, с.546) была отмечена восклицательным знаком несомненная ошибка писателя. Это краткое страдательное причастие прошедшего времени узрет, выступающее у Гоголя в таком контексте: Не без радости был вдали узрет полосатый шлагбаум, дававший знать, что мостовой, как и всякой другой муке, будет скоро конец (Гоголь -.2, с. 144). «Узрет!» - возмущённо восклицал критик. В отзыве Греча имелись и другие грамматические поправки, о которых будет сказано ниже, но все они сопровождались комментариями. В этом же случае критик не счёл нужным давать правильный вариант или что-либо пояснять, вероятно, полагая, что погрешность Гоголя и без того очевидна. С оценкой этой причастной формы был вынужден согласиться антагонист «Северной пчелы», особенно в вопросе о «Мёртвых душах», , откликнувшийся на мнение Греча так: «Из всех указанных им примеров «самого неправильного и варварского языка и слога» у Гоголя справедливо осуждено разве одно слово узрет вместо узрен; действительно, великая ошибка со стороны Гоголя, и мы охотно верим, что строгий рецензент никогда бы не сделал подобной, так же как никогда бы не написал «Мёртвых душ» (Белинский, 6, с. 241). При образовании этой книжной, редко встречающейся причастной формы от глагола 3-го непродуктивного класса узреть [Виноградов, 1972, с. 357] Гоголь, по-видимому, оказался под воздействием аналогии с широко употребительными глаголами других классов типа согреть, надеть и т. п., страдательные причастия прошедшего времени от которых имеют суффиксальное -т- (ср. согрет, надет).

В тех случаях, когда приходилось сомневаться, достаточно ли одного лишь выделения (графического или пунктуационного) для того, чтобы читатели распознали грамматико-морфологическую ошибку, критик помещал рядом с ошибочной формой правильную. Чаще всего это имело место, когда погрешность была столь широко распространена, что становилась привычной и уже почти не замечалась носителями языка. Наглядным примером такого рода фактов могут служить исправления, сделанные в ходе разбора произведений современной ему прозы. Оценивая язык переводов, автор «Рассуждения о старом и новом слоге» методично отмечал «неправильные» формы родительного и винительного падежей единственного числа местоимения 3-го лица она, всякий раз приводя здесь же нормативную форму: дýлала ея…Здýсь мýстоимение ея поставлено не въ томъ падежý ; должно говорить и дýлала ее, а не ея; приучать ея… Здýсь вторично мýстоимение ея поставлено не въ томъ падежý: приучать ее, а не ея; он научил ея … Тажъ самая погрýшность въ третий разъ; влить въ сердце ее… Здýсь въ четвертый разъ мýстоимение ее поставлено не въ томъ падежý: влить въ сердце ея, а не ее (Шишков. Рассуждение, с. 123-128). Смешение форм генитива и аккузатива личного местоимения 3-го лица женского рода было обусловлено расхождением между живым произношением, где в обоих падежах устойчиво закрепилась форма ее, и требованиями церковнославянской высокой книжности, в соответствии с которыми в родительном необходима была форма ея. Отмеченное смешение являлось в рассматриваемый период серьёзной грамматико-орфографической проблемой. Об этом свидетельствуют, в частности, материалы Национального корпуса русского языка, представляющие немало примеров употребления одной формы вместо другой. Сравните: терялся в ее неизмеримом кругу ( (Марлинский). Прощание с Каспием, 1834); Драматические писатели выводили на сцене эту страсть со всеми ее пагубными последствиями (. Старая записная книжка, 1; но: сей последний утешал ея (ОМ. Сомов. Матушка и сынок, 1831); Я просить буду ея (. Письма, ) и т. п. (НКРЯ). Примечательно, что правила использования падежных форм местоимения она нарушались даже в богословских текстах этого времени. Например: избранной госпоже и детям ее (2 послание Иоанна: Синодальный перевод, ); хранитель всех сокровищ ее (Деяния Св. Апостолов: Синодальный перевод, ); вожделети ея (митрополит Филарет (Дроздов). Пространный Христианский Катехизис, ) и т. п. (НКРЯ). Между тем в грамматических руководствах 1-й половины ХIХ века имелись на этот счёт достаточно чёткие указания. Так, в пособиях Греча (1827 г.) и Востокова (1831 г.) в качестве формы родительного рекомендовалась лишь - ея: Третьяго лица род ед. ч.жен. р.ея [Греч, 1830, с. 243]; отъ ея лица [Востоков, 1845, с. 45]. Более гибкую позицию занимал в этом плане ранее , указывавший в «Российской грамматике» (1755 г.) на стилистическое размежевание форм ея и ее: Ее в просторечии, ея в штиле употреблять пристойнее [Ломоносов, 1952, с. 543]. Очевидно, под просторечием здесь разумелась устная, народно-разговорная, некодифицированная форма русского языка в ее противопоставлении «российскому штилю» как письменной, литературно и художественно обработанной, нормированной разновидности языка. В связи со сказанным весьма показательны и воспоминания о том, что «никак не мог различить падежей местоимения ея и ее. Всегда писал: любит ея» (Греч о моей жизни, ) (НКРЯ). Да и сам Греч не всегда соблюдал эти искусственные, противоречащие живому употреблению правила. Так, ёв в 1841 году обвинял его в непоследовательности: «Вездý г. Гречь пишетъ : для нее…; но въ его же грамматиý: родительный падежъ мýстоимения 3-го лица женскаго рода ея, а предлогъ для какого же падежа требуетъ?» (Москвитянин, 1841, № 3, ч. 2, с. 211).

Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12