-- С университетской кафедры вы, конечно, не проповедуете
такую ересь?
Профессор Колдуэл пожал плечами.
-- Как всякий честный налогоплательщик, я, знаете ли,
политик. Сакраменто дает нам средства, а мы раболепствуем перед
Сакраменто, и перед Попечительским советом университета, и
перед нашей партийной прессой или перед прессой обеих партий.
-- Ну да, ясно, но сами-то вы как? -- гнул свое Мартин.
-- Вы же там, наверно, как рыба без воды.
-- Пожалуй, в университетском кругу таких, как я,
немного. Временами я действительно чувствую себя рыбой,
вытащенной из воды, понимаю, что место мне в Париже или среди
пишущей братии, или в пещере отшельника, или среди вконец
одичавшей богемы -- попивал бы кларет, у нас в Сан-Франциско
его называют итальянское красное, обедал бы в дешевых
ресторанчиках Латинского квартала и громогласно излагал
радикальнейшие взгляды на все сущее. Право, я нередко почти
уверен, что рожден был радикалом. Но на свете слишком много
такого, в чем я совсем не уверен. Я робею, когда остаюсь один
на один со своей человеческой слабостью, ведь она мешает мне
всесторонне осмыслить любой из вопросов -- важнейших вопросов
человеческого бытия.
Мартин слушал Колдуэла и вдруг поймал себя на том, что с
губ его готова сорваться "Песнь пассата":
Я в полдень сильней,
Но всего верней
При луне надуваю парус.
Слова так и просились на язык, и до Мартина дошло, что
собеседник напоминает ему пассат, северо-восточный пассат,
упорный, свежий и сильный. Спокойный человек, надежный, однако
что-то в нем сбивает с толку. У Мартина было ощущение, что
Колдуэл никогда не высказывается откровенно, до конца, как
раньше нередко бывало ощущение, будто пассат никогда не дует в
полную силу, всегда есть у него в запасе и еще силы, которые он
никогда не пускает в ход. Живое воображение Мартина, как
всегда, не дремало. Мозг его был словно богатая кладовая, где
память хранила множество фактов и вымыслов, и доступ к ним
всегда открытый, все в полном порядке, все к его услугам. В
любую минуту, что бы ни случилось, Мартин мигом находил в своих
запасниках контрастный или схожий образ. Получалось это само
собой, и воображаемое неизменно сопутствовало тому, . что
совершалось въяве. Как лицо Руфи в миг ревности вызвало перед
глазами давно забытую картину шторма в лунную ночь, а беседуя с
профессором Колдуэлом, Мартин снова увидел белые валы, гонимые
северо-восточным пассатом по темно-лиловому океану, так минута
за минутой вставали перед ним, всплывали перед глазами или
возникали на экране сознания все новые образы-воспоминания, не
сбивая с толку, но скорее помогая разобраться в настоящем.
Образы эти -- несчетное множество видений, рожденных то давними
поступками или переживаниями, то книгами, то обстоятельствами,
событиями вчерашнего дня или прошлой недели, -- спал ли Мартин,
бодрствовал ли, вечно толпились у него в памяти.
Так и сейчас, слушая непринужденные речи профессора
Колдуэла -- разговор умного, культурного человека, -- Мартин
все видел себя в прошлом. Вот он --
настоящий хулиган, в шляпе с широченными полями и в
двубортном пиджаке по шикарной моде городской окраины, и его
мечта стать уж вовсе лихим парнем, да
только из тех, кого еще не трогает полиция. Это прошлое он
не приукрашивает в собственных глазах, не думает отказываться
от него. Да, одно время был он обыкновенный хулиган, вожак
шайки, которая доставляла немало хлопот полиции и держала в
страхе честный рабочий люд. Но мечты его изменились. Он оглядел
гостиную, которую наполняли превосходно воспитанные,
превосходно одетые мужчины и женщины, вдохнул дух культуры и
утонченности, а меж тем по комнате заносчиво прошелся призрак
ранней юности в шляпе с широченными полями и в двубортном
пиджаке, лихой и бедовый. И этот хулиган с городской окраины
растворился в нем, собеседнике настоящего университетского
профессора.
Ведь, в сущности, никогда у него не было постоянного и
прочного места в жизни. Он приходился ко двору везде, куда бы
ни попал, всегда и везде оказывался общим любимцем, потому что
в работе ли, в игре ли он оставался верен себе, всегда был
готов и умел воевать за свои права и требовать уважения. Но
нигде он не пустил корней. Им всюду были довольны те, кто
рядом, но сам он вполне доволен не бывал. Не было в нем покоя,
вечно что-то звало и манило его, и он скитался по жизни, сам не
зная, чего ищет и откуда зов, пока не обрел книги, творчество и
любовь. И вот он здесь, единственный из всех своих товарищей по
былым приключениям, кто стал вхож в дом Морзов.
Но все эти мысли и видения не мешали Мартину внимательно
слушать профессора Колдуэла. Он слушал, вдумывался, придирчиво
оценивал и видел, как основательно и широко образован его
собеседник. А сам в ходе разговора порой отмечал провалы и
пробелы в своих знаниях, целые области, ему неведомые. Однако,
спасибо Спенсеру, он имеет представление о просторах
человеческого знания. И только дело времени заполнить белые
пятна на карте этих просторов. А тогда держитесь, вам всем
несдобровать! Он будто сидел у ног профессора, благоговел и
внимал, но постепенно начал различать некую слабость в его
суждениях -- слабость настолько, неожиданную, едва уловимую,
что, не проскальзывай она в каждом суждении Колдуэла, Мартин,
пожалуй, и не приметил бы ее. Когда же он наконец поймал ее, он
сразу почувствовал себя ровней Колдуэлу.
Руфь подошла к ним во второй раз в ту самую минуту, как
Мартин заговорил.
. -- Я скажу вам, в чем вы неправы или, вернее, отчего
ваши рассуждения уязвимы. Вы не принимаете в расчет биологию,
ту, что может полностью объяснить жизнь всего живого на земле,
от лабораторных опытов по превращению неживого в живее до
широчайших эстетических и социологических обобщений.
Руфь ужаснулась. Она прослушала у профессора Колдуэла два
курса и смотрела на него снизу вверх, как на олицетворение всех
на свете знаний.
-- Я вас не совсем понимаю, -- неуверенно вымолвил
профессор.
Что-что, а понимает его Колдуэл прекрасно, в этом Мартин
не сомневался.
-- Тогда постараюсь объяснить, -- сказал Мартин. --
Помню, я читал в истории Египта что-то в таком роде: египетское
искусство невозможно понять, не изучив прежде состояние
египетского земледелия.
-- Совершенно верно, -- профессор кивнул.
-- И по-моему, -- продолжал Мартин, -- в свою очередь,
разобраться в земледелии невозможно, если не изучил сперва
материю и основной закон жизни. Как можно понять законы и
устои, верования и обычаи, не понимая не просто природу тех,
кто их создал, но природу материи, из которой созданы сами
люди? Разве литература менее связана с жизнью общества, чем
архитектура и скульптура Египта? Разве найдется во вселенной
хоть что-то, не подвластное закону эволюции? Да, конечно,
существует тщательно разработанная теория эволюции различных
искусств, но мне кажется, она слишком механистична. Человека
она оставляет без внимания. Эволюция инструмента, лиры, музыки,
песни, танца -- все прекрасно разработано, ну а как же эволюция
самого человека, развитие важнейших внутренних его органов, что
были в нем прежде, чем он сработал первый инструмент или
пробормотал первую свою песнь? Вот чего нет в ваших
рассуждениях и вот что я называю биологией. Это биология в
самом широком понимании.
Я знаю, я говорю бессвязно, но я стараюсь растолковать
свою мысль. Она пришла мне в голову, пока я вас слушал, и я не
успел отточить формулировки. Вы сами говорили о слабости
человека, которая мешает ему всесторонне осмыслить
происходящее. И сами же -- так мне кажется -- оставляете в
стороне роль биологии, самое материю, то важнейшее, из чего
сотканы все искусства, основу и нить всех человеческих деяний и
свершений.
К изумлению Руфи, Мартин не был тотчас же разбит наголову,
и, услышав, как отвечает профессор, она подумала, что тот
просто снисходит к молодости собеседника. Долгую минуту
профессор Колдуэл молчал и теребил цепочку часов.
-- Знаете, однажды мне уже пришлось выслушать точно такую
же критику, -- сказал он наконец. -- То был человек величайшего
ума, ученый и эволюционист Джозеф Леконт. Но его уже нет в
живых, и я надеялся, что больше никто не заметит мою ахиллесову
пяту, но вот являетесь вы и обличаете меня. Впрочем, если
говорить серьезно, признаюсь откровенно, в вашей точке зрения
есть доля правды... и немалая. Я слишком погружен в
гуманитарные науки, отстал от сегодняшнего естествознания и
могу лишь сожалеть о недостатках моего образования и о вялости
характера, которая мешает мне наверстать упущенное. Верите ли,
я никогда не переступал порога физической или химической
лаборатории. Да-да, представьте. Леконт был прав, и вы тоже
правы, мистер Иден, во всяком случае, до известной степени.
Затрудняюсь в точности определить насколько.
Под каким-то предлогом Руфь увела Мартина и уже в сторонке
зашептала:
-- Напрасно ты взял в плен профессора Колдуэла. Наверно,
и другие хотели бы с ним побеседовать.
-- Виноват, -- сокрушенно сказал Мартин. -- Но мне
удалось расшевелить его, и он оказался так интересен, я забыл
обо всем на свете. Знаешь, это такой блестящий ум, такой
интеллектуал, первый раз я с таким разговаривал. И вот еще что.
Раньше я думал каждый, кто учился в университете или занимает
высокое положение в обществе, непременно блестяще умен, -- вот
как этот Колдуэл.
-- Он -- исключение, -- ответила Руфь.
-- Похоже на то. А теперь с кем ты хочешь, чтобы я
поговорил?.. Вот что, сведи меня с этим банковским кассиром.
Мартин беседовал с кассиром пятнадцать минут, и Руфь была
очень довольна, возлюбленный вел себя безупречно. Глаза его ни
разу не сверкнули, щеки не вспыхнули, а его спокойствие и
уравновешенность при разговоре поразили Руфь. Но уважение
Мартина ко всему племени банковских кассиров резко упало, и
остаток вечера он не мог избавиться от впечатления, что
банковский кассир и болтун -- синонимы. Офицер оказался добрым
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 |


