В декабре 1913 г. испрашиваемая сумма из средств МНП была выделена. По поводу же прошения о пособии из средств Переселенческого управления в архивном деле ничего не сказано.
Общественные Приговоры являются единственным видом архивных документов, имеющихся в нашем распоряжении за этот период времени, которые исходят непосредственно от членов рассматриваемой группы. Несмотря на стандартную форму, они дают некоторую информацию о репрезентации группы в контексте взаимодействия с властями. Мы видим, что в данном случае участники сельского схода, представляя себя как членов некоего сообщества, дают указание на сословную принадлежность («крестьяне», с уточнением «из переселенцев») и на территориально-административную приписку (участок, волость, уезд, губерния). Место выхода группы обозначено очень абстрактно – «из России», что в данном случае говорит о важности противопоставления «Россия vs Сибирь». Ни этнические, ни конфессиональные характеристики здесь не упоминаются.
Если сравнить эти Общественные приговоры с подобными документами Вершининского сельского общества, в которых речь также идет о пособии на строительство школы, то можно заметить, что между ними нет принципиальной разницы. Меняется лишь название сельского общества да размер испрашиваемой суммы. Что же касается Общественного приговора по вопросу строительства в Вершине каплицы[63], то различия в документах очевидны. Вершининцы подчеркивают свою религиозность и довольно эмоционально описывают испытываемые ими трудности из-за отсутствия на участке католического храма, то есть репрезентируют, прежде всего, свою конфессиональную идентичность. Можно предположить, что пихтинцы вели бы себя подобным образом, если бы обратились к властям за помощью в строительстве молитвенного дома. Тот факт, что они этого не сделали, свидетельствует не о степени их религиозности, а, скорее, о меньшей значимости для них специального молитвенного помещения. То есть, характер репрезентации группы в Общественных приговорах зависит от обсуждаемой в них темы. Эта тема или предмет (цель) ходатайства, в свою очередь, отчасти отражает насущные групповые потребности, отчасти возникает как следствие распространенной на данный момент практики помощи со стороны властей. Другими словами, раз власти охотно дают деньги на строительство школы – значит, надо просить в первую очередь на это.
Во время полевых исследований в Пихтинске не раз приходилось слышать от местных жителей о том, что их предков по приезде в Сибирь «неправильно записали немцами». Однако анализ архивных данных не подтверждает факта такой записи. В отчетах о переселении и в служебной переписке члены рассматриваемой группы характеризуются как «крестьяне-переселенцы», как «переселенцы лютеране», как «выходцы из Волынской и Гродненской губерний», как «поселенцы Пихтинского участка Тагнинской волости Иркутской губернии» и «члены Пихтинского сельского общества». Категории, указывающие на их этническую принадлежность, в этих материалах не встречаются (в отличие от ситуации с Вершиной).
В старых метриках, сохранившихся в некоторых семьях жителей Пихтинска, упоминается место рождения и евангелическо-лютеранское исповедание. Конфессиональная характеристика присутствует и в метрических книгах Иркутского Евангелическо-Лютеранского прихода[64]. Пихтинские поселенцы описываются в этом блоке архивных документов как «крестьяне Тагнинской волости Иркутской губернии евангелическо-лютеранского исповедания». В метрических записях, относящихся к гг., указание на сословную принадлежность заменяется уравнивающим всех наименованием «граждане» либо же «гражданин/гражданка из крестьян».
Записи о рождении и смерти пихтинских жителей появлялись в книгах Иркутской Лютеранской церкви после того, как губернский пастор раз в год или полгода посещал участок и подтверждал уже совершенные обряды[65]. В его отсутствие функции служителя культа исполняли избранные из местных жителей «учителя», которые пользовались наибольшим уважением остальных членов сообщества. Они крестили детей, отпевали усопших, вели воскресные и праздничные богослужения, проходившие в одном из жилых домов.
Венчаться молодые люди ездили в Иркутск. Первую пару молодоженов из Пихтинска пастор Иркутской лютеранской церкви обвенчал 24 января 1916 года[66]. Наибольшее количество записей о венчании поселенцев Пихтинского участка (10 пар) приходится на 1918 год.
Как следует из данных метрических книг, а также из рассказов пихтинских старожилов, браки вплоть до Великой Отечественной войны заключались только внутри своей группы. Поэтому не удивительно, что многих жителей современного Пихтинска связывают родственные отношения, а фамилии, повторяющиеся в метрических книгах лютеранской церкви, и сегодня преобладают в этих деревнях: Людвиг, Гильдебрант, Кунц, Бытов, Зелент, Гиньборг (или Гимбург), Бендик. Брачные запреты имели религиозную мотивировку, афористичным выражением которой была фраза: «На одной подушке две веры не спят»[67].
Эндогамные браки, отсутствие среди деревенских жителей «посторонних» людей, не являющихся членами переселенческой группы, следование религиозным традициям, использование своего языка – все это, как можно судить по документам и по рассказам старожилов, сохранялось практически неизменным на протяжении первого десятилетия пребывания группы в Сибири. Преодоление трудностей, связанных с обустройством на новом месте (корчевание, адаптация к местным природно-климатическим условиям) способствовали консолидации переселенцев в новое локальное сообщество.
О каких-либо внешних вызовах, которые бы актуализировали этническую составляющую групповой идентичности, в это время говорить не приходится. Если и существовали основания для идентификации жителей Пихтинска как «немцев», то на тот момент времени это никак не отражалось на судьбе группы. Первая мировая война затруднила коммуникацию с теми, кто остался на прежней родине, но она не внесла радикальных изменений в отношения с новым социальным окружением. Многих пихтинцев, так же как и жителей соседних деревень, в 1914 г. мобилизовали в армию и отправили на фронт. Нет никаких свидетельств того, что усилившиеся в это время в российском обществе германофобские настроения, «борьба с немецким засильем» и ужесточение контроля за немецкими колонистами [Вибе 2010: 86-91] каким-либо образом затронули жителей Пихтинска.
§ 1.2. Динамика развития групп в советское время
§ 1.2.1. Общие замечания о политике конструирования этничности
В первые десятилетия советской власти на первый план в официальной категоризации населения выдвигается этнический параметр или «национальность». Этот процесс, как отмечает , начался еще до революции, когда графа «национальность» стала появляться в документах воинского и полицейского учета, в служебных аттестатах, врачебных карточках. Однако в то время «указание на национальную принадлежность пока еще не отменяло, а лишь дополняло сведения о вероисповедании и сословной принадлежности». После революции 1917 года “национальность” и “социальное происхождение” заменили собой прежние конфессиональные и сословные принципы официальной классификации населения [Байбурин 2011: 547-548]. «Советская власть “перекодировала” все статусы, связи, привилегии и иерархии, создав новую систему социальных координат, в которой “национальность” стала играть одну из ключевых ролей» [Абашин 2007: 169].
Изменяется также и сам принцип определения этнической принадлежности. На рубеже XIX-ХХ веков, как это можно видеть на примере материалов первой всеобщей переписи населения Российской империи 1897 г., «этнографический состав» населения определялся преимущественно на основании «родного языка»[68]. Существовала также четкая корреляция между национальностью и вероисповеданием[69]. В начале 1920-х годов в ходе подготовки первой Всесоюзной переписи 1926 г. была разработана сложная двухступенчатая процедура учета этнической (национальной) принадлежности. Она включала фиксацию ответов на вопросы переписи о языке, вероисповедании, самоназвании, а затем последующую их перекодировку и сведение к заранее заданному перечню [Соколовский 2002].
Разработкой списков народностей было поручено заниматься Комиссии по изучению племенного состава населения России (КИПС). Первый вариант, предложенный КИПС Центральному статистическому управлению, состоял из 155 пунктов. Затем он был расширен до 190 наименований «основных народностей» и около 400 наименований «прочих народностей» [Кадио 2002: 192]. В дальнейшем перечни продолжали корректироваться: менялось общее количество наименований национальностей, кроме того, одни из них переносились из дополнительного списка в главный, другие, наоборот, определялись как менее важные. В основе таких корректировок лежали вовсе не требования научной классификации, а государственные интересы, находившиеся в тесной связи с проводимым национально-территориальным делением страны. Сверка полученных ответов с заранее разработанным списком национальностей, определяемым государственными интересами, стала принципиальным отличием переписи 1926 г. от первой всеобщей переписи населения Российской империи 1897 года. «Национальные классификации из умозрительных конструкций, которые время от времени – локально и ведомственно – использовались властью, превратились в один из основных инструментов управления новым государством». Кроме того, переписи доносили утвержденные классификации до каждого отдельного члена общества, тем самым делая их фактом реального самосознания людей [Абашин 2007: 170-172].
Графа «национальность» появилась и в новом советском паспорте образца 1932 г. Впрочем, для рассматриваемых в диссертации локальных сообществ это не имело большого значения, так как сельским жителям стали выдавать паспорта только в 1974 г. Более значимой была запись национальности в похозяйственных книгах местного сельсовета. На этот факт обращает внимание автор работы об этнической идентификации переселенческих групп в Западной Сибири . Она пишет: «Переселенцы из белорусских губерний в Сибири, встраиваясь в новую этносоциальную структуру, воспроизводили два идентификационных сценария: 1) создание локальных прозвищ, характеризующих жителей одного населенного пункта <…>; 2) слияние мелких переселенческих групп в более крупную этническую общность, какой они представлялись в глазах сибиряков-старожилов, что нашло отражение в терминах российские, хохлы и самоходы. Следует отметить, что в этих вариантах этнической идентификации не было места национальной терминологии. Переход на национальный категориальный аппарат происходит в 1920-х гг. на уровне центральной и окружной статистики, а на местах систематическое приучение к национальной терминологии начинается с 1934 г., с появления похозяйственных книг, где отдельной графой должна была прописываться национальность главы семьи» [Крих 2010: 371].
К концу 1930-х годов национальные категории понимались государственной властью как неизменные, врожденные, объективно и документально фиксируемые характеристики и нередко становились основанием для проведения репрессивных мер против людей, включенных в ту или иную этническую группу. Государство выстроило иерархию национальностей, в которой народы, официально признанные и наделенные статусом титульной нации на «своей» территории, сосуществовали с народами менее важными, а то и вовсе неблагонадежными. На первый план выходил принцип коллективной ответственности, когда в силу внешнеполитических обстоятельств члены этнической группы независимо от их индивидуальных позиций и взглядов в целом воспринимались как потенциальные или реальные враги. При этом представители власти наделялись полномочиями уточнять «подлинную» национальность в ситуациях, вызывающих сомнение.
Так в разъяснении к циркуляру НКВД №65 от 2 апреля 1938 г. говорилось: «Если родители немцы, поляки и т. д., вне зависимости от их места проживания, давности проживания в СССР или перемены подданства и др., нельзя записывать регистрирующегося русским, белорусом и т. д. В случаях несоответствия указанной национальности родному языку или фамилии, как например: фамилия регистрирующегося Попандуполо, Мюллер, а называет себя русским, белорусом и т. д. и если во время записи не удается установить действительную национальность регистрирующегося, - графа национальность не заполняется до предоставления документальных свидетельств о принадлежности регистрирующегося к той или иной национальности»[70].
Анализ национальной политики советского государства не входит в задачи данной диссертации. Отметим только, что в 1920-е годы с целью укрепления советской власти на местах акцент ставится на поощрении национальных культур и вовлечении в управление национальными окраинами местных специалистов (так называемая политика «коренизации»). С начала 1930-х годов эта политика отходит на второй план, и усиливается тенденция к централизации и унификации. «Официальная этничность, бесконфликтное присутствие которой должно было символизировать решенность национального вопроса в СССР, локализовывалась в строго ограниченных властью сегментах советского общества, где она должна была выполнять функцию "национальной формы" для единого по всей стране культурного социалистического содержания» [Скрынникова, Батомункуев, Варнавский 2004: 58].
§ 1.2.2. Вершина
На протяжении советского периода административное устройство территории, на которой располагается деревня Вершина, неоднократно менялось. После окончания гражданской войны с января 1922 г. по май 1923 г. она входила в Монголо-Бурятскую автономную область, а с 30 мая 1923 г. – в Бурят-Монгольскую Автономную Советскую Социалистическую Республику (БМАССР) в составе РСФСР. В 1930 г. БМАССР вошла во вновь образованный Восточно-Сибирский край. С сентября 1937 г. это – территория Усть-Ордынского Бурят-Монгольского национального округа (с 1958 - Усть-Ордынского Бурятского национального округа) в составе Иркутской области РСФСР[71].
С 1925 г. Вершина относилась к Шаралдаевскому булуку Тихоновской волости Боханского аймака[72] БМАССР. Кроме нее сюда входили еще шесть поселений: четыре бурятских улуса (Дундай, Нашата, Тодобол, Хонзой) и две небольшие таежные заимки (Одегон, Уруда), населенные русскими старожилами. Из 365 дворов всех семи поселений булука 278 было бурятских, 75 польских и 12 русских[73]. Численное превосходство бурятского населения обусловило его преобладание и во властных структурах. В архивных документах встречаются упоминания о том, что представители Вершины высказывались за создание отдельного национального (польского) сельсовета, но их предложение не было принято. По данным избирательной кампании 1925 г., Шаралдаевский булучный совет состоял из 32 человек. Из них 24 члена были бурятами, 7 – поляками, 1 - русским[74]. Вероятно, тогда и возникло до сих пор встречающееся у вершининцев суждение, что «всегда у нас руководителями были буряты», «портфели носить – бурятская доля, а наши поляки умеют только работать».
С конца 1920-х гг. в районе началась кампания за проведение коллективизации. К тому времени буряты уже образовали несколько сельскохозяйственных коммун, которые в 1930 г. были объединены в колхоз «Улан-Шаралдай»[75]. Поляки по-прежнему держались за единоличное хозяйство, выдвигая в качестве главного довода против создания колхоза факт нехватки земли. Районные власти предложили им увеличить земельный надел за счет прирезки незаселенного участка, находившегося в отдалении от деревни. Вершининцы же просили отдать земли смежного Нашатинского улуса, часть жителей которого входила в колхоз «Улан-Шаралдай», а часть оставалась единоличниками.
В 1929 г. эта просьба не была удовлетворена, так как «требовала переселения названного выше улуса, сопряженного с материальной компенсацией при расселении». Однако колхозная кампания набирала обороты, и вскоре местная ситуация была охарактеризована как «острый земельно-национальный спор, задерживающий развитие колхозного движения общей запутанностью землепользования в районе сплошной коллективизации».[76] Поэтому на заседании президиума Боханского аймачного исполкома 24 февраля 1930 г. был утвержден «Проект землеустройства Вершининского польского земельного участка».[77] По нему в пользу вершининцев отчуждался смежный участок из владения Шаралдаевского общества, где при более внимательном рассмотрении был обнаружен излишек земли. Предполагалось, что благодаря этой мере будет достигнута «земельная урегулированность» поляков, вследствие чего появится «возможность создания колхоза или на первое время товарищества по общественной обработке земли»[78]. Всё это выглядело как некий торг вокруг коллективизации. Жителям Вершины (к тому времени уже называвшейся «Червона Вершина») отдавалась удобная земля, пусть даже в ущерб интересам бурят, взамен от них ждали образования колхоза.
Вскоре после этого нашатинские буряты разъехались по соседним деревням, продав свои дома вершининцам. Поляки же еще четыре года после передачи им земли уклонялись от создания колхоза. В 1931 г. была учреждена лишь небольшая, состоящая из 31 члена, артель, или поселковое товарищество. Большинство вершининцев по-прежнему вели единоличное хозяйство.
Двойственный, промежуточный характер жизни рассматриваемой группы в это время, сочетание прежних традиционных норм с новыми советскими «правилами игры» хорошо отражены в уже упоминавшейся «Докладной записке о состоянии польской деревни Вершины»[79], написанной 14.04.1931 г. районным агитатором после двухмесячного пребывания в деревне. Приведем несколько примеров:
- Предложения советских властей по хлебозаготовкам или тракторизации почти единогласно проходят на собраниях бедноты, но когда выносятся на общие собрания, те же самые бедняки воздерживаются голосовать, а некоторые «голосуют против, находятся под влиянием зажиточных середняков и против родни не хотят выступать».
- Школьный учитель проводит с учениками беседы о коллективизации, но лишь «для отводу глаз», поскольку после организационного собрания отговаривает записавшегося в артель односельчанина от этого шага, говоря, мол, «ничего хорошего там нет», и «пусть другие раньше запишутся, а ты успеешь еще, не торопись».
- С одной стороны, в деревне создается комсомольская ячейка, которая «пособляет проводить те или иные кампании»; с другой – в колхоз ее члены вступать не желают, и потому она вскоре распускается «за ненадобностью».
- В честь международного женского дня организуется собрание с докладом районной активистки, после чего следует «постановка на русском языке», подготовленная силами местного драмкружка под руководством члена ВКП(б), и танцы. Однако доклад постоянно прерывается выкриками «пьяных хулиганов, настроенных против», а молодежь после постановки сразу расходится по домам и не желает принимать участия в танцах – «ввиду великого Поста и боязни родителей, так как родители почти все религиозные, а также и молодежь, за исключением нескольких человек».
Государство в это время делает ставку на социально-имущественное расслоение деревенского сообщества, пытаясь внести в его жизнь новое, классовое, измерение. Хотя, судя по той же записке, объективных оснований для этого было недостаточно. Из 93 хозяйств 51 характеризовались как «бедняцкие», 40 – как «середняцкие», 2 хозяйства принадлежали «служащим». Отмечалось, что из середняцких хозяйств «10 более зажиточных, некоторые имеют жатки, один крестьянин купил сеялку» [80]. То есть уровень зажиточности не был слишком высок, чтобы говорить об экономическом антагонизме внутри деревни и разделении сообщества по социально-экономическим причинам.
Тем не менее, разногласия среди вершининцев были. Об этом говорит хотя бы упоминание о доносах друг на друга, когда член бедняцкой артели «пишет заявление» на деревенского учителя, отмечая его неблагонадежность, а кандидат в члены ВКП(б) информирует ГПУ о связях вершининцев с Польшей и о содержании их переписки, свидетельствующей о недоверии к успехам социалистического строительства[81].
Новая политическая реальность в этот момент институционально представлена в Вершине местными структурами ВКП(б) и РКСМ, местными органами власти , общественными организациями типа кресткомов и собраний бедноты. Но все они выглядят довольно слабыми, не имеющими реальной силы. Советские работники, отвечающие за проведение хлебозаготовительных и прочих кампаний, один раз побывав в Вершине, «в следующий раз уже всячески стараются отмахнуться, дабы на этот участок не поехать». Секретарь аймачного комитета ВКП (б) готов идти на поводу у поляков в их стремлении создать национальный сельсовет, отдельный от «бурнаселения», но в целом говоря о Вершине, признается, что «в этой работе слабый». Руководители Аймполеводсоюза не торопятся регистрировать вершининскую артель, и вообще не желают с ними связываться, ссылаясь на дефицит времени. Отношение вершининцев к действиям государства нельзя назвать лояльным: они сопротивляются проведению финансовой кампании, «не идут навстречу соввласти» в деле хлебозаготовок, не поддерживают кампании по тракторизации села. Складывается впечатление, что местные власти смотрят на всё это «сквозь пальцы».
Однако в течение десятилетия ситуация меняется: политика государства ужесточается, закрепляя новые экономические, социальные, политические нормы жизни. На месте слабой артели и сильных единоличных хозяйств в 1934 г. возникают два колхоза – «Червоны Штандарт» и «Червона Вершина», которые объединяют уже почти всех жителей деревни. К 1940-м годам они составляют две бригады единого колхоза, вне которого не остается ни одного единоличника. О том, как проходила коллективизация, и что она принесла жителям Вершины, можно было бы написать отдельно, опираясь только лишь на интервью с представителями старшего поколения. Ситуация, описываемая ими, была, к сожалению, типичной для многих других деревень самых разных регионов страны. Имеющийся материал полностью подтверждает вывод относительно организации колхозов, сделанный на основе исследования других групп. «Как и на всей территории СССР, они ничего не изменили по существу в занятиях коренного населения, но при этом принесли на смену саморегулирующейся хозяйственной деятельности организованную неразбериху, систему бессмысленных запретов и ограничений, а также непомерных поборов в пользу государства» [Вахтин, Головко, Швайтцер 2004: 42].
В ноябре 1937 г. в Вершине по приказу Управления НКВД Иркутской области были арестованы 30 человек[82] [Шостак 2001: 143]. Им было предъявлено обвинение в контрреволюционной деятельности, проводимой в рамках польской контрреволюционной организации диверсионно-повстанческого характера. Все арестованные были осуждены по 58-й статье Уголовного Кодекса РСФСР и расстреляны в феврале-марте 1938[83] г. [Шостак 2001: 148].
В это время в стране проходила первая массовая этническая чистка – так называемая «польская операция» НКВД. Она стала моделью для осуществления всех последующих массовых национальных операций: немецкой, харбино-японской, латышской, греческой и др. [История и этнография немцев 2009: 347]. «Польская операция» началась с Приказа НКВД СССР № 000, утвержденного Политбюро ЦК ВКП(б) 9 августа 1937 г. и разосланного во все местные органы НКВД вместе с закрытым письмом «О фашистско-повстанческой, шпионской, диверсионной, пораженческой и террористической деятельности польской разведки в СССР» [Петров, Рогинский]. В ходе операции с 25 августа 1937 г. по 15 ноября 1938 г. было осуждено почти 140 тысяч человек. Согласно приводимым в работе сведениям, 86 человек были осуждены НКВД Бурят-Монгольской АССР. Вполне вероятно, что среди них были и 30 вершининских жителей, попавших в число «диверсантов-контрреволюционеров» в силу своей этнической принадлежности.
Необходимо отметить еще два события, имевших место во второй половине 1930-х гг., которые повлекли за собой если не разрушение, то ослабление традиционных моделей жизни сообщества. Это – перевод школьного преподавания с польского на русский язык и закрытие костела.
В начале 1930-х гг. в Вершине еще действовала начальная школа с преподаванием на польском языке. Русский язык присутствовал как предмет в программе обучения двух старших групп[84]. Житель Лёрик, 1926 г. р., рассказывал, что «еще во втором классе учился на польском языке. А потом запретили. Не дай Бог бы на польском книжку нашли, судили же, такое время было» (ПФ4-2005). , 1928 г. р., также вспоминает, что в первом классе ее учили в школе еще на польском языке, а потом уже на русском (ПФ5-2005). Вероятнее всего, перевод обучения в местной школе с польского на русский язык произошел после выхода Постановления СНК СССР и ЦК ВКП(б) «Об обязательном изучении русского языка в школах национальных республик и областей»от 01.01.01 г. № 000.
Параллельно с переводом обучения на русский язык усиливается и антирелигиозная пропаганда, а школа всё в большей степени становится проводником государственной идеологии. Вершининские информанты 1920-х – начала 1930-х годов рождения еще помнят, как родители или бабушки водили их с собой на богослужения в местный костел, а дома учили молитвам. И хотя с начала 1930-х гг. иркутский католический священник уже не посещал Вершину, верующие продолжали собираться в храме каждое воскресенье и в дни церковных праздников на совместные молитвы.
В 1939 г. комсомольцы (в том числе местные вершининские поляки) подрубили стойки у звонницы костела, свалили ее на землю, сорвали крест с крыши, сожгли церковные книги и вынесли из храма всю утварь. Момент падения звонницы на землю не раз описывается вершининскими жителями как некое эсхатологическое событие. «И вот не поверишь, как раз вот солнце было, я говорю, на моих глазах, вот солнце было, и они полезли крест срывать, трое мужиков, парни лет по 20 было с лишком – как дождь пошел! Гром, дождь!» (м, 1926, ПФ5-2005). «Помню, как уже разваливали. Как это сбрасывали всё сверху. А мы, ну, пацанами, пололи как раз. <…> И такая буря поднялась, как сбросили, дождь такой, гром! И так – несколько времени, и потом разобрали. Так мне запомнилось, как-то. С поля убегали. Такой дождь, буря поднялась» (ж, 1928, ПФ5-2005).
После того, как костел был разграблен и заколочен, люди какое-то время еще приходили к нему и молились на улице. Но вскоре и эти религиозные практики исчезают из жизни Вершины. В 1950-х почти вплотную к пустующему костелу было поставлено здание клуба. Оно совершенно закрыло главный фасад костела, который прежде был обращен на центральную улицу деревни. В таком состоянии здание храма простояло до начала 1990-х гг.
Противостояние атеистического школьного и религиозного домашнего воспитания со временем оборачивается не в пользу последнего. Для молодого поколения, чья социализация проходила в е годы, вера и религиозные практики уже прочно отходят на второй план. Становится возможным осознавать себя частью этнической группы без знания и выполнения религиозных обрядов, что раньше было немыслимо.
К новой тенденции послевоенной жизни деревни следует отнести появление здесь семей смешанного этнического состава, прежде всего, польско-русских и польско-украинских. Анализ похозяйственных книг показывает, что отход от традиции моноэтничных браков начался в группе родившихся в 1930-е гг., то есть среди браков, заключенных в 1950-е гг. Гораздо интенсивнее этот процесс протекал в поколении 1950-х годов рождения, (то есть для браков, заключенных в 1970-е гг.). Тенденция постоянного увеличения количества смешанных браков, начиная с 1950-х годов, подтверждается и материалами интервью, хотя время появления самых первых смешанных семей указывается разное.
«Ну, у нас где-то до 65-го года, даже дальше еще, никто не выходил за русских. Вот наших родителей дети – то может кто редко. А вот уже наши дети – то всё пошло, всё смешалось, уже у всех почти русские, потому что поехали в город, там остались» (ж, 1932, ПФ6-2005).
«Стали только выходить за русских почти после войны, а так, кажется, только двое были на русских женаты. А так – поляки на поляках» (ж, 1935, ПФ2-2005).
Первые русские появились в составе жителей Вершины в 1930-е гг. Это были «коренные сибиряки», (по словам информантов), «местные», издавна жившие в небольших поселениях-заимках, расположенных в падях Одегон и Уруда. В конце 1930-х их вынудили переселиться в Вершину, где уже были образованы колхозы. Этот факт в интервью с некоторыми информантами звучит как упрек – мол, они пришли в Вершину уже после того, как местные поляки преодолели основные тяготы, связанные с раскорчевкой пашен, а также после наиболее трудных первых лет коллективизации. «Когда поляки, говорят, это, поля готовили, камни ворочали, для себя обрабатывали, те где-то жили в лесу. Ну, жили лесом. А когда поляки всё вот это сделали, то они, говорят, прибились к тому калачу. Вот… Я вот это от стариков слышала» (ж, 1957, ПФ10-2005). «Они жили там охотой, поля себе разработали под картошку и всё. Однолично. А потом, когда уже колхозы организовались, у нас то всё забрали в колхоз, у наших родителей. А они уже перед самой войной – выселили их оттуда – с Иды и с Наруды. Заставили их уйти, потому что всё это уже было колхозное. Они пришли, ничего они колхозу не дали» (ж, 1932, ПФ6-2005). Тем не менее, их воспринимают уже как «своих русских», «местных», противопоставляя «чужим русским», приехавшим в недавние годы на работу в .
Кроме «своих русских», издавна живших в Вершине, источником пополнения числа польско-русских семей были и другие группы русского населения. С 1960-х гг. – это работники развивающихся в районе химлесхозов и лесозаготовительных участков, с 1980-х – учащиеся Усть-Ордынского ПТУ и др. средних профессионально-технических учреждений, где в это время стали обучаться молодые люди из Вершины. Русские и тогда, и сейчас преобладают в качестве партнеров в смешанных семьях. За ними с большим отрывом идут украинцы – главным образом, уроженцы соседних переселенческих деревень. Польско-бурятские браки не заключались ни в те десятилетия, ни в последующие.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 |


