Большая часть взрослого населения Вершины, Нашаты и Хонзоя на момент проведения полевых исследований в июле 2005 г. работала в , основными направлениями которого являются скотоводство, выращивание зерновых, лесозаготовка. Действовало также несколько частных предприятий, занимающихся лесозаготовкой. Кроме того, практически каждая семья вела свое личное хозяйство (коровы, свиньи, лошади, куры, гуси, приусадебный участок земли).
Данные похозяйственных книг позволяют посчитать примерное соотношение польских, не польских и «смешанных» в этническом плане семей, живущих в Вершине. Польские семьи, где оба супруга относились к потомкам основателей деревни и идентифицировали себя как поляков, составляли на момент исследования 47% от общего количества. 43% приходилось на семьи, где лишь один из супругов – поляк; еще 10% - семьи, где оба супруга не относились к потомкам польских переселенцев.
§ 2.1.2. Коллективная память вершининских поляков
Как упоминалось во Введении, полевые исследования, проведенные в Вершине в 1994 и 1998 гг., были нацелены преимущественно на выяснение вопросов, связанных с историей деревни и начальным этапом формирования локального сообщества. Поэтому основное внимание уделялось записи интервью со старшими по возрасту местными жителями, которые могли поделиться своими воспоминаниями. Во время исследования 2005 г. акценты сместились, и среди информантов были люди самых разных возрастов. Тем не менее, почти в каждом интервью так или иначе затрагивалась тема истории Вершины. В данном случае меня интересовали не столько сами по себе факты прошлого, сколько то, как именно люди говорят об истории своей группы, какие сюжеты они передают, есть ли некая общая схема изложения, повторяющийся исторический нарратив.
Сравнение ответов на общий вопрос «Расскажите, пожалуйста, что Вы знаете об истории Вершины» показало, что независимо от возраста и личного опыта информантов, независимо от длины ответа (были пространные, а были и совсем короткие) такие повторяющиеся моменты есть. Перечислим их.
- Вершину основали «наши поляки» (варианты: наши родители/деды/прадеды), которые добровольно приехали сюда в 1910-х годах. При этом не упоминалась ни столыпинская реформа, ни какие-то другие моменты общеисторического контекста переселения. Также практически не было и конкретики относительно мест выхода – люди не называли ни регион, ни деревню, откуда выехали их предки, а просто говорили: «приехали с Польши».
- На месте, куда приехали переселенцы, «ничего не было» - ни деревень, ни распаханных полей, никаких других примет освоенного пространства. Кругом лес, горы, луга. Причем эти лесные и земельные просторы описываются, скорее, не как ресурс, а как источник проблем, как нечто, вызывающее растерянность переселенцев.
«А тут просторы были. И приехали сюда. Ну, что? <…> Ни кола, ни двора, ничего нету. Ну, как человеку можно обжиться? Это очень трудно, да? Если с чем-то идет где-то на новое жительство, то он приспособится здесь, а если нету ничего, то это очень трудно. Приехали. Горы, говорят, кругом, больше ничего нету, и трава вот такая» (м, 1939, ПФ11-2005).
«А тут тайга была. <…> Тут и зверья было, и рыбы всякой в речке. Но пришлось им первое время очень плохо. Очень плохо, трудно было. Не было денег, чтобы купить что-то. Конечно, трудности они пережили большие» (ж, 1935, ПФ2-2005).
- За речкой жили буряты. Поляки сначала обосновались только по одну сторону реки, там, где сейчас находится центр деревни, а Нашата, расположенная на другом ее берегу и входящая сегодня в состав Вершины, была бурятским улусом. Не широкая и не глубокая река Ида выступает здесь как граница между старожилами и новоселами. Сам факт довольно близкого соседства двух групп для информантов как будто и не вступает в противоречие с мотивом «пустого незаселенного пространства».
- Первое время жили в землянках, вырытых в склоне горы, лишь позже построили нормальные дома. Этот сюжет очень часто встречается в интервью, хотя известно, что в землянках пришлось жить не всем переселенцам, а лишь тем, кто приехал на участок первой партией. Думается, землянки закрепились в коллективной памяти группы как яркий образ бедности и трудной адаптации. Несмотря на то, что в некоторых интервью упоминаются лесопилки и молотилки, построенные позже на реке, в целом преобладает мотив не успешного освоения сибирской природы (как, например, в случае с пихтинцами), а трудной жизни на новой земле.
- Затем стали создавать колхозы, потом началась война, и все это сопровождалось тяжелой работой, полуголодным и нищенским существованием, непосильными налогами. Жили бедно, работали много – таков лейтмотив рассказа о дальнейшей жизни бывших переселенцев.
Рассмотрим теперь некоторые из перечисленных сюжетов более подробно, в соответствии с тем, как они раскрывались в интервью и неформальных беседах с жителями Вершины.
Говоря о переселении своих родителей и дедов, некоторые информанты рисуют два разных образа Сибири, с которыми были связаны страхи и надежды переселенцев. С одной стороны, дикий и холодный край каторги и ссылки, с другой – страна свободных земель, символ новой вольной и богатой жизни. Первый образ складывался на протяжении предшествующих двух веков, когда тысячи польских повстанцев периодически отправлялись в сибирскую ссылку. Второй образ сформировался, главным образом, под влиянием пропаганды переселения и рассказов ходоков.
«А Сибирь в то время для поляков – это был ссыльный край, все так знали. Мать моей матери говорила: дети мои родные, куды вы поедете? Там тайга непроходимая, ссыльный край, там каторга. Но они поехали. Да не только они. Много тогда приехало. По Иркутской области поляков очень много» (ж, 1935, ПФ2-2005)
«А нам всё говорили в Польше, что тут медведи, что пропадем» (ж, 1929, ПФ4-2005)
Иногда в интервью звучат нотки досады на ходоков, расхваливших сибирские условия, а также на самих переселенцев, слабо представлявших ожидающие их проблемы. Будущая жизнь рисовалась им более благополучной, чем оказалась в реальности. Трудности адаптации к жизни на новом месте упоминаются практически во всех интервью. Но возникающая при этом картина все же отличается от встречающегося в польских СМИ образа несчастных наивных переселенцев, которых царское правительство обманными обещаниями заманило в далекую Сибирь.
При первом приближении к теме взаимоотношений поляков-новоселов и бурят-старожилов упоминаний о каких-либо проблемах, конфликтах, как правило, не встречалось. На прямые вопросы о характере этих отношений собеседники отвечали, что «все жили дружно», и «какая разница, кто человек по национальности». Однако при продолжении беседы нередко возникали и другие мотивы. Говоря о трудностях жизни, информант мог заметить, что, мол, мы-то, поляки, всегда тяжело трудились, а вот буряты только портфели таскали, ходили в начальниках. Или вдруг повторялся в том или ином варианте рассказ о том, как буряты не давали полякам собирать ягоду в лесу и вообще проявляли недовольство присутствием «на их земле» чужаков-переселенцев. Кроме того, из ответов на вопросы о брачных предпочтениях следовало, что буряты в качестве брачных партнеров поляками никогда не рассматривались, и смешанных польско-бурятских семей здесь нет до сих пор.
Как произошло, что бывшие бурятские улусы Нашата и Хонзой стали частью польской деревни, где сейчас не проживает ни одна бурятская семья, - этот вопрос был одним из центральных во время полевого исследования 1994 года. Мало кто из тогдашних информантов мог на него ответить. Все знали, что буряты здесь жили, но «потом ушли», а почему они это сделали, для многих отвечавших оставалось загадкой. Некоторые пытались объяснить это раскулачиванием и репрессиями конца 1930-х годов, другие ссылались на общую тенденцию ухода молодежи из деревни в город[97]. Реальная причина трансформации, связанная с действиями властей, передавших земельный участок полякам «в обмен» на создание колхоза, не осталась в коллективной памяти. Возможно, это свидетельствует о том, что люди не стремятся обсуждать болезненные стороны в истории взаимоотношений, предпочитают не акцентировать, а сглаживать проблемы. Но если они и говорят о конфликтах, то предпочитают винить в них не себя, а противоположную сторону. В целом можно сказать, что тема конфликтов между поляками и бурятами в прошлом, хотя и не обсуждается публично, все-таки входит в число основных сюжетов коллективной памяти группы и влияет на их сегодняшние взаимоотношения.
Значительное место в рассказах людей старшего возраста занимает тема государственного давления, или даже государственного насилия. Это – запрет религиозных практик, раскулачивание (в форме конфискации имущества), коллективизация, аресты людей, тяжелый бесплатный труд в колхозе, государственные налоги. Понятно, что симпатии информантов в данном случае не на стороне власти.
Тема репрессий 1937 года присутствует как один из сюжетов в этом комплексе воспоминаний, но далеко не во всех интервью. Для большинства информантов, которые упоминают об арестах односельчан в 1937 году (когда арестовали, а затем расстреляли сразу 30 человек), этот факт связан с другими событиями, чаще всего с раскулачиванием, которое предшествовало по времени репрессиям (1932-34 гг.). Несколько человек говорят также о репрессированных бурятах, подчеркивая, что забирали не по этническому, а по социально-экономическому признаку (арестовывали «крепких, зажиточных»). То есть вершининские поляки не предстают в этом сюжете как стигматизированная этническая группа, и в целом репрессии не являются для них такой же значимой по эмоциональному восприятию темой, как трудовая армия в рассказах пихтинцев (о чем речь пойдет в соответствующем разделе).
В целом можно сказать, что 80-летняя история вершининских поляков предстает в записанных с ними интервью как цепь бедствий и трудностей, которые и объединяют членов группы. Как выразилась одна информантка: «Мы хорошего ничего не видели» (ж, 1935, ПФ1-2005). Воспоминаний общих побед, достижений, свершений в этом общем историческом нарративе практически нет. Счастливой и спокойной жизни не было никогда. То боролись с морозами и неурожаями, то отдавали последнее государству и работали на него с утра до ночи.
Несколько слов о динамике формирования коллективной памяти в местном сообществе в последние два десятилетия.
Ян Ассман [Ассман 2004] выделяет две главные формы функционирования коллективной памяти: коммуникативную и культурную. Первая связана с воспоминаниями о недавно пережитом, которые человек разделяет со своими современниками. Вторая чаще обращается к далекому прошлому группы и всегда имеет своих особых носителей или экспертов, которых Я. Ассман называет «уполномоченными знания». Они, а также специальные институты, ответственны за распространение в обществе культурной памяти.
Применительно к группе вершининских поляков можно сказать, что до недавнего времени коллективная память функционировала здесь преимущественно в форме коммуникативной памяти, при этом она не занимала значительного места в групповой идентичности. Складывается впечатление, что особой потребности знать историю своих предков у людей просто не было, и в семьях не принято было расспрашивать и рассказывать о прошлом.
«У бабушки, когда маленькая была, не спрашивала, а потом когда начала расспрашивать – бабушки уже не было в живых. Мама же ничего не знала, говорила, что здесь родилась, но откуда-то ведь здесь поляки появились» (ж, прим.1970, ПД).
«В школьное время вообще никто ничего не вспоминал. Вот серьезно. Учились, не вспоминали. Думали, что здесь, как обычно, родились в России да и живем. А вот что откуда-то приехали, не думали даже» (ж, 1967, ПФ3-2005).
Может быть, родители и знали, но не хотели акцентировать внимание на происхождении, чтобы не выделяться на окружающем фоне. Возможно, отсутствие такого интереса было связано и с опасениями, что их могут обвинить в «связях с заграницей». Одна из информанток рассказывала со слов отца, что прабабушка переписывалась с родными, оставшимися в Польше, но после смерти прабабушки все письма были сожжены.
Интерес к прошлому активизировался одновременно с активизацией контактов с Польшей и ростом интереса к Вершине со стороны журналистов и исследователей в 1990-е годы. Постоянные расспросы приезжающих в Вершину гостей актуализировали прошлое, приблизили его к сегодняшнему дню.
«Сейчас они больше знают о своих предках, чем раньше. Все спрашивают, приходится рассказывать снова и снова» (ж, 1972, ПФ2-1994).
В первую очередь вопросы о прошлом были адресованы наиболее пожилым и разговорчивым жителям Вершины, которые передавая то, что помнили сами или слышали от непосредственных участников действия, во многом влияли на формирование общего для группы исторического нарратива. Вскоре значительную роль в этом процессе стали играть статьи в газетах, научно-популярные публикации, выставки в Польском доме, выступления на торжественных мероприятиях и пр. То есть на смену памяти коммуникативной все больше приходила память культурная.
Появились и свои «уполномоченные знания»: местный краевед Валентин Петшик, автор пока еще не опубликованной книги о Вершине, активисты польского национально-культурного общества, учительница польского языка Людмила Вижентас, закончившая отделение филологии Гданьского университета и защитившая магистерскую работу, посвященную истории, этнографии и языку вершининских поляков. На нее, как на главного «эксперта» ссылаются многие журналисты, пишущие о Вершине, а также и сами жители.
«Ну, что мы знаем об истории Вершины? Знаем от родителей, конечно, очень мало, потому что родители в свое время не интересовались историей своих родителей. Так что мы вот сейчас уже более-менее, наверно, узнаём историю, когда Люда Вижентас написала работу, защитила ее в Польше, и вот, конечно, из ее работ вот уже многое стало проясняться. <…> Это всё пришло буквально лет десять, как началось вот это воспоминание вот об этой истории. Никогда родители не говорили, откуда здесь, что. Буквально, я говорю, что вот я начала узнавать вот эту историю Вершины из работы Люды. Когда вот она написала эту работу, она начала представлять ее этим полякам, которые вот приезжают. И вот мы начали тоже узнавать эту историю, больше интересоваться» (ж, 1967, ПФ3-2005).
В сегодняшнем молодом поколении жителей Вершины интерес к прошлому своего сообщества гораздо сильнее, чем в поколении их родителей, поскольку, с одной стороны, исчезли ограничивающие факторы, а с другой, появились новые стимулы. Знать историю своей деревни сегодня престижно хотя бы потому, что это может пригодиться на экзаменах при поступлении в польский ВУЗ. Возобновившиеся контакты с польскими родственниками, расспросы часто приезжающих польских журналистов и туристов, поощрение знания истории Вершины в школе также входят в число таких стимулов. Школьники, к примеру, пишут сочинения на темы, связанные с локальной историей, записывают воспоминания дедушек и бабушек, а лучшие работы выставляются в библиотеке Польского дома.
§ 2.1.3. Польский язык как маркер идентичности
В этом разделе в центре внимания находится польский язык, вернее, его местный вариант. Следует оговориться, что я использую понятие «язык» по отношению к идиому, функционирующему в Вершине, не в строго лингвистическом смысле, а лишь как общее обозначение коммуникативной системы.
Описание языковой ситуации
Несмотря на то, что в Вершине, а также в соседних с нею поселениях живут представители различных этнических групп (поляки, русские, украинцы, буряты, татары), в качестве средства общения здесь выступают лишь два языка. Это – русский и местный вариант польского языка.
В официальной сфере доминирует русский язык. На нем ведется вся государственная и производственная документация. Он является языком преподавания в школах (начальной – в Вершине и средней – в Дундае). Русский звучит во время официальных собраний, поздравлений, награждений. Пресса, телевидение, радио, массовая культура – также сфера доминирования русского языка.
Языковая ситуация в сфере неофициального общения чаще всего описывается самими вершининцами так: поляки с поляками разговаривают только по-польски, при появлении же в их компании не поляка все переходят на русский язык. Рассмотрим конкретнее, как это происходит.
Большинство информантов утверждает, что в «польских» семьях, (то есть тех, где оба супруга являются потомками польских переселенцев), дети в первую очередь осваивают польский язык, поскольку именно на нем разговаривают родители друг с другом и с ребенком. «Она еще по-русски не понимает» - говорит молодая женщина о своей полуторагодовалой дочке, а на вопрос, как они разговаривают с мужем, отвечает: «По-польски. Дома всё по-польски у нас. У нас по-русски – это когда у нас дома русские сидят, среди русских. А так – дома у родителей, дома у себя – всё по-польски» (ж, 1984, ПФ8-2005)
Позднее, когда область контактов ребенка расширяется (игры с другими детьми, общение с взрослыми, помимо родителей), он постепенно начинает осваивать русский язык. Бывает, что дети в этом возрасте говорят на смешанном языке, в котором трудно однозначно разделить русские и польские компоненты. Иногда родители сознательно начинают говорить с ребенком по-русски – «чтобы подготовить его к школе». Во время беседы, в которой участвовали одновременно женщина 38 лет и ее 16-летняя дочь, я спросила девушку, помнит ли она, как и когда начала говорить по-русски. Та не могла точно ответить, зато ее мать сказала: «Ну, например, Алена, вот так было. Мы тебя учили-учили польскому. Потом, когда ты уже начала понимать, уже когда мы книжки начали читать тебе, русские сказки, вот так оно приходит». Затем обращаясь ко мне: Сказки то начинаешь читать по-русски. И ребятишки буквально моментально перестраиваются с польского на русский. И уже в школу идут подготовленными» (ж, 1967, ПФ3-2005).
В школе навыки говорения по-русски закрепляются, и русский язык, наравне с польским, становится основным средством общения, а порой и оттесняет польский на второй план.
Интересно, что даже когда русский язык преобладает в повседневном общении, например, у людей, переехавших в город, то при возвращении в Вершину они все же стараются снова говорить по-польски. «Я 30 лет уже в Вершине не живу, поэтому польский уже забываю. Вот приехала в прошлый раз на похороны мамы, ко мне все по-польски обращаются, а я им по-русски отвечаю. Они мне: «Что ты воображаешь-то, по-русски говоришь! Говори по-польски». А я уже и не могу» (ж, 1953, ПД-2005). Говорить по-русски среди своих – значит «воображать», то есть задаваться, гордиться, что-то изображать из себя, претендовать на что-то. Говорить же по-польски в данном случае означает вести себя естественно, по-простому.
В семье, где лишь один из родителей – поляк, первым языком для ребенка чаще всего становится русский. Так происходит не только в польско-русских семьях, составляющих подавляющее большинство смешанных семей, но и в польско-украинских и польско-татарских. Со временем у ребенка появляются навыки понимания и говорения на польском языке. Однако они более ограничены по сравнению с языковой компетенцией детей из польских семей.
Бывает и так, что ребенок с каждым из родителей говорит на его родном языке. «Леша дома когда с родителями жил, - говорит 34-летняя русская информантка о своем муже, - то с отцом говорил по-русски, а с матерью всегда по-польски. Вот сидят втроем разговаривают – к матери обращается по-польски, здесь же к отцу обращается по-русски. А уже у нас с ним в семье как-то не принято было по-польски, с первых дней – по-русски. И дети тоже по-русски дома говорят» (ж, 1971, ПФ5-2005).
Русскоязычный супруг, общаясь в кругу своей семьи, обычно не переходит на польский язык. Но поскольку польские родственники жены или мужа всегда разговаривают по-польски (например, когда приходят в гости или принимают гостей), то волей-неволей он/она в скором времени начинает понимать их язык.
Что касается семей, где оба родителя не относятся к потомкам польских переселенцев, то здесь однозначно преобладает русский язык. Однако, по словам многих информантов, все жители Вершины не польского происхождения в основном понимают польский язык, хотя далеко не все могут на нем говорить. В данном случае можно говорить о разнице между активным и пассивным двуязычием. В связи с этим возникают такие ситуации (на улице, на работе, при совместном застолье и пр.), когда одни ее участники говорят по-польски, а другие по-русски, но все при этом друг друга понимают. Следует оговориться, что это относится лишь к «своим» не польским участникам разговора - родственникам, друзьям, хорошим знакомым. По отношению же к остальным используется другой стандарт, требующий перехода на русский язык; говорящие стараются перейти на русский, чтобы не получить обвинения в невежливости и неуважении к «гостю».
Все, что говорилось выше об употреблении польского языка, относится лишь к устной речи. Навыки письма и чтения по-польски были распространены лишь в первом поколении поселенцев, которые еще обучались в начальной школе на польском языке. Как уже говорилось ранее, с 1990 г. в Вершининской начальной школе и в средней школе в дер. Дундай преподается польский язык в его стандартном литературном варианте, который отличается от «местного польского». Однако, поскольку в повседневной жизни вершининцев еще мало ситуаций, когда они могут воспользоваться знанием письменного польского языка, это обучение не сильно меняет ситуацию. Особый случай – обучение молодежи из Вершины в Польше. Но это – пока не очень распространенная практика.
Роль языка в (само)идентификации жителей Вершины.
В восприятии Вершины как «польской деревни» именно язык ее жителей является тем явным знаком, который говорит стороннему наблюдателю об их «польскости». «В автобус, делающем предпоследнюю остановку в Дундае, садятся люди, которые обращаются к водителю на чисто польском диалекте, что в месте, удаленном на несколько тысяч километров от границ Польши, производит необычайное впечатление на приезжающего сюда поляка», - пишет Эва Новицка, проводившая в Вершине антропологическое исследование в гг. [Nowicka 2003: 34].
Подобные высказывания о воздействии языка, указывающего приезжающему поляку на близость с живущими здесь людьми, встречаются почти в каждой из имеющихся в моем распоряжении публикаций в польской прессе. Для гостя из Польши фактором, усиливающим эффект звучания польской речи, является удаленность Вершины от Польши, как в пространственном, так и во временном отношении. «Тысячи километров от польской границы» и «почти 100 лет проживания вдали от родины» - такие фразы постоянно сопровождают их удивленные возгласы по поводу сохранения здесь польского языка.
Местные буряты, татары и украинцы также одобрительно отзываются о поляках, говорящих на своем языке. Однако их реакция имеет несколько иное объяснение: в ситуации, когда сами они практически полностью перешли на русский язык, факт сохранения родного языка представителями другой этнической группы вызывает их уважение и одобрение.
«Можно ли назвать Вершину польской деревней?» - этот вопрос я задавала многим информантам, рассчитывая на то, что за любым ответом, положительным или отрицательным, может последовать комментарий, который покажет, что же именно выступает для них в качестве маркера «польскости». Вопрос никогда не сопровождался моими пояснениями, касающимися языка, но чаще всего ответы информантов указывали именно на эту взаимосвязь: «польскость Вершины – польский язык ее жителей». Приведу несколько примеров:
НГ: А вот как Вам кажется – можно сказать, что Вершина еще осталась польской деревней или уже нет?
И: Ну, у нас так-то и в каждой семье дети… Это в редкой семье дети больше, ну, так, смешано говорят. А так-то по-польски говорят все равно. Вот как вот есть другие деревни, вот это ксёндз-то приезжает, то он говорит, в некоторых вообще по-польски не говорят. Это вот одна деревня, где говорят на своем языке… (ж, 1952, ПФ4-2005)
НГ: А Вершину еще можно назвать польской деревней?
И: Ну, в основном тут поляки. Тут даже вот бывает украинцы, они чисто по-польски говорят. Тут же вот эта у нас [имя] – отец русский, но мать полячка. Она чисто по-польски говорит. И тут в основном, сказать, что вот каждая семья, хоть отец русский, а мать полячка, уже по-польски говорят. И в основном они, и помесь как русско с польским, а … а поляки (ж, 1956 , ПФ10-2005).
НГ: А каковы ее перспективы остаться польской деревней?
И: Мне кажется, пока язык будет еще в домах, мне кажется, ну, все равно она будет еще польской деревней. Язык… (ж, 1967, ПФ3-2005).
НГ: Как Вам кажется, лет через 10-15 какой будет Вершина?
И: Будет ли польской? Я даже не знаю. Хотя посмотреть, если в польских, чисто польских семьях – дети рождаются, с ними только по-польски говорят. То есть, язык сохранится. Но всё равно он будет более такой… Не такой, как у бабушек» (ж, 1983, ПФ9-2005).
Это ответы потомков польских переселенцев, которые и сами себя называют, и определяются со стороны, как поляки. Но не сильно отличаются от приведенных примеров и мнения двух русских женщин, ставших членами деревенского сообщества после того, как они вышли замуж за местных поляков и переселились в Вершину 15 лет назад. Для них также на первом плане в определении польскости деревни находится язык.
НГ: А вообще вот что-нибудь такое особенное бросалось в глаза, когда Вы приехали сюда? Ну, вот все говорят, что польская деревня? Отличалась она чем-то?
И: В то время, конечно же, бросалось в глаза, что вот язык непонятный (ж, 1971, ПФ5-2005).
НГ: Как Вы думаете, Вершину еще можно назвать польской деревней или уже…?
И: Да нет, я думаю, что можно назвать. Ведь они все до единого говорят на своём польском языке и дома разговаривают. В Польшу они ездят, гости из Польши приезжают постоянно. Нет, я думаю, деревня-то польская, назвать её так можно (ж, 1960, ПФ8-2005).
Несколько иная ситуация складывается при ответах на вопрос «что значит быть поляком» или «кто такой настоящий поляк». Здесь язык также присутствует в качестве маркера, но на первый план чаще всего выходит происхождение, знание того, что родители и деды были поляками. Называются также автостереотипы (поляки – трудолюбивые, аккуратные, хозяйственные), знание традиций, католическое вероисповедание (последнее очень редко).
Означает ли это, что польский язык не является для жителей Вершины неотъемлемой характеристикой «идеального образа поляка»? Верен ли вывод Э. Новицкой, что «язык играет второстепенную роль в формировании идентичности вершининских поляков, а знание или незнание польского языка не становится наиважнейшим фактом при определении польской национальности» [Nowicka 2003: 52]? На первый взгляд кажется, что да, однако, если учитывать не только эти ответы, но и другие данные, то подобный вывод уже не кажется таким очевидным. Здесь возможна иная интерпретация.
Польский язык для вершининских поляков – это нечто само собой разумеющееся, факт повседневной жизни. Вопрос о «польскости» Вершины также подразумевает обращение к конкретной повседневной реальности своей деревни. Вопрос же о «настоящем поляке» относится к более абстрактному уровню рассуждений о «польскости» вообще. Тот факт, что при ответе на него не все информанты начинают сразу же говорить на тему языка, может относиться именно к различному пониманию характера того и другого вопроса.
Если предположить, что язык не очень важен в идентификации себя как поляков, тогда непонятно, почему многие информанты неодобрительно говорят о польской семье, в которой родители с детьми разговаривают только по-русски. Они говорят об этом как о нарушении норм, причем члены осуждаемой семьи тоже понимают это именно так. В интервью информантка сама выходит на эту тему и говорит о том, почему она не учила детей польскому языку, причем это звучит, как попытка оправдаться. «У нас так получилось, потому что мы поехали в Дундай. А Дундай – русская деревня и в садик там детей, и как-то приучать больше к русскому … Даже нас здесь вся деревня упрекала – вот, мол, как это может быть, родители поляки, а с детьми по-русски говорят» (ж, 1956, ПФ9-2005).
Говорить по-польски для поляка Вершины - это привычная практика, над которой не принято много размышлять. Однако отклонение от этой практики, «поломка» ситуации выявляет отношение к языку как к одному из основных маркеров идентичности.
Наиболее «рефлексирующая» из моих информантов, знакомая с книгой Э. Новицкой, на вопрос, согласна ли она с ее выводом о языке, отвечает: «Нет, ну, мне кажется, что язык тоже очень важный, если... Но генеалогия даже, может быть, действительно, на первом месте. Что вот… может быть, кто-то там и не …не то чтобы не знал… Ну, в принципе я не знаю таких людей в Вершине, которые, если по происхождению поляки, ну, вот если смотреть на генеалогию, а не говорили бы по-польски. Мне кажется, таких просто нету» (ж, 1972, ПФ3-2005).
Краткая характеристика вершининского варианта польского языка
Идиом, существующий в Вершине, формировался на базе двух региональных польских диалектов, на которых говорили переселенцы в начале ХХ в. – силезского и малопольского [Nowicka 2003: 34]; [Новицка 2005: 17]. Ниже приводятся характерные отличия этих диалектов от литературного польского языка, которые до сих пор присутствуют в идиоме вершининских поляков [Figura 2003: 123-126]; [Митренга 2005: 103-106].
- Переход одних фонем в другие (в скобках здесь и далее даны соответствующие варианты литературного польского языка и через запятую русский перевод):
[а] → [o] Например, в словах jo (ja, я), teros (teraz, сейчас), trowa (trawa, трава)
[a] → [u] Например: wum (wam, вам), dum (dam, дам), sum (sam, сам)
[e] → [i] Например: wisz (wiesz, знаешь), bida (bieda, беда), dzisiunty (dziesięty, десятый)
[e] → [y] Например: słowym (słowem, словом), rzyka (rzeka, река), tyż (też, тоже), mlyko (mleko, молоко)
[o] → [u] Например: dum (dom, дом), kuń (koń, конь).
- Процесс, называемый «мазужением», то есть переход фрикативной [ć] в [с]. Например, в словах copka (czapka, шапка), cowiek (człowiek, человек), cytać (czytać, читать).
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 |


