что его настоящая изолирующая стадия предварялась флек­тивной стадией30. Мы не знаем языков, лишенных формаль­ных или структурных элементов, хотя выражение формаль­ных отношений, — таких, как различие между субъектом и объектом, между атрибутом и предикатом, — широко ва­рьирует от языка к языку. Язык, лишенный формы, — это не только очень сомнительное в историческом смысле по­строение, но и противоречие в определении. Языки наиме­нее цивилизованных наций отнюдь не были бесформенными:

наоборот, в них обнаруживалась очень сложная структура. А.Мейе, современный лингвист, обладавший обширнейшими познаниями о языках мира, заявлял, что никакое известное наречие не дает ни малейшего представления о том, что такое примитивные языки. Все формы человеческой речи совершенны в той мере, в какой они способны выразить че­ловеческие чувства и мысли с необходимой ясностью. Так называемые языки столь же соответствуют условиям перво­бытной цивилизации и общей направленности первобытного духа, сколь наши языки — целям нашей изощренной и утон­ченной культуры72*. В языках семейства банту, например, каждое существительное принадлежит определенному клас­су, а каждый такой класс обозначается особой приставкой. Эти префиксы, однако, не принадлежат самим существитель­ным, а повторяются в соответствии со сложнейшей системой согласований и соотнесений во всех других частях предложе­ния, которые относятся к имени существительному31.

Разнообразие индивидуальных идиом и разнородность лингвистических типов выглядят совсем иначе в зависимости от того, рассматриваются ли они с философской или же с научной точки зрения. Лингвист радуется этому разнообра­зию; он погружается в этот океан человеческой речи без надежд на то, что измерит его подлинную глубину. Фило­софия всегда шла в противоположном направлении. Лейб­ниц был убежден, что без Characteristica generalis мы ни­когда не придем к Scientia generalis. Та же тенденция об­наруживается в современной символической логике. Но даже если бы эта задача была выполнена, философия че­ловеческой культуры все равно сталкивалась бы с той же проблемой. При анализе человеческой культуры факты над­лежит принимать в их конкретной форме, во всем их раз­нообразии и различиях. Философия языка сталкивается здесь с той же самой дилеммой, что и при изучении любой символической формы. Высшая и по существу единственная задача всех этих форм — это объединение людей. Но ни одна из них не может осуществить такое единение без раз­деления, разъединения людей. Так, то, что должно было бы способствовать гармонии культуры, становится источником глубочайших разладов и расколов. Такова великая антино­мия, диалектика религиозной жизни32. Такова же и диалек­тика человеческой речи. Без речи не может быть сообще­ства людей; нет, однако, ничего более мешающего такому сообществу, чем различие языков. Миф и религия отказы­ваются признавать такое различение как необходимый и не­избежный факт: они склонны скорее толковать его как ошибку или вину людей, чем как изначальное состояние и природу вещей. Аналогии библейской легенде о Вавилон­ской башне обнаруживаются во многих мифологиях. Даже в наши дни человек всегда испытывает глубокое стремление к золотому веку, когда человечество обладало единым язы­ком. Он оглядывается на свое первобытное состояние как на потерянный рай. Также и старая греза о lingua Adamica — “адамовом языке”, реальном языке первых предков человека, языке, который состоит не из условных знаков, а из прямых выражений подлинной природы и сущ­ности вещей, — отнюдь не исчезла полностью даже из сферы философии. Проблема такой lingua Adamica состав­ляла предмет серьезных дискуссий философов и мистиков XVII столетия33.

НЕ нашли? Не то? Что вы ищете?

Тем не менее подлинное единство языка, если даже та­ковое и существует, не может быть чем-то субстанциональ­ным — это скорее функциональное единство. Такое един­ство не предполагает материального или формального тож­дества. Два различных языка могут представлять собой крайние противоположности как по своим фонетическим системам, так и по системам речи. И это отнюдь не мешает им выполнять те же самые задачи в жизни говорящего со­общества. Важно здесь не разнообразие средств, а их уместность, соответствие цели. Мы можем думать, что эта общая цель с большим совершенством достигается с помо­щью одного, а не другого лингвистического типа. Даже Гум­больдт, который, вообще говоря, не хотел судить о значи­мости отдельных идиом, тем не менее рассматривает флек­тивные языки как образец и модель совершенства. Флек­тивная форма была для него die einzig gesetzmassige Form,

единственной законосообразной формой, подчиненной строгим правилам34. Современные лингвисты от таких суж­дений предостерегали. Они говорили, что не существует об­щего и единого стандарта для оценки значимости лингвис­тических типов. При сравнении типов, конечно, может по­казаться, что один имеет определенные преимущества перед другим, но обычно более тщательный анализ показывает, что то, что мы считали пороками некоторого типа, компен­сируется и уравновешивается другими достоинствами. Если мы хотим понять язык, заявлял Сепир, мы должны покон­чить с иллюзией, будто наш ум может устанавливать пред­почтительные ценности, и привыкнуть рассматривать англий­ский или готтентотский языки с одинаково холодной, хотя и заинтересованной отчужденностью35.

Коль скоро задача человеческой речи состоит в том, чтобы копировать или имитировать данный или готовый по­рядок вещей, мы вряд ли можем сохранять такую отчуж­денность. Мы не можем не прийти к выводу, что из двух или более копий одна может быть лучше других: одна может быть ближе к оригиналу, а другая дальше от него. Если, однако, предоставить речи продуктивную и конструктивную, а не только репродуктивную функцию, дело предстанет в ином свете. В этом случае вовсе не “работа” языка, а его “энергия” будет иметь первостепенное значение. Чтобы из­мерить эту энергию, нужно изучать сам лингвистический процесс, а не просто анализировать его последствия, про­дукты и результаты.

Психологи единодушно подчеркивают, что без проник­новения в подлинную природу человеческой речи наше зна­ние о развитии человеческого разума останется поверхност­ным и ущербным. Однако же во всем, что касается методов психологии речи, существует значительная неопределен­ность. Изучаем ли мы явления в психологической или фо­нетической лаборатории или же полагаемся на одни лишь интроспективные методы, неизбежно возникает впечатление, что эти явления столь мимолетны и неустойчивы, что не под­даются никаким усилиям их стабилизировать. В чем же, од­нако, состоит тогда это основополагающее различие между такой ментальной установкой, которую можно принимать лишенному речи существу-младенцу, еще не научившемуся говорить, или животному, — и другой ментальной установкой, которая присуща взрослому человеку, полностью ов­ладевшему родным языком?

Довольно любопытно, что на этот вопрос легче ответить на основе аномалий в развитии речи. Наше рассмотрение случаев Элен Келлер и Лоры Бриджмен36 проиллюстриро­вало тот факт, что в жизни ребенка первоначальное усвое­ние речевого символизма производит подлиную революцию. С этого момента вся личностная и интеллектуальная жизнь обретают совершенно новую форму. Грубо говоря, это из­менение заключается в переходе ребенка от более субъек­тивного состояния к объективному, от всецело эмоциональ­ной установки к теоретической. Те же изменения происходят в жизни любого нормального ребенка, хотя м с меньшей наглядностью. Сам ребенок ясно ощущает все значение но­вого инструмента своего умственного развития. Он уже не довольствуется обучением путем пассивного восприятия — он принимает активное участие в процессе речи, который оказывается тем самым процессом последовательной объ­ективации. Учительница Элен Келлер и Лоры Бриджмен опи­сала то рвение и нетерпеливость обеих девочек, с какими они, поняв использование имен, настойчиво спрашивали об именах всех окружающих предметов37. И это общая черта нормального развития речи. “В начале двадцать третьего месяца, — говорил , — у ребенка развивается мания называния всех вещей вокруг: он словно стремится назвать их имена другим людям или привлечь их внимание к интересующим его вещам. Он смотрит на тот или иной предмет, указывает на него рукой, называет его имя, а потом смотрит на взрослого”38. Такое поведение непонятно, если не учитывать первостепенное значение функции именования в умственном развитии ребенка. Если бы ребенок, учась го­ворить, просто усваивал некоторый словарь, если бы в его уме и памяти запечатлевались огромные массы искусствен­ных и произвольных звуков, это был бы всего лишь меха­нический процесс. Это был бы в таком случае мучительный и скучный процесс, который потребовал бы от ребенка ог­ромных сознательных усилий, осуществляемых с неохотой, поскольку то, что от него требуется, никак не связано с его непосредственными биологическими потребностями. “Голод по именам”, который в определенном возрасте просыпается в каждом нормальном ребенке и был описан всеми, кто изу­чал детскую психологию39, доказывает обратное. Он пока­зывает нам, что мы встречаемся здесь с совсем иной про­блемой. Изучая имена вещей, ребенок не просто дополняет список искусственных знаков к предшествующему знанию готовых эмпирических объектов: скорее, он учится форми­ровать понятия об этих объектах, вступать в отношения с объективным миром. С тех пор ребенок обретает твердую почву под ногами. Его туманные, неотчетливые, расплывча­тые ощущения и неясные чувствования начинают склады­ваться в новую форму. Они, можно сказать, кристаллизу­ются вокруг имени как фиксированного центра, фокуса мысли. Без помощи имени каждый новый шаг в процессе объективации подвержен риску потеряться в следующее же мгновение. Первые имена, сознательно используемые ребен­ком, можно сравнить с тростью слепого, с помощью которой он нащупывает путь. А язык, взятый как целое, становится воротами, открывающими путь в новый мир. Всякий следую­щий шаг здесь открывает новую перспективу, расширяет и обогащает наш конкретный опыт. Рвение и страстное стрем­ление говорить порождено не одним лишь желанием узна­вать и использовать имена, но желанием обнаружить и под­чинить себе объективный мир40.

Изучая иностранный язык, мы сами иногда испытываем нечто похожее на то, что испытывали в детстве. Недоста­точно здесь овладеть новым словарем или системой аб­страктных грамматических правил. Все это, конечно, необ­ходимо, но лишь на самых первых порах. Если мы не на­учимся мыслить на новом языке, все наши усилия останутся бесплодными. И во многих случаях это требование оказы­вается крайне трудно выполнить. Лингвисты и психологи часто задаются вопросом: как это возможно, чтобы ребенок своими силами решил задачу, которая взрослому не по силам. Возможно, на этот головоломный вопрос мы сможем ответить, обратившись к нашему прежнему анализу. На позднейшей и более продвинутой стадии нашей сознатель­ной жизни мы никогда не можем повторить процесс, кото­рый впервые ввел нас в мир человеческой речи. При той остроте восприятий, подвижности и гибкости нашего ранне­го детства этот процесс имеет совершенно другое значение. Реальная трудность, как это ни парадоксально, состоит не столько в изучении нового языка, сколько в забывании ста­рого. Мы ведь не находимся более в условиях, в которых находится ребенок, впервые получающий понятие об объактивном мире. Для взрослого объективный мир всегда имеет определенную форму в результате речевой деятель­ности, которая в известном смысле определяет все другие виды деятельности. Наши восприятия, интуиция и понятия сращены с терминами и формами речи родного языка. Чтобы освободиться от связей между словами и вещами, требуются огромные усилия; однако при изучении нового языка усилия по разделению этих двух элементов просто необходимы. Преодоление этой трудности всегда означает новый и важный шаг в обучении языку. Проникновение в “дух” нового языка всегда порождает впечатление прибли­жения к новому миру — миру со своей собственной интел­лектуальной структурой. Это подобно путешествию-откры­тию чужой страны, и самое большое обретение от такого путешествия — то, что свой собственный родной язык пред­стает в новом свете. “Wer fremde Sprachen nicht kennt, weiB nichts von seiner eigenen”, — говорил Гёте41. Кто не знает иностранного языка, не знает и своего собственного, ибо ему не дано знать его специфическую структуру и отличи­тельные особенности. Сравнение различных языков показы­вает также, что нет точных синонимов. Соотносительные термины двух языков редко приложимы к одним и тем же предметам или действиям. Они покрывают различные поля, которые, взаимопроникая, создают многоцветную картину и различные перспективы нашего опыта.

Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58